Электронная библиотека имени Усталого Караула


ГлавнаяИстория анархизма в странах Европы и Америки

Пол Аврич

Портреты анархистов

ОГЛАВЛЕНИЕ

Предисловие

Часть I. Россия

Глава 1. Наследие Бакунина

Глава 2. Бакунин и Соединённые Штаты

Глава 3. Бакунин и Нечаев

Глава 4. Этический анархизм Кропоткина

Глава 5. Кропоткин в Америке

Глава 6. Буревестник: Анатолий Железняков

Глава 7. Нестор Махно: человек и миф

Глава 8. В. М. Эйхенбаум (Волин): человек и его книга

Часть II. Америка

Глава 9. Прудон и Америка

Глава 10. Бенджамин Такер и его дочь

Глава 11. Ч. У. Моубри: британский анархист в Америке

Глава 12. Сакко и Ванцетти: итальянские корни анархизма

Глава 13. Еврейский анархизм в Соединённых Штатах

Глава 14. Александр Беркман: эскиз

Глава 15. Рикардо Флорес Магон в тюрьме

Глава 16. Молли Штеймер: жизнь анархистки

Часть III. Европа и мир

Глава 17. Парижская коммуна и её наследие

Глава 18. Поль Брусс: анархист-поссибилист

Глава 19. Мученичество Густава Ландауэра

Глава 20. Бразильские анархисты

Глава 21. Австралийский анархист Дж. У. Флеминг

Список иллюстраций


Памяти Арне Торна (1904–1985)

Предисловие

«Новые левые сегодня, – заявляла одна либертарная листовка в 1970 году, – открывают для себя Анархию, как Шлиман открыл Трою». До Вьетнамской войны анархизм казался умирающим и полузабытым движением. После поражения Испанской революции 1930‑х его группы оказались рассеяны и бездействовали, число его сторонников сокращалось, а его литература угасала. Некоторые историки было собирались писать эпитафию этому движению, но социальное брожение 1960‑х и 1970‑х вдохнуло в него новую жизнь. Анархические группы возрождались и множились, и их члены участвовали во многих формах общественной борьбы, от кампаний за расовое равноправие и запрет ядерного оружия до сопротивления войне и мобилизации. Появились новые анархические газеты и журналы, а также брошюры, книги и манифесты, которые содержали фундаментальную критику государственной власти и ставили под сомнение предпосылки практически всех остальных школ политической мысли.

За этим всплеском активности последовал поток научных работ на темы, связанные с анархизмом: исторических трудов, биографий, антологий, библиографий. К ним относятся и эссе, вошедшие в данную книгу. Написание в течение двадцати лет, они главным образом фокусируются на России и США, моих преимущественных областях специализации, хотя, поскольку анархизм является международным движением со связями по всему земному шару, представлены и другие страны, начиная с Германии и Франции и заканчивая Австралией и Бразилией. Одно из самых длинных эссе, под названием «Еврейский анархизм в Соединённых Штатах», было написано специально для этого сборника. Остальные были пересмотрены, дополнены и изменены в соответствии с новыми данными, в некоторых случаях настолько значительно, что они представляют собой новые тексты.

Как и в моих предыдущих работах по истории анархизма, мой подход по большей части был биографическим, со стремлением передать дух движения через жизнь избранных участников. Некоторые из этих фигур (например, Бакунин и Кропоткин) известны всему миру, большинство нет. Однако все они прожили интересную жизнь и были наделены выдающимися человеческими качествами, которые я попытался кратко охарактеризовать, не закрывая глаза на их ошибки и непоследовательность. Рассматривая жизненный путь этих анархистов, известных и забытых, поражаешься, прежде всего, их страстной ненависти к несправедливости, к тирании во всех её формах, а также проницательности их предостережений об опасностях накопления власти, как экономической, так и политической. Они были среди самых ранних и самых убеждённых противников тоталитаризма, левого и правого, отмеченного усилением полицейского государства, подавлением личности, обесчеловечением труда и деградацией языка и культуры – одним словом, всем тем, что Герберт Спенсер столетие назад описывал как «грядущее рабство».

Предсказания Спенсера относительно централизованной власти в целом и государственного социализма в частности получили достаточно подтверждений в наше время. Современные диктатуры попрали ценности истины и справедливости, порядочности и чести, свободы и равенства. Размышляя над анархической критикой сосредоточения власти, вспоминаешь оруэлловское определение тоталитаризма как «сапога, топчущего лицо человека – вечно». Вспоминаются также предупреждения Прудона и Бакунина о том, что социализм без свободы будет худшей формой рабства.

В течение четверти века я посетил множество библиотек и архивов в поисках сведений по анархизму. Наиболее важными для меня оказались следующие: Международный институт социальной истории в Амстердаме, коллекция Лабади в Мичиганском университете, библиотека «Тамимент» в Нью-Йоркском университете, Нью-Йоркская публичная библиотека, Библиотека конгресса и библиотеки Гарвардского и Колумбийского университетов. Я должен поблагодарить сотрудников этих учреждений за их любезное и эффективное содействие. Кроме того, я признателен Гейлу Ульману и Элизабет Грец из издательства «Princeton University Press», которые внимательно прочитали мою рукопись и дали свои экспертные рекомендации. Мне также следует сказать спасибо следующим издательствам и изданиям за разрешение перепечатать материал в этой книге: «Penguin Books» (Лондон), «Black Rose» (Бостон), «Dover Publications» (Нью-Йорк), «Freedom» (Лондон), «International Review of Social History» (Амстердам), «Charles H. Kerr Publishing Company» (Чикаго), «The Match!» (Тусон), «The Nation» (Нью-Йорк), «The New Republic» (Вашингтон) и «The Russian Review» (Кембридж, Массачусетс).

Но наибольшую благодарность я испытываю к покойному Арне Торну, которому посвящается эта книга. Арне родился 26 декабря 1904 г. в хасидской семье в Лодзи, Польша. В подростковом возрасте он порвал с традицией и перебрался в Париж, где присоединился к анархистам во время протестов в защиту Сакко и Ванцетти. Он эмигрировал в Торонто в 1930 г., стал товарищем Эммы Гольдман и начал писать для «Свободного голоса труда», еврейской анархической газеты в Нью-Йорке. С 1940 года, когда Арне переехал в Нью-Йорк, он работал в еврейской типографии, пока не сделался редактором «Свободного голоса труда». Под его руководством газета занимала уникальную нишу в интеллектуальной и культурной жизни говорящих на идише. Она закрылась в 1977 г., после восьмидесяти семи лет издания. Сам Арне ушёл из жизни 13 декабря 1985 г., незадолго до своего 81‑летия.

Более двадцати лет я наслаждался знакомством с Арне. Он всегда был душевным собеседником, неравнодушным советчиком и преданным другом. Он обладал свободным и гуманным умом, бесконечно любознательным и пытливым, и во всём, что он говорил и писал, проявлялись его здравомыслие и порядочность. Те из нас, кто знал его, навсегда останутся перед ним в долгу. Когда мы нуждаемся в мудром напутствии и сочувствии, его отсутствие будет ощущаться особенно остро.

П. Г. А.

Нью-Йорк-Сити
Декабрь 1987 г.

Часть I. Россия

Глава 1. Наследие Бакунина

Столетие назад анархизм был важной силой в европейском революционном движении, и имя Михаила Бакунина, его главного поборника и пророка, было известно рабочим и радикальным интеллектуалам Европы так же хорошо, как и имя Карла Маркса, с которым он соперничал за лидерство в Первом Интернационале. Но, в противоположность Марксу, Бакунин приобрёл свою репутацию в первую очередь как активист, а не теоретик восстания. Он был не из тех людей, что сидят в библиотеках, изучают труды и пишут о предопределённых революциях. Не вынося бездействия, он бросился в потрясения 1848 года с непреодолимым бесстрашием, словно Прометей, несущийся с потоком восстания из Парижа на баррикады Австрии и Германии. Личности, подобные Бакунину, заметил один современник, «растут среди урагана и созревают в буре лучше, чем на солнечном свету»1.

Арест Бакунина во время Дрезденского восстания 1849 г. пресёк его революционную деятельность. Следующие восемь лет он провёл в заключении, шесть из них – в темницах царской России. Когда он наконец вышел из тюрьмы, после того как его приговор был заменён на пожизненную сибирскую ссылку, он остался беззубым от цинги, а его здоровье было серьёзно подорвано. Тем не менее в 1861 г. он ускользнул от своих надсмотрщиков и пустился в сенсационную кругосветную одиссею, которая превратила его в легенду и объект поклонения для радикальных групп по всей Европе.

Как романтический мятежник и активный деятель в истории, Бакунин был наделён обаянием, в котором Маркс никогда не мог с ним сравниться. «Всё в нём было колоссальным, – вспоминал композитор Рихард Вагнер, другой участник Дрезденского восстания, – и он был полон первобытной безудержности и силы»2. В своей «Исповеди» 1851 г. сам Бакунин признаётся в своей любви к «фантастическому, к необыкновенным, неслыханным приключениям… открывающим горизонт безграничный и которых никто не может предвидеть конца»3. Этим он вдохновлял смелые мечты у остальных, и ко времени своей смерти в 1876 г. он занимал уникальное место среди авантюристов и мучеников революционной традиции. «Этот человек, – говорил Александр Герцен, – родился не под обычной звездой, а под кометой»4. Его великодушие и бесхитростный энтузиазм, его горячая страсть к свободе и равенству, его испепеляющая критика привилегий и несправедливости – всё это придавало ему необычайную привлекательность в либертарных кругах тех дней.

Однако Бакунин, как не устают указывать его критики, не был систематическим мыслителем. Он и не претендовал на это. Поскольку он считал себя революционером дела, а не «философом и изобретателем систем, вроде Маркса»5. Он отказывался признавать какие-либо предписанные законы истории. Он отвергал представление о том, что социальные изменения зависят от постепенного складывания «объективных» исторических условий. Напротив, он верил, что люди сами определяют свою судьбу и что их жизнь нельзя втиснуть в прокрустово ложе абстрактных социологических формул. «…Никакая теория, никакая готовая система, никакая написанная книга не спасёт мира, – заявлял Бакунин. – Я не держусь никакой системы: я искренне ищущий»6. По его словам, преподавая рабочим теории, Маркс лишь погасит революционный пыл, которым уже обладают люди, – «инстинкт свободы, страсть к равенству, святое чувство бунта». В отличие от «научного социализма» Маркса, его собственный социализм, как настаивал Бакунин, был «чисто инстинктивным»7.

«Нравственное влияние» Бакунина, отмечал Пётр Кропоткин, превосходило его влияние как интеллектуального авторитета8. Хотя он невероятно много писал, он не оставил потомству ни одной книги. Он то и дело брался за новую работу, которая вследствие бурных условий его существования прерывалась на середине и оставалась незаконченной. Его литературное творчество, по описанию Томаша Масарика, было «путаницей фрагментов»9.

И всё же его сочинения, пусть даже разрозненные и лишённые методичности, полны вспышек озарения, которые освещают важнейшие вопросы современной эпохи. Кропоткин говорит об «иногда беспорядочных, но всегда блестящих обобщениях» в письменном наследии Бакунина. По правде говоря, Бакунин недооценён и как мыслитель, и как мастер стиля, поскольку его литературные дарования были высшего порядка, а изложение отличалось необыкновенной ясностью и энергией. Более того, в «Боге и государстве» и других работах он формулирует последовательную социальную философию и теорию революции, осуждая все формы тирании и эксплуатации, религиозные и светские, экономические и политические. Его идеи не меньше, чем его личность, оказывали длительное влияние – влияние, которое было особенно заметным в 1960‑е и 1970‑е. Если дух Бакунина когда-либо звучал, то это было в студенческом квартале Парижа в мае 1968 г., где на глазах у всех был поднят чёрный флаг анархизма и бакунинские фразы («Страсть к разрушению есть творческая страсть») занимали видное место среди граффити, покрывших стены Сорбонны. В нашей стране чёрные активисты Элдридж Кливер и Джордж Джексон выражали признательность Бакунину и Нечаеву за их «Катехизис революционера», который в 1969 г. был издан в виде брошюры организацией «Чёрная пантера» в Беркли, Калифорния. Социолог Льюис Козер обнаружил необакунистскую жилку у Режиса Дебре, которого он прозвал «Нечаевым в Андах», в честь фанатичного молодого ученика Бакунина10. А влиятельная книга Франца Фанона «Проклятьем заклеймённые», с её манихейским предвидением того, как презираемые и отверженные восстают из глубин, чтобы истребить своих колониальных угнетателей, читается так, словно она взята из собрания сочинений Бакунина.

Какими были главные идеи Бакунина? Прежде всего, он предсказал характер современной революции более точно, чем любой из его современников, не исключая Маркса. По Марксу, для социалистической революции требовалось возникновение организованного и классово сознательного пролетариата, чего следовало ожидать в высоко индустриализованных странах наподобие Германии или Англии. Маркс рассматривал крестьянство как социальный класс, наименее способный к конструктивным революционным действиям: вместе с люмпен-пролетариатом городских трущоб крестьяне были тёмными варварами, оплотом контрреволюции. Для Бакунина, напротив, крестьянство и люмпен-пролетариат были менее всего подвержены разлагающему влиянию буржуазной цивилизации, они сохраняли свою первобытную энергию и бунтарский дух. Реальный пролетариат, говорил он, состоит не из квалифицированных ремесленников и организованных фабричных рабочих, заражённых амбициями среднего класса, а из «нецивилизованных, обездоленных и неграмотных» миллионов, которым действительно нечего терять, кроме своих цепей. Соответственно, в то время как Маркс верил в революцию, возглавляемую обученным и дисциплинированным рабочим классом, Бакунин возлагал свои надежды на крестьянскую жакерию в сочетании со стихийным бунтом городских низов, движимых инстинктивной тягой к справедливости и неутолимой жаждой мести. Образцом для Бакунина служили великие восстания Стеньки Разина и Емельяна Пугачёва в XVII и XVIII веках. Ему виделось всеобщее возмущение, подлинное «восстание масс», охватывающее наряду с рабочим классом и низшие слои общества – люмпен-пролетариат, крестьянство, безработных, преступников, – объединившиеся против тех, кто процветал за счёт их порабощения.

Последующие события подтвердили удивительную точность предсказаний Бакунина. Неудивительно, что сейчас историки по-новому оценивают влияние «примитивных» движений на историю. Ведь современные революции, как и прошлые, в большинстве случаев были незапланированными и спонтанными, совершались массами городских и сельских тружеников и были проникнуты духом анархии. Эти по большей части неорганизованные группы больше нельзя списывать со счетов как побочные элементы. Скорее напротив, в них следует искать корни социальных перемен.

Бакунин предвидел, что великие революции нашего времени придут из «глубин» относительно малоразвитых стран. Он отмечал упадок в передовой цивилизации и жизненную силу в отсталых нациях. Он настаивал, что революционный импульс сильнее всего там, где у людей нет собственности, постоянной занятости, своего места в существующем порядке вещей; и это означало, что мировая революция, о которой он мечтал, должна была начаться на юге и востоке Европы, а не в таких преуспевающих и стабильных странах, как Англия или Германия.

Эти революционные прогнозы были тесно связаны с ранним панславизмом Бакунина. В 1848 г. он говорил об упадке западной Европы и с надеждой смотрел на более простые, меньше затронутые индустриализацией славянские народы как на источник обновления континента. Убеждённый, что для европейской революции существенное значение имел бы распад Австрийской империи, он призывал заменить её независимыми славянскими республиками, и его мечта исполнилась спустя семьдесят лет. Он верно понял будущее значение славянского национализма, и, кроме того, он осознавал, что революция среди славян ускорит социальные преобразования в Европе. Он, в частности, отводил своей родной России мессианскую роль, перекликавшуюся с Третьим Римом прошлого и Третьим Интернационалом будущего. «…Взойдёт в Москве созвездие революции из моря крови и огня, и станет путеводной звездой для блага всего освобождённого человечества», – писал он в 1848 г.11.

Из этого видно, почему Бакунин, а не Маркс, может претендовать на звание истинного пророка современной революции. Три величайших революции XX века – Российская, Испанская и Китайская – произошли в относительно отсталых странах и в значительной степени являлись «крестьянскими войнами», связанными с выступлениями городской бедноты, как и предсказывал Бакунин. Крестьянство и неквалифицированные рабочие, группы, по отношению к которым Маркс выражал презрение, стали массовой основой социальных переворотов XX века – переворотов, которые часто обозначаются как «марксистские», но которые правильнее было бы описывать как «бакунистские». Более того, идеи Бакунина предвосхитили социальное брожение в странах Третьего мира, которые являются современным аналогом европейской периферии времён Бакунина.

Поэтому не стоит удивляться, что дух Бакунина проник в работы Фанона и Дебре, а также, в меньшей степени, Кливера и Герберта Маркузе. Фанон не меньше, чем Бакунин, был убеждён, что в слаборазвитых странах более передовые рабочие, развращённые ценностями среднего класса, утратили свой революционный запал. Большой ошибкой, писал он, было «обращаться в первую очередь к тем элементам, которые наиболее сознательны политически: рабочему классу в городах, квалифицированным работникам и гражданским служащим – иначе говоря, к той крошечной части населения, которая едва ли превышает один процент»12. Фанон, подобно Бакунину, связывал свои надежды с массой непривилегированных и неевропеизированных сельских рабочих и люмпен-пролетариев из городских трущоб, вытесненных на задворки, живущих в нищете и голоде, которым нечего было терять. Для Фанона, как и для Бакунина, чем примитивнее человек, тем чище его революционный дух. Когда Фанон говорит о «потерявших надежду отбросах человечества» как о естественных бунтовщиках, он говорит на языке Бакунина. Более того, он разделяет с Бакуниным не только веру в революционный потенциал теневого мира, но и бескомпромиссное отрицание европейской цивилизации как упаднической и репрессивной – он говорит, что идущий ей на смену Третий мир должен начать «новую историю человека». «Чёрные пантеры», в свою очередь, переняли многие идеи Фанона: Кливер, Джексон и Хьюи Ньютон открыто признавали себя в долгу перед ним – и косвенно перед Бакуниным, – когда описывали чёрное сообщество в Америке как угнетённую колонию, которая удерживалась оккупационной армией белых полицейских и эксплуатировалась белыми бизнесменами и политиками.

Сходным образом Маркузе в «Одномерном человеке» писал, что надежду на революционные изменения даёт «прослойка отверженных и аутсайдеров, эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветных, безработных и нетрудоспособных». Если бы эти группы, добавлял он, смогли объединиться с радикальными интеллектуалами, то в восстании сошлись бы «высшая степень развития сознания человечества и его наиболее эксплуатируемая сила»13. Здесь снова очевидно влияние Бакунина, а не Маркса. Ведь Бакунин придавал большое значение недовольным студентам и интеллектуалам и отводил им ключевую роль в надвигающейся мировой революции. Бакунинское представление о всеобщей классовой войне, в отличие от более узко понимаемой Марксом борьбы между пролетариатом и буржуазией, оставляло место для этого дополнительного элемента общества, которому Маркс уделял мало внимания. На взгляд Маркса, интеллектуалы, лишённые корней, не образовывали отдельного класса, но и не были составной частью буржуазии. Они были просто «сбродом» среднего класса – адвокаты без клиентов, врачи без пациентов, неизвестные журналисты, нуждающиеся студенты, – не играя большой роли в классовом конфликте14. Для Бакунина, с другой стороны, интеллектуалы представляли собой ценную революционную силу, «пылкую, энергичную молодёжь, полностью деклассированную, у которой нет карьеры или выхода»15. Деклассированные люди, отмечал Бакунин, такие как безработный люмпен-пролетариат и безземельное крестьянство, полностью лишены своей доли при существующем порядке вещей и не имеют никакой возможности улучшить своё положение, кроме как через революцию.

Говоря в целом, Бакунин видел наибольший революционный потенциал в неустроенных, отчуждённых слоях общества, в тех элементах, которые либо остались за рамками современного общества, либо отказались в него вписаться. В этом он также оказался более истинным пророком, чем его современники, поскольку объединение непринятых интеллектуалов с обездоленными массами в боевых действиях партизанского типа стало характерной чертой современных революций. Дебре в книге «Революция в революции?», ещё одной известной инструкции для современных бунтарей, довёл эту идею до завершения. Как он говорит, люди, у которых есть работа, которые ведут более или менее нормальную трудовую жизнь, даже если они бедны и угнетены, буржуазны по своей сути, потому что у них есть то, что они не хотят потерять – работа, дом, пропитание. Для Дебре только неприкаянный партизан, которому нечего терять, кроме своей жизни, является подлинным пролетарием, и революционная борьба, чтобы достичь успеха, должна вестись отрядами профессиональных герильяс – т.е. деклассированными интеллектуалами, – которые, по словам Дебре, «положат начало высшим формам классовой борьбы»16.

Бакунин расходился с Марксом ещё в одном пункте, который важен для настоящего и недавнего прошлого. Бакунин был решительным сторонником немедленной революции. Он отвергал представление о том, что революционные силы появятся постепенно, через определённое время. Его требованием была «свобода сию минуту». Он не одобрил бы выжидательного отношения к существующей системе. Старый порядок прогнил, доказывал Бакунин, и спасения можно достичь, лишь уничтожив его в корне. Градуализм и реформизм представляли собой полумеры и бесполезные компромиссы. Бакунин мечтал о немедленном и всеобщем разрушении, уничтожении всех существующих ценностей и институтов и создании либертарного общества на их пепелище. На его взгляд, парламентская демократия была бессовестным обманом, пока мужчины и женщины подвергались экономической эксплуатации. Даже в самых свободных государствах, утверждал он, таких как Швейцария и США, цивилизация для немногих основана на деградации большинства. «Я не верю в конституции и законы: самая лучшая конституция не в состоянии была бы меня удовлетворить, – говорил Бакунин. – Нам нужно нечто иное: порыв, и жизнь, и новый, беззаконный, а потому свободный мир»17.

Отрицая то, что парламентская демократия представляет народ, Бакунин, как отмечал его биограф Э. Х. Карр, «говорил на языке, который в двадцатом веке стал более знакомым, чем он был в девятнадцатом»18. Предугадывая другую современную идею, Бакунин видел идеальный момент для народной революции во время войны – в конечном счёте, во время мировой войны. В 1870 г. он рассматривал Франко-прусскую войну как предвестие анархической революции, в которой государство будет сокрушено, а на его руинах возникнет свободная федерация коммун. Единственным, что могло бы спасти Францию, писал он в своих «Письмах к французу», было «стихийное, огромное, полное страсти и энергии, анархическое, разрушительное и дикое восстание народных масс»19; Даниэль Кон-Бендит и другие парижские мятежники мая 1968 г. с энтузиазмом поддерживали этот взгляд. Бакунин, как и Ленин после него, считал, что национальную войну можно превратить в социальную революцию. Он грезил об общеевропейской войне, которая, по его мысли, была неизбежной и должна была уничтожить буржуазный мир. Но его расчёт времени, конечно, оказался ошибочным. Как однажды заметил Герцен, Бакунин обычно принимал «второй месяц беременности за девятый». Тем не менее многое из того, что он предсказывал, осуществилось, когда Первая мировая война вызвала крах старого порядка и высвободила революционные силы, которые ещё не исчерпали себя.

Давайте на миг сосредоточимся на Российской революции, прообразе социальных переворотов XX века. Она, в сущности, представляла собой то самое «восстание масс», которое Бакунин предвидел за полвека до этого. В 1917 г. в России фактически произошло крушение политической власти, и возникли советы рабочих и крестьян, которые могли бы стать основой для либертарных коммун. Ленин, как и Бакунин до него, призывал малообразованные элементы российского общества смести остатки старого режима. Бакунин и Ленин, при всех различиях их характеров и доктрин, были сходны в своём нежелании сотрудничать с либералами или умеренными социалистами, которых они воспринимали как неисправимых контрреволюционеров. Они оба были антибуржуазными и антилиберальными до глубины души. Как и Бакунин, Ленин призывал к немедленному социализму, без сколько-нибудь продолжительной капиталистической фазы развития. Он также верил, что мировая революция может начаться с отсталой крестьянской России. Более того, в своих «Апрельских тезисах» он выдвинул ряд специфически бакунистских положений: превращение мировой войны в революционную борьбу против капиталистической системы; отказ от парламентского правительства в пользу режима советов, созданного по образцу Парижской коммуны; упразднение полиции, армии и бюрократии; уравнивание доходов. Призыв Ленина к «разрыву и революции, в тысячу раз более мощной, чем в феврале», нёс отчётливый отголосок бакунизма – так что даже один из лидеров анархистов в Петрограде был убеждён, что Ленин собирается «свести на нет государство» в ту же минуту, как овладеет им20.

И действительно, самое большое достижение Ленина заключалось в возврате к анархо-народническим корням русской революционной традиции, чтобы приспособить марксистские теории к условиям сравнительно отсталой страны, где пролетарская революция не имела большого смысла. В то время как марксист в Ленине говорил ему быть терпеливым, позволить России развиваться в соответствии с законами исторического материализма, бакунист в нём настаивал, что революцию нужно совершить сразу, смешав пролетарскую революцию с революциями изголодавшегося по земле крестьянства и воинственной элиты деклассированных интеллектуалов, тех социальных элементов, к которым Маркс, как мы видели, относился пренебрежительно. Неудивительно, что ортодоксальные коллеги Ленина обвинили его в том, что он стал анархистом и «кандидатом на трон Бакунина»21. Неудивительно и то, что спустя несколько лет авторитетный большевистский историк смог написать, что Бакунин был «основоположником не только европейского анархизма, но и русского народнического бунтарства, а через него и русской социал-демократии, из которой вышла Коммунистическая партия», и что тактика Бакунина «в ряде пунктов как бы предвосхищает существо советской власти и как бы предсказывает в общих чертах ход великой русской Октябрьской революции 1917 года»22.

Но если Бакунин предвидел анархическую природу Российской революции, то он также предвидел её авторитарные последствия. 1917 год начался, как и надеялся Бакунин, со стихийного массового восстания, а закончился, как он боялся, диктатурой новой правящей элиты. Задолго до Вацлава Махайского и Милована Джиласа, Бакунин предупреждал о «новом классе» интеллектуалов и полуинтеллектуалов, который мог занять место помещиков и капиталистов и отобрать у народа свободу. В 1873 году он с поразительной точностью предсказывал, что при так называемой диктатуре пролетариата государственная власть будет отдана «в полное распоряжение… начальников коммунистической партии, словом, г[осподину] Марксу и его друзьям, которые начнут освобождать по-своему. Они сосредоточат бразды правления в сильной руке… создадут единый государственный банк, сосредоточивающий в своих руках всё торгово-промышленное, земледельческое и даже научное производство, а массу народа разделят на две армии: промышленную и землепашескую, под непосредственною командою государственных инженеров, которые составят новое привилегированное науко-политическое сословие»23.

И всё же, несмотря на свою критику революционной диктатуры, Бакунин намеревался создать собственное тайное общество заговорщиков, со «строгой иерархией и безоговорочным повиновением». Более того, эта подпольная организация должна была сохраниться даже после того, как совершится революция, чтобы предотвратить установление какой-либо «официальной диктатуры»24. Таким образом, Бакунин совершил тот самый грех, который он столь сурово обличал у других. Он сам был одним из авторов идеи о революционной партии, прочно спаянной слепым повиновением революционному диктатору, партии, которую он однажды сравнил с орденом иезуитов. Хотя он признавал тесную связь между средствами и целями и понимал, что методы, использованные для совершения революции, должны будут повлиять на природу общества после революции, он тем не менее обратился к методам, которые противоречили его либертарным принципам. Его цели вели к свободе, но его средства – создание подпольной партии – вели к диктатуре.

Не останавливаясь на этом, в вопросе о революционной морали Бакунин, под влиянием своего ученика Нечаева, по сути, проповедовал, что цели оправдывают средства. В «Катехизисе революционера», написанном совместно с Нечаевым более столетия назад25, революционер изображён как совершенно аморальный, готовый совершить любое преступление, любое предательство, лишь бы вызвать крушение господствующего порядка. Элдридж Кливер рассказывает нам в «Душе на льду», что «влюбился» в «Катехизис революционера», сделал его своей революционной библией и стал применять его принципы в повседневной жизни, используя «тактику безжалостности в своих отношениях со всеми, с кем вступал в контакт»26. («Катехизис», как упоминалось выше, был переиздан «чёрными пантерами» Кливера.)

В этом, как и в своей вере в подпольную организацию революционеров и «временную» революционную диктатуру, Бакунин был предшественником Ленина. Это помогает понять, почему для многих анархистов в 1917 г. было допустимо сотрудничать с их соперниками большевиками, чтобы свергнуть правительство Керенского. После Октябрьской революции один из их лидеров даже попытался разработать «анархическую теорию диктатуры пролетариата»27. Трагическая ирония заключается в том факте, что, как и в Испании двадцать лет спустя, анархисты помогли задушить слабый зародыш демократии и тем самым подготовили приход новой тирании, которая впоследствии учинила их разгром. Оказавшись у власти, большевики начали преследовать своих либертарных союзников, и революция обернулась полной противоположностью всего, на что надеялся Бакунин. Среди немногих анархических групп, которым позволяли существовать, была одна, которая обещала создать безгосударственное общество «в межпланетном пространстве, но не над советской территорией»28. Большинству анархистов, однако, оставалось лишь печальное утешение, что их наставник Бакунин предсказывал всё это почти пятьдесят лет назад.

Наследие Бакунина, следовательно, было неоднозначным. Это произошло потому, что сам Бакунин был человеком парадокса, находившимся в плену своей двойственной натуры. Дворянин, желавший крестьянского восстания, либертарий с тягой к господству над остальными, интеллектуал с сильной антиинтеллектуальной жилкой, он мог проповедовать безграничную свободу, создавая сеть тайных организаций и требуя от своих последователей беспрекословного послушания. В своей «Исповеди» он был способен призвать Николая I принести знамя славянства в западную Европу и покончить с бесплодной парламентской системой. Его панславизм и антиинтеллектуализм, его ненависть к немцам и евреям (Маркс, конечно, относился и к тем, и к другим), его культ насилия и революционного имморализма, его ненависть к либерализму и реформизму, его вера в крестьянство и люмпен-пролетариат – всё это сближало его с позднейшими авторитарными движениями левого и правого толка, движениями, от которых сам Бакунин отпрянул бы в ужасе, если бы ему довелось видеть их неожиданное возвышение.

И всё же, при всей своей неоднозначности, Бакунин остаётся влиятельной фигурой. Герцен однажды назвал его «Колумбом без Америки и даже без корабля»29. Однако новейшие революционные движения во многом обязаны ему своей энергией, смелостью и темпераментом. Его юношеская неудержимость, его презрение к мещанским сделкам и его акцент на действиях вместо теорий оказались весьма привлекательными для бунтарской молодёжи конца XX века, которой Бакунин подаёт пример анархизма в действии, революции как образа жизни. Его идеи также остаются актуальными – в каком-то смысле даже больше, чем прежде. Его недостатки как мыслителя, особенно в сравнении с Марксом, более чем перевешиваются его революционным предвидением и интуицией. Бакунин предсказал простонародное восстание, подпольную революционную партию, терроризм, партизанщину, революционную диктатуру и появление нового класса, который подчинит народ своей воле и похитит его свободу. Он был первым российским мятежником, проповедовавшим социальную революцию вселенского масштаба. Его формулы самоопределения и прямого действия спустя многие годы продолжают пользоваться признанием, в то время как его худший кошмар, централизованное бюрократическое государство, продолжает исполнять его самые мрачные предсказания. Особенно значимо, после уроков России, Испании и Китая, в послании Бакунина то, что социальное освобождение должно быть достигнуто либертарными, а не диктаторскими методами. Когда мы говорим о рабочем контроле, следует помнить, что Бакунин, возможно даже больше, чем Прудон, был пророком революционного синдикализма, верившим, что свободная федерация рабочих союзов принесёт «ростки нового общественного строя, которому предстоит заменить собой буржуазный мир»30.

Но в первую очередь Бакунин остаётся притягательным для радикалов и интеллектуалов, поскольку его либертарная разновидность социализма представляет собой альтернативу несостоятельному авторитарному социализму XX века. Его мечта о децентрализованном обществе автономных коммун и трудовых федераций находит отклик у тех, кто стремится вырваться из конформистского и искусственного мира. «Я – человек: не сгибать, не прокалывать и не рвать!» – эти слова звучат вполне по-бакунински. Студенческие выступления в 1960‑е и позднее, даже когда они проходили под марксистскими лозунгами, по своему духу часто были ближе к бакунизму. Тяга к естественному, стихийному, бессистемному, стремление к более простому образу жизни, недоверие к бюрократии и централизованной власти, вера в то, что люди должны сами принимать решения, определяющие их жизнь, – всё это согласовывалось со взглядами Бакунина. Даже двойственность бунтарей шестидесятых и семидесятых, которые сочетали противоположные методы либертарного анархизма и авторитарного социализма, отражала двойственность в революционной философии и личности самого Бакунина.

Наконец, эхо Бакунина звучит везде, где молодые диссиденты подвергают сомнению некритическую веру в самовосхваление научного прогресса. Больше ста лет назад Бакунин предупреждал, что учёные и технические специалисты могут использовать свои знания, чтобы возвыситься над остальными, и тогда обычные граждане, проснувшись однажды утром, обнаружат, что они стали «рабами, игрушками и жертвами новой группы амбициозных людей»31. Поэтому Бакунин проповедовал «восстание жизни против науки, или, вернее, против правления науки». Не собираясь отрицать значение научных знаний, он тем не менее осознавал их опасности. Он понимал, что жизнь нельзя превратить в лабораторный эксперимент и что подобные попытки могут привести к тирании. В письме, написанном всего за год до смерти, он говорил о «развитии злого начала» во всём мире и предупреждал о той силе, которую впоследствии стали называть военно-промышленным комплексом. «Рано или поздно, – писал он, – эти огромные военные государства должны будут уничтожить и пожрать друг друга. Но что за перспектива!»32

Насколько его страхи были обоснованными, мы можем оценить сейчас, в эпоху ядерного и биологического оружия массового уничтожения. В наше время, когда современная технология создаёт угрозу исчезновения западной цивилизации, Бакунин явно заслуживает переоценки. Как отмечал Макс Неттлау, выдающийся историк анархизма, идеи Бакунина «не стареют и будут жить вечно»33.

Глава 2. Бакунин и Соединённые Штаты

«МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ БАКУНИН в С[ан‑]Франциско, – возвещала передовая полоса герценовского «Колокола» в ноябре 1861 г. – ОН СВОБОДЕН! Бакунин уехал из Сибири через Японию и собирается в Англию. Извещаем с восторгом об этом всех друзей Бакунина»1. Арестованный в Хемнице в мае 1849 г., Бакунин был выдан российским властям в 1851 г. и, проведя шесть лет в Петропавловской и Шлиссельбургской крепостях, был приговорён к пожизненной ссылке в Сибирь. Но 17 июня 1861 г. он начал свой драматический побег. Выехав из Иркутска, он спустился по Амуру до Николаевска, где сел на военное судно, курсировавшее вдоль сибирского побережья. Оказавшись в море, он перешёл на американский торговый парусник «Викери» и 16 августа прибыл в Японию. Спустя месяц, 17 сентября, он отбыл из Иокогамы на другом американском судне, «Каррингтоне», направлявшемся в Сан-Франциско2. Через четыре недели он прибыл на место назначения, завершив, по словам Герцена, «самое длинное бегство в географическом смысле»3.

Бакунину было сорок семь лет. Последние двенадцать лет он провёл в тюрьме и ссылке, и ему оставалось лишь четырнадцать лет жизни – бесспорно, весьма насыщенных лет. Он вернулся, словно призрак из прошлого, «воскресший», как он писал Герцену и Огарёву из Сан-Франциско4. Его пребывание в Америке, один из наименее известных эпизодов его биографии, продолжалось два месяца, с 15 октября, когда он сошёл с корабля в Сан-Франциско, до 14 декабря, когда он отправился из Нью-Йорка в Лондон. В настоящей главе, насколько позволяют источники, будет описана эта интерлюдия: места, которые он посетил, люди, которых он встретил, впечатление, которое он на них произвёл. Также будут рассмотрены его отношение к Соединённым Штатам, как во время визита, так и после, и его влияние на американское анархическое движение за прошедшие сто лет.

Когда Бакунин прибыл в Сан-Франциско, он немедленно написал Герцену и Огарёву в Лондон. Первым делом он попросил выслать в Нью-Йорк 500 долларов, чтобы дать ему возможность добраться до Англии. На путешествие до Нью-Йорка он уже одолжил 250 долларов у Ф. П. Коу, молодого английского священнослужителя, которого он встретил на «Каррингтоне». Его собственные средства были исчерпаны, у него не было ни друзей, ни знакомых в Сан-Франциско, и поэтому, писал он, «если б я не нашёл доброго человека, который мне дал 250 долларов взаймы до Нью-Йорка, то я был бы в большом затруднении»5. Бакунин молил Герцена и Огарёва передать весть о его побеге его семье в Тверской губернии. Ожидая, что его жена, услышав новости, приедет к нему, он просил друзей подыскать им «дешёвый уголок» по соседству6.

Намерением Бакунина было по прибытии в Лондон возобновить свою революционную деятельность. Словно человек, вышедший из забытья, как отмечал Э. Х. Карр, Бакунин был готов вернуть себе ту жизнь, с которой он расстался двенадцать лет назад. По выражению Герцена, «фантазии и идеалы, с которыми его заперли в Кёнигштайн в 1849, он сберёг и привёз их через Японию и Калифорнию… во всей целости»7. Вначале он собирался посвятить себя освобождению славянских народов. «Друзья, – писал он Герцену и Огарёву, – всем существом стремлюсь я к вам и, лишь только приду к вам, примусь за дело; буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моею idée fixe с 1846 года и моею практическою специальностью в 48 и 49 годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом, не говорю делом, это было бы слишком честолюбиво; для служения этому великому делу я готов идти в барабанщики или даже в прохвосты, и если мне удастся хоть на волос подвинуть его вперёд, я буду доволен. А за ним является славная, вольная славянская федерация – единственный исход для России, Украйны, Польши и вообще всех славянских народов»8.

21 октября, проведя шесть дней в Сан-Франциско, Бакунин отправился в Нью-Йорк через Панаму на пароходе «Орисаба». На следующий день, находясь приблизительно в 400 милях от перешейка, он вновь написал Герцену и Огарёву, повторяя свою просьбу относительно денег (которые следовало прислать в банкирский дом Баллина и Сандерса в Нью-Йорке) и спрашивая о своей семье в России. «Орисаба» пришвартовалась в Панаме 24 октября. 6 ноября, после двухнедельной задержки, Бакунин сел на «Чемпион», направлявшийся в Нью-Йорк9. Среди его спутников были главнокомандующий армией Союза в Калифорнии генерал Самнер и 430 солдат под командованием полковника К. С. Мерчанта. На борту оказались и три сторонника Конфедерации: Уильям М. Гвин, бывший сенатор от Калифорнии, Кэлхун Бенем, бывший прокурор Сан-Франциско, и капитан Дж. Брант, бывший командир таможенного катера. Через день после отплытия из Панамы генерал Самнер арестовал всех троих как сепаратистов, действующих в интересах Юга10.

Бакунин прибыл в Нью-Йорк утром 15 ноября11 и зарегистрировался в Говард-хаусе, в нижней части Бродвея, на Кортландт-стрит. Среди людей, которых он посетил, были два старых немецких товарища, Райнхольд Зольгер и Фридрих Капп, оба известные «люди 48‑го». Зольгер учился в Галле и Грайфсвальде, где получил степень доктора в 1842 г., намереваясь заниматься исследованиями в области истории и философии. Левый гегельянец, он был другом Арнольда Руге, Людвига Фейербаха и Георга Гервега. Зольгер и Бакунин познакомились в Цюрихе в 1843 г., после чего несколько лет состояли в переписке и вновь встретились в Париже в 1847 г., вместе с Герценом и Гервегом12. В 1848 г. Зольгер вступил в революционную армию в Бадене и служил адъютантом при генерале Мерославском, командующем повстанческими силами. Когда восстание было подавлено и за голову Зольгера была назначена награда, он бежал в Швейцарию, а затем в 1853 г. эмигрировал в Америку и спустя шесть лет приобрёл гражданство. Одарённый оратор и автор, Зольгер дважды выступал с лекциями Лоуэлловского института в Бостоне (1857 и 1859) и получил две литературных премии: в 1859 г. за поэму в честь столетия Шиллера и в 1862 г. за роман о жизни американских немцев. Как аболиционист и радикальный республиканец, он применял свои словесные таланты в кампании в поддержку Авраама Линкольна, который наградил его должностью в Министерстве финансов. Он закончил свои дни, будучи директором банка, и умер в январе 1866 г. в возрасте 48 лет13.

Как и Зольгер, Фридрих Капп был знаком с Бакуниным и Герценом в Европе в 1840‑е (некоторое время он был домашним учителем сына Герцена)14 и являлся участником революции 1848 г. Вынужденный бежать в Женеву, он эмигрировал в Америку в 1850 г. и стал в Нью-Йорке успешным адвокатом, а также видным историком и журналистом, выступавшим против притеснения и эксплуатации иммигрантов. Капп также стал активным членом радикального крыла Республиканской партии и завоевал поддержку американских немцев в борьбе за Союз15.

21 или 22 ноября Бакунин прервал своё пребывание в Нью-Йорке, чтобы посетить Бостон, где он провёл чуть больше недели. Как оказалось, это был его звёздный час в Америке. Вооружившись рекомендательными письмами от Зольгера и Каппа, он посетил многих влиятельных лиц, включая губернатора Массачусетса Джона Эндрю, друга Зольгера и радикального республиканца, который осуждал рабство и провёл сбор средств на защиту Джона Брауна в суде. Бакунин также вручил письма генералу Джорджу Б. Макклелану, главнокомандующему армии Союза, который в 1855–1856 гг. находился в России как наблюдатель на Крымской войне, и обоим массачусетским сенаторам, Чарльзу Самнеру и Генри Уилсону, которые, как и губернатор Эндрю, были радикальными республиканцами и аболиционистами. Несколько лет спустя Бакунин с одобрением отзывался о Самнере как о «замечательном человеке», который призывал к некой форме «социализма», выступая за раздел земли между освобождёнными рабами Юга16.

Коллега Самнера Генри Уилсон был сапожником, которому удалось подняться до положения сенатора и, десятилетием позже, вице-президента США при Улиссе С. Гранте. Социальный реформатор и аболиционист, он всегда сочувствовал трудящимся, из рядов которых он вышел (в 1858 г. он обратился к сенату с речью «Являются ли рабочие “рабами”?»). Но наибольшую известность принесла ему критика рабства, которая содержалась в его сенатских речах «Агрессия рабовладельческой власти» и «Смерть рабства есть жизнь нации» и опубликованной через несколько лет трёхтомной «Истории возвышения и упадка рабовладения в Америке»17. Бакунин также посетил Джорджа Х. Снеллинга, бостонского реформатора, который, как и сам Бакунин, был активным сторонником освобождения Польши и переводчиком истории Польского восстания 1830–1831 гг. Для него было особенным удовольствием познакомиться с Бакуниным, и «во время первой их встречи тот принят с большой теплотой», как вспоминает современник18.

Короче говоря, Бакунин сошёлся со светилами прогрессивного бостонского общества. Политики и генералы, предприниматели и писатели, все они были людьми с либеральным характером и передовыми социальными и политическими взглядами, которые одобряли рост демократии и национальной независимости в Европе. Как аболиционисты и реформаторы, они могли увидеть параллель между освобождением крепостных в России и их собственным крестовым походом против рабства, и Бакунин обнаружил у них большое сочувствие к русским людям, продолжавшим бороться с самодержавием.

Одним из таких реформаторов был Мартин П. Кеннард, аболиционист и совладелец ювелирной фирмы, к которому у Бакунина было рекомендательное письмо от Зольгера19. Бакунин дважды обедал в доме Кеннарда в Бруклине и посетил его контору в Бостоне. Кеннард описывает своего гостя как «крупного, грузного, но всё же хорошо сложённого мужчину, благородного в обращении, доброжелательного и привлекательного по личным качествам, почти полностью закутанного в резиновый макинтош». Бакунин, в шутку называвший себя «русским медведем», нашёл в Кеннарде сочувствующего слушателя. Как отмечает Оскар Хандлин, прогрессивные убеждения Кеннарда, которые привлекали его в общества по защите беглых рабов, выражали более широкое стремление к освобождению человека, как в Америке, так и в Европе. Во время их первой встречи Бакунин рассказывал Кеннарду «о борьбе за возрождение Польши, объединении Германии и о республиканском движении по всей Европе и его временном поражении». Из слов Бакунина хозяину стало очевидно, что «его храбрость всё ещё была непоколебима, а его страсть нисколько не уменьшилась»20.

Как Кеннард и другие принимавшие его люди, Бакунин был решительно настроен против рабства негров и вообще против рабства во всех его проявлениях. Находясь в Америке, он вращался в кругах аболиционистов, защищал движение за отмену рабства и, в отличие от французского анархиста Прудона, поддерживал Союз в войне между штатами. Ещё в Сан-Франциско он писал Герцену и Огарёву, что Гражданская война интересует его «в сильной степени», и заявлял: «Все симпатии мои, разумеется, клонятся к Северу…»21 Проблема рабства так сильно волновала его, что, как передавал Кеннард, если бы позволяли обстоятельства, «он связал бы свою дальнейшую судьбу с американцами и со всей душой принял бы участие в событиях войны»22. В последующие годы он осуждал северных защитников рабства, которые, вместе с «хищной олигархией» южных плантаторов, были «демагоги без стыда и совести, готовые всё принести в жертву своей корысти, своему низкому честолюбию». Такие люди, говорил он, «значительно способствовали извращению политических нравов Соединённых Штатов»23.

При этом Юг для него не был полностью лишён достоинств. Бакунин, как и Прудон, с недоверием относился к растущей централизации власти в Союзе и высоко ценил уходящие сельские добродетели Конфедерации, политическую структуру которой он считал в некоторых отношениях более свободной и демократичной, чем северная. Как мы узнаём от Кеннарда, к этому выводу Бакунин, вероятно, пришёл под влиянием сенатора Гвина, «знакомство с которым он завёл во время своей поездки из Сан-Франциско через Панаму и который иногда упоминался в газетах как “герцог Гвин”»24. Однако южный федерализм, как поспешил отметить Бакунин, был осквернён «чёрным пятном» рабства, вследствие чего Конфедеративные Штаты «вызвали осуждение защитников свободы и человечности во всём мире». Более того, они «своей несправедливой и святотатственной войной против республиканских штатов Севера чуть было не разрушили и не уничтожили самую прекрасную политическую организацию из всех, когда-либо существовавших в истории»25.

Вскоре после приезда в Бостон Бакунин наведался в Кембридж к своему «старому другу» Луи Агасси26, известному швейцарскому натуралисту, с которым он познакомился в Невшателе в 1843 г. Агасси переехал в США в 1846 г. и теперь был профессором зоологии в Гарварде и другом Генри Уодсворта Лонгфелло, рекомендательное письмо к которому он написал для Бакунина. Лонгфелло, симпатизировавший аболиционистам, был знаменит, среди прочего, своими «Стихами о рабстве»; и когда Бакунин обедал в Крейги-хаусе, кембриджском доме Лонгфелло, Джордж Самнер, брат сенатора-аболициониста, также был приглашён. Это было 27 ноября, и, согласно Вану Вику Бруксу, Бакунин прибыл в полдень и оставался почти до полуночи27. Лонгфелло записал в своём дневнике: «Джордж Самнер и м[исте]р Бакунин на обед. М‑р Б. – русский джентльмен с образованием и способностями, гигантский мужчина с самым горячим, кипучим темпераментом. Он участвовал в Революции сорок восьмого; повидал изнутри тюрьмы – даже Ольмюц, где он сидел в камере Лафайета. Впоследствии провёл четыре года в Сибири, откуда он бежал в июне сего года, вниз по Амуру и затем на американском судне, минуя Японию и Калифорнию и через перешеек, сюда. Интересный человек»28.

Бакунин читал американскую литературу – включая работы Джеймса Фенимора Купера в немецком переводе – и изучал английский язык, будучи в тюрьме, поэтому, как говорит Кеннард, он мог «с достаточной лёгкостью» изъясняться на английском29. Несмотря на годы, проведённые в заключении, он, почти как раньше, был полон жизни и энтузиазма. Конечно, он был уже немолод, потерял зубы из-за цинги и сильно располнел. Но его серо-голубые глаза сохраняли свой проникновенный блеск, а его голос, красноречие и физические размеры делали его центром внимания. Бакунин был дворянином не меньше, чем мятежником, и, по замечанию Карра, был наделён того рода аристократизмом, который преодолевал все классовые барьеры и позволял ему непринуждённо общаться с людьми разного социального и национального происхождения. «Без малейшего стеснения, – пишет по этому поводу Кеннард, – мой новый знакомый тотчас же установил дружеский тон и свободно и легко подавал себя, с космополитической любезностью, которая выдавала умного и доброжелательного джентльмена и энергичного делового человека»30.

Везде, где бы он ни появился, Бакунин являл своё непреодолимое очарование и производил благоприятное впечатление почти на всех, с кем он встречался. В последующие годы, говорит Кеннард, Лонгфелло «регулярно спрашивал последние новости о его радикальном госте, относительно которого он рассказывал мне забавные истории». Единственной несогласной, по-видимому, была младшая дочь Лонгфелло Энни, «смеющаяся Аллегра» из «Детского часа», у которой остались юмористические воспоминания о визите Бакунина. Когда она спустилась к обеду, она увидела на своём обычном месте рядом с отцом «огра», «большое существо с большой головой, растрёпанными густыми волосами, большими глазами, большим ртом, громким голосом и ещё более громким смехом». Недаром она выросла на сказках братьев Гримм. «Никакие просьбы или уговоры не могли заставить меня переступить порог. Я стояла поражённая и негодовала на то, что он занял моё место за столом и поедал приготовленный для меня обед, поскольку ему не довелось получить на обед меня. Так что мне пришлось исчезнуть, оставшись без обеда»31.

В начале декабря Бакунин вернулся из Бостона в Нью-Йорк. С рекомендательными письмами, полученными в этих городах, он собирался посетить Вашингтон, как он известил Герцена и Огарёва, и по возможности «хоть что-нибудь узнать»32. Карр пишет, что неизвестно, совершил ли он эту поездку. Однако от Кеннарда мы узнаём, что он отказался от этого из-за «постоянного беспокойства и характерного нетерпения отправиться в Лондон, где ему было назначено свидание с его женой, о которой он часто говорил с самой нежной привязанностью»33. Поэтому, когда из Англии пришли деньги, Бакунин купил билет на ближайший рейс, на корабль «Сити ов Балтимор», который отплывал в Ливерпуль 14 декабря. Прибыв в Англию 27 декабря, он сразу отправился в Лондон, где, встреченный Герценом и Огарёвым «как брат», он вновь вступил в ряды революционного движения34.

Какое впечатление от Соединённых Штатов унёс с собой Бакунин? В целом благоприятное, но с оговорками по поводу политического и социального характера нации. «В Америке пробыл с месяц и многому поучился, – писал он одному русскому другу в феврале 1862 г. – Увидел, как край путём демагогии дошёл до тех же жалких результатов, каких мы достигли путём деспотизма. Между Америкой и Россией, в самом деле, много общего, а что для меня главное, я нашёл в Америке такую повсеместную и безусловную симпатию к России и веру в русскую народную будущность, что, несмотря на всё мною самим виденное и слышанное, я уехал из Америки решительным партизаном Соединённых Штатов»35.

Помимо этого сочувствия к России, наиболее сильное впечатление в Америке на Бакунина произвели история политической свободы и федеративная система правления. Восхваляя Американскую революцию как «источник свободы от деспотизма», он «очень стремился заполучить, на память о своём посещении Америки, автограф Вашингтона», который Мартин Кеннард преподнёс ему в качестве прощального подарка36. В своих последующих работах Бакунин характеризовал США как «классическую землю политической свободы», самую свободную страну в мире, обладающую «самыми демократическими институтами». Особенно его впечатлил американский федерализм, обогативший его собственные размышления по этому вопросу. Европейским прогрессистам он настоятельно рекомендовал «великий, спасительный принцип федерализма», воплощённый в Соединённых Штатах. «…Мы должны отбросить… политику государства, – говорил он Лиге мира и свободы в 1868 г., – и решительным образом воспринять североамериканскую политику свободы»37.

Несмотря на свою анархическую доктрину, которая полностью созрела в следующие несколько лет, Бакунин не смешивал все правительства как одинаково порочные и репрессивные. Из своих личных наблюдений в Америке и позднее в Англии и Швейцарии он был убеждён, что «самая несовершенная республика в тысячу раз лучше, чем самая просвещённая монархия». США и Британия, замечал он, были «двумя единственными великими странами», где люди обладали подлинной «свободой и политической властью» и где даже «наиболее обездоленные и несчастные чужеземцы» пользовались гражданскими правами «в той же полноте, что и богатейшие и влиятельнейшие граждане»38. Бакунин и сам нашёл политическое убежище в обеих этих странах; более того, правительство США отказалось его экстрадировать, чем убедило российского посла, барона Стекля, в том, что американская республика никогда не перестанет «защищать революционеров»39. Интересно, что, находясь в Бостоне, Бакунин сделал предварительное заявление о приобретении американского гражданства. «Он, вероятно, никогда всерьёз не вынашивал мысль о становлении американским гражданином, – отмечал Кеннард, – и всё же, с неким смутным представлением о подобной возможности или каких-либо отдалённых преимуществах для себя, он сделал и должным образом оформил в Бостоне свою первичную декларацию подобного намерения». И в свои последние годы, живя в Швейцарии, Бакунин вновь говорил о переезде в Америку и натурализации40.

Оглядываясь на своё пребывание в Америке, Бакунин вспоминал общество, в котором рабочие никогда не голодали и «лучше оплачивались» по сравнению со своими европейскими собратьями. «…Классовый антагонизм, – писал он, – там ещё почти не существует», поскольку «все трудящиеся – граждане», политически составляющие «единое целое», а образование «широко распространено… в массах». Эти преимущества, говорил он, коренились в «традиционном духе свободы», который был принесён первыми колонистами из Англии и, вместе с принципом «индивидуальной независимости и самоуправления коммун и провинций – self-government», был пересажен на неосвоенную землю, свободную от «духовного гнёта прошлого». В силу этого меньше чем через столетие Америка «смогла достичь, а ныне и превзойти цивилизацию Европы», породив «свободу, подобной которой не существует больше нигде»41.

По мнению Бакунина, Америка своим «удивительным прогрессом» и «завидным благополучием» была обязана своим «громадным просторам плодородной земли», своему «великому пространственному богатству». Благодаря этому изобилию, говорил он, страна ежегодно поглощала сотни тысяч поселенцев, и безработные и низкооплачиваемые рабочие всегда могли, «в крайности, эмигрировать на far west, чтобы возделать там какую-нибудь дикую незанятую землю»42. Возможно, до некоторой степени образ американской окраины был сформирован у Бакунина рассказами Фенимора Купера; и бывали моменты, особенно во времена тюремного заключения, когда он сам мечтал о жизни западного первопроходца. Его «Исповедь» Николаю I, написанная в Петропавловской крепости в 1851 г., содержит потрясающий отрывок на этот счёт: «В моей природе был всегда коренной недостаток: это – любовь к фантастическому, к необыкновенным, неслыханным приключениям, к предприятиям, открывающим горизонт безграничный и которых никто не может предвидеть конца… Люди обыкновенно ищут спокойствия и смотрят на него как на высочайшее благо; меня же оно приводило в отчаяние; душа моя находилась в неусыпном волнении, требуя действия, движения и жизни. Мне следовало бы родиться где-нибудь в американских лесах, между западными колонистами, там, где цивилизация едва расцветает и где вся жизнь есть беспрестанная борьба против диких людей, против дикой природы, а не в устроенном гражданском обществе. А также, если б судьба захотела сделать меня смолоду моряком, я был бы вероятно и теперь очень порядочным человеком, не думал бы о политике и не искал других приключений и бурь кроме морских»43.

Однако Бакунин не был некритическим поклонником Америки. В день своего прибытия в Сан-Франциско он жаловался в письме Герцену и Огарёву на «пошлость бездушного материального благоденствия» и «детское национальное тщеславие», которые он увидел в США. Гражданская война, по его мысли, могла спасти Америку и вернуть её «утраченную душу»44. «Он обыкновенно утверждал, – пишет Кеннард, – что после войны Америка станет великой державой, более индивидуализированной, так сказать, и лучше сбалансированной в своей социальной жизни, и что её великое испытание произведёт великих людей, более великих, чем она когда-либо знала»45.

Всё же Бакунин считал, что выгодное положение Америки было лишь временным, поскольку в последние годы в крупных городах, таких как Нью-Йорк, Филадельфия и Бостон, было заметно скопление «массы рабочих пролетариев, которые постепенно начинают попадать в положение, аналогичное положению рабочих в крупных промышленных государствах Европы». Как итог, «мы действительно видим, что социальный вопрос выдвигается в штатах Севера, подобно тому как он встал много раньше у нас»46. Вскоре американский труженик станет не более обеспеченным, чем его европейский коллега, жертвой алчного капитализма и централизованной политической власти. Никакое государство, настаивал Бакунин, в том числе демократическое, не смогло бы существовать без принудительного труда масс. Напротив, наёмное рабство являлось «непременным условием досуга, свободы и цивилизации политического класса – граждан. В этом отношении даже Соединённые Штаты Северной Америки не составляют исключения»47.

Хотя Бакунин продолжал отдавать предпочтение демократическому строю США, Англии и Швейцарии перед деспотизмом большинства остальных стран, его критика в адрес правительства как такового в последующие годы лишь усиливалась. «И в самом деле, что мы наблюдаем во всех государствах прошлого и настоящего, даже если они наделены самыми демократическими институтами, как, например, Соединённые Штаты Северной Америки и Швейцария? – спрашивал он в 1867 г. – Self-government масс, несмотря на весь аппарат народного всемогущества, является там по большей части только видимостью». Представительное правительство, добавлял он, приносит выгоду только имущим классам, а всеобщее избирательное право – всего лишь инструмент буржуазии. «Народ суверенен по праву, но не на деле… Честолюбивые меньшинства, политические классы, стремясь к власти, ухаживают за ним, льстя его мимолётным, иногда очень дурным страстям и чаще всего обманывая его». Поэтому, предпочитая республику, «мы принуждены признать и провозгласить, что, какова бы ни была форма правления, всё же, пока есть наследственное неравенство занятий, имущества, образования и прав, человеческое общество останется разделённым на различные классы, а меньшинство будет править большинством и неизбежно его эксплуатировать»48.

Эти темы часто повторяются в последующих сочинениях Бакунина. В рукописи «Бог и государство», набросанной в 1871 г., он подчёркивает, что даже парламентские правительства, избранные всеобщим голосованием, быстро вырождаются в «род политической аристократии или олигархии. Пример – Соединённые Штаты Америки и Швейцария»49. В незаконченной работе «Кнуто-Германская империя и социальная революция», куда должен был войти и фрагмент «Бог и государство», он повторяет, что «даже в самых демократических странах, как Соединённые Штаты Америки и Швейцария», государство «является ничем иным, как освящением привилегий какого-либо меньшинства и фактическим порабощением огромного большинства». И в работе «Государственность и анархия», опубликованной в 1873 г., он вновь пишет, что Соединёнными Штатами «заправляет… особый, совершенно буржуазный класс так называемых политиканов, или политических дельцов, а чернорабочим массам живётся почти так же тесно и жутко, как и в монархических государствах»50.

В последние годы своей жизни Бакунин отчаялся увидеть перемены к лучшему. Он писал в 1875 г. Элизе Реклю, французскому географу и анархисту, что «зло восторжествовало» повсюду, что – с восстановленной монархией в Испании, Бисмарком у руля возвышающегося германского государства, сохранением богатства и влияния католической церкви в значительной части мира, колебаниями Англии – вся Европа переживает деградацию и «вдалеке образцовая республика Соединённых Штатов Америки заигрывает уже с военной диктатурой. Бедное человечество!»51

Во время своего кратковременного визита в США Бакунин не оставил заметного следа в революционном и рабочем движениях, тогда находившихся на зачаточном этапе развития. Международное товарищество рабочих, например, было основано в 1864 г., а его первая американская секция возникла лишь в 1867 г. Сам Бакунин стал членом Интернационала только в 1868 г., после чего, однако, его влияние быстро распространилось. В начале 1870‑х, в разгар своего конфликта с Марксом, он мог рассчитывать на существенную поддержку внутри американской ветви Интернационала, которая далеко не являлась исключительно марксистской организацией, как иногда изображают её историки.

С 1870 по 1872 г. федералистские секции Интернационала были созданы в Нью-Йорке, Бостоне и других крупных американских городах. В Нью-Йорке, например, секции 9 и 12 были организованы такими видными либертариями, как Уильям Уэст, Виктория Вудхалл, её сестра Теннесси Клафин и Стивен Перл Эндрюс, который высоко ценил Бакунина как «глубокого мыслителя, самобытного гения, учёного и философа»52. Уильям Б. Грин, ведущий американский ученик Прудона, помог открыть либертарную секцию Интернационала в Бостоне; его коллега Эзра Хейвуд выступал на собраниях интернационалистов в Нью-Йорке и других городах. В 1872 г. Хейвуд начал выпускать ежемесячный журнал «Слово» (The Word) в Принстоне, Массачусетс, одно из первых американских изданий, публиковавших работы Бакунина53. Вместе с «Еженедельником Вудхалл и Клафин» (Woodhull & Claflin’s Weekly) в Нью-Йорке, «Слово» стало неофициальным органом либертарного крыла Интернационала в США, защищая принципы децентралистского социализма и критикуя контролируемый марксистами Генеральный совет за его авторитарную ориентацию. «Неприятно видеть, что д‑р Маркс и другие предводители этого великого и растущего братства так сильно склоняются к политике принуждения, – заявляло «Слово» в мае 1872 г. – Пусть нами управляют естественные законы, пока мы не найдём лучшего решения. Чтобы Интернационал преуспел, он должен быть верен своей основной идее – добровольной ассоциации на благо нашей общей человечности».

Кроме коренных американских групп, многие иностранные (преимущественно французские) секции Интернационала в Америке придерживались бакунистского, а не марксистского крыла. К ним относились Секция 2 в Нью-Йорке (частично состоявшая из участников Парижской коммуны), Секция 29 в Хобокене, Нью-Джерси, и Секция 42 в Патерсоне, Нью-Джерси, городе, который вскоре должен был стать главным оплотом анархистов. Бакунин нашёл дополнительных сторонников в икарийской общине в Корнинге, Айова, где его портрет украшал общую комнату54.

Несмотря на исключение Бакунина из Интернационала в 1872 г., его влияние продолжало расти по обе стороны Атлантики. Оно не уменьшилось и после его смерти в 1876 г. Напротив, в 1880‑е его сочинения стали издаваться в США и произвели сильное впечатление на зарождавшиеся анархическое и социалистическое движения.

Молодой анархист из Новой Англии по имени Бенджамин Р. Такер сделал больше всего для распространения идей Бакунина в Северной Америке. В 1872 г. Такер, тогда восемнадцатилетний студент Массачусетского технологического института, впервые посетил собрание анархистов в Бостоне. Там он встретил Эзру Хейвуда, Уильяма Грина и Джосайю Уоррена («отца» американского анархизма), которые так сильно впечатлили его, что он связал свою жизнь с их делом. Такер стал помощником редактора «Слова» в 1870‑е, а затем основал собственное издание «Свобода» (Liberty), выходившее в 1881–1908 гг., которое заменило «Слово» в роли главного органа индивидуалистского анархизма в США.

Как и бостонцы, принимавшие Бакунина двадцатью годами ранее, Такер испытывал большую симпатию к русскому народу и российскому революционному движению. В первом номере «Свободы» (8 августа 1881 г.) на первой странице был напечатан портрет Софьи Перовской, которая незадолго до этого была казнена за участие в убийстве Александра II. Ниже было помещено проникновенное стихотворение Хоакина Миллера под названием «Софья Перовская, героическая мученица свободы, повешенная 15 апреля 1881 г. за то, что помогла избавить мир от тирана». В том же номере Такер приветствовал товарища Перовской Льва Гартмана, который прибыл в Америку как представитель «Народной воли», называя его «прекрасным писателем, героическим рабочим, великим человеком».

Следующие выпуски «Свободы» содержали новости о российских революционерах, находившихся в европейской эмиграции или сибирской ссылке при Александре III. Кроме Перовской, Такер превозносил и такие «замечательные типы женщин-нигилистов», как Вера Засулич, Вера Фигнер и Софья Бардина. В январе 1882 г. он напечатал обращение Общества Красного Креста «Народной воли», подписанное Засулич и Петром Лавровым, которые, по словам Такера, «авторитетно выступали от имени лучших элементов русской жизни»55. Он сам стал американским представителем этого общества и через «Свободу» организовал сбор средств, которые направлялись Николаю Чайковскому в Лондон.

Помимо Бакунина, Такер издавал таких известных народников и революционеров, как Чернышевский и Толстой, Кропоткин и Степняк, Короленко и Горький56. Именно Такер (опираясь на французское издание, так как русского языка он не знал) подготовил первый английский перевод романа Чернышевского «Что делать?», назвав автора «героем-мучеником современной Революции»57. В 1890 г. Такер опубликовал повесть Толстого «Крейцерова соната», которую он также перевёл с французского, и рецензию на книгу Н. К. Михайловского, переведённую с русского Виктором С. Ярросом (Ярославским), бывшим народником из Киева, который стал помощником редактора «Свободы»58.

На страницах «Свободы» Бакунин впервые был упомянут 12 ноября 1881 г., когда Такер объявил, что он получил фотографию «великого революционера», которую он предлагал по 50 центов за копию. Через две недели эта фотография появилась на первой полосе «Свободы» с заголовком «Михаил Бакунин: русский революционер, отец нигилизма и апостол анархии». Далее шёл биографический очерк о Бакунине, составленный Такером по французским и немецким источникам59. Такер писал о Бакунине: «Мы берём на себя дерзость утверждать, что последующая история всё же поместит его в первых рядах великих социальных спасителей мира. Крупная голова и лицо красноречиво говорят о безмерной энергии, возвышенном характере и прирождённом благородстве этого человека. Нам следует ценить это как одну из главных почестей в нашей жизни – знать его лично, и следует считать это большой удачей – говорить с одним из тех, что были лично близки к нему и к сути и полному пониманию его мысли и стремления»60.

Самым значительным вкладом Такера в знакомство американской читающей публики с Бакуниным стал его перевод «Бога и государства», наиболее известной работы Бакунина. Оригинальное французское издание вышло в 1882 г., с предисловием двух самых преданных учеников Бакунина, Карло Кафиеро и Элизе Реклю. Такер начал продавать его (по 20 центов за экземпляр), как только получил партию из Женевы. Прошло чуть меньше года, и в сентябре 1883 г. он издал свой английский перевод, включавший предисловие Кафиеро и Реклю. Брошюра превосходно продавалась и выдержала по меньшей мере десять изданий, став наиболее широко читаемой и часто цитируемой из всех работ Бакунина – достижение, сохраняемое ею и столетие спустя61. Кроме того, Такер опубликовал другую важную работу Бакунина «Политическая теология Мадзини и Интернационал», переведённую с французского Сарой Э. Холмс и напечатанную в «Свободе» в 1886–1887 гг.62.

То, что индивидуалистический и «философский» анархист вроде Такера стал главным американским толкователем Бакунина, проповедовавшего коллективизм и революцию, может показаться странным. Это вытекало из их общей преданности свободе и неприятия принудительной власти, будь то религиозная или светская, экономическая или политическая. Неудивительно, однако, что Бакунин приобрёл своих главных последователей в Америке среди тех, кто, в отличие от школы такеритов, разделял его революционные и коммуналистские убеждения. Примером их была группа «Анархиста» (The Anarchist), «социалистического революционного обозрения», издававшегося Эдуардом Натаном-Ганцем в Бостоне в 1881 г. (было напечатано только два номера, второй был конфискован полицией).

Другим показательным примером была сан-францисская «Правда» (Truth), «издание для бедных» Международного товарищества рабочих, основанное Бернеттом Г. Хаскеллом. Далее, дух Бакунина проник в чикагский «Набат» (The Alarm), уделявший особое внимание неимущим и безработным. Выходивший под редакцией Альберта Р. Парсонса, хеймаркетского мученика, «Набат» продавал «Бога и государство» (вместе с «Подпольной Россией» Степняка) и печатал выдержки из «Катехизиса революционера» Бакунина и Нечаева63. Ещё одним радикальным изданием с сильной бакунистской окраской была нью-йоркская «Солидарность» (Solidarity), появившаяся в 1890‑е. Её редактор Джон Х. Эделман, архитектор по профессии, принимавший Кропоткина во время его визита в Америку в 1897 г., стал анархистом после чтения Бакунина, «чью память он почитал»64.

С притоком иммигрантов в конце XIX и начале XX в. революционное анархическое движение получило пополнение. Начиная с 1880‑х сочинения Бакунина были переведены на многие европейские языки – немецкий, чешский, русский, идиш, итальянский, испанский – вновь созданными группами анархистов. «Бог и государство» оставался самой популярной его работой. Немецкий перевод Морица А. Бахмана вышел в Филадельфии в 1884 г., всего через год после английской версии Такера, и позднее был напечатан в «Воле» (Freiheit) Иоганна Моста, вместе с длинной биографической статьёй о Бакунине65. Следом появились издания на чешском, русском и идише66. Другие работы Бакунина выходили в целом ряду анархических изданий на разных языках и в разных городах67.

Не стоит и говорить, что Бакунин оказал особенно сильное влияние на русскоязычное анархическое движение, возникшее в Северной Америке после смены веков. Ораторы «Анархического Красного Креста» и Союза русских рабочих в США и Канаде активно пропагандировали учение Бакунина, а его избранные произведения появлялись в «Голосе труда», органе Союза русских рабочих, и его преемнике, издании «Хлеб и воля», девизом которого стало известное бакунинское изречение: «Страсть к разрушению есть также творческая страсть»68. После Первой мировой войны было подготовлено к изданию собрание сочинение Бакунина, но время «Красной паники» 1919–1920 гг. русскоязычное анархическое движение было разгромлено, а его лидеры были заключены в тюрьму или депортированы, поэтому только первый из запланированных томов вышел в свет69.

Военные годы и предшествовавшее им десятилетие завершили собой ту половину столетия, когда Бакунин имел значительное число последователей в Америке. В эту эпоху рабочих волнений представление Бакунина о свободной федерации профсоюзов, которой предстояло стать «живыми ростками» нового общественного строя70, оказало сильное влияние на анархо-синдикалистов и организацию «Индустриальные рабочие мира», возникшую в 1905 г. в Чикаго. Вдохновлённый подобными же идеями, индийский революционер Хар Даял в 1913 г. создал Бакунинский институт в окрестностях Окленда, Калифорния71. А в мае 1914 г. столетие со дня рождения Бакунина было отпраздновано в Уэбстер-холле в Нью-Йорке, где двухтысячная аудитория внимала выступлениям Александра Беркмана, Гарри Келли и Ипполита Гавела на английском, Билла Шатова на русском и Саула Яновского на идише72.

Но репрессии во время войны и после неё нанесли анархистам удар, от которого они уже не оправились. Томясь в тюрьме, известная жертва Красной паники Бартоломео Ванцетти размышлял над сходной судьбой Бакунина: «Бакунин, такой здоровяк и великан, умер в 62 года, убитый тюрьмами, скитаниями и борьбой»73. В межвоенные десятилетия влияние Бакунина стремительно снижалось. Хотя выдержки из его сочинений продолжали появляться в изданиях анархистов – как, например, «Путь к свободе» (The Road to Freedom) и «Авангард» (Vanguard) из Нью-Йорка и «Человек!» (Man!) из Сан-Франциско, – его книги и брошюры вышли из печати и становились всё более труднодоступными. Григорий Максимов, бежавший от диктатуры большевиков, больше, чем кто-либо ещё старался поддерживать идеи Бакунина, особенно в изданиях «Дело труда» и «Дело труда – Пробуждение», которые он редактировал в Чикаго и Нью-Йорке до свой смерти в 1950 г.

После подъёма новых левых в 1960‑е стало заметно возрождение интереса к Бакунину. Ранее американским читателям приходилось довольствоваться посмертным компендиумом Максимова «Политическая философия Бакунина» и книгой Юджина Пизюра «Доктрина анархизма М. А. Бакунина»74. Теперь же в печати появилось несколько новых антологий и биографий75, и на студенческих демонстрациях от Беркли до Колумбии вновь был развёрнут чёрный флаг анархии, исписанный бакунистскими лозунгами. Молодым радикалам вьетнамской эпохи казалось, что «военизированное государство» выполняет самые мрачные предсказания Бакунина, а его формулы самоопределения и прямого действия пользовались растущей привлекательностью. Особенно актуальным, с учётом уроков России, Испании и Китая, было его наставление, что социальное освобождение должно быть достигнуто либертарными, а не авторитарными методами: социализм без свободы, как он говорил, является худшей формой тирании.

В 1976 г., в год двухсотлетия Америки, анархисты в Нью-Йорке почтили столетнюю годовщину смерти Бакунина, призвав к рабочему самоуправлению, сексуальному освобождению, равенству образования и доходов и распылению государственной власти76. Аналогичные собрания прошли в Цюрихе, Вене и других городах по всему миру. Для нового поколения мятежников, через сто лет после Бакунина, его взгляды были так же жизненны, как и прежде.

Глава 3. Бакунин и Нечаев

Нечаевский период в биографии Бакунина (1869–1872) был достаточно коротким. Однако он представляет собой не только захватывающую психологическую драму, но и важную главу в истории российского революционного движения, выдвинувшую вопросы революционной тактики и морали, над которыми радикалы продолжают биться по сей день. Отношения Бакунина с Нечаевым также сыграли свою роль в его конфликте Марксом и его исключении (в 1872 г.) из Первого Интернационала. И они заставили его пересмотреть свою революционную доктрину и подтвердить свои либертарные принципы перед лицом того, что он называл «иезуитством» и «макиавеллизмом» своего молодого ученика1.

Сергей Геннадиевич Нечаев родился 20 сентября 1847 г. в Иванове, растущем текстильном центре к северо-востоку от Москвы, который начинал приобретать репутацию «русского Манчестера». Его отец был художником, рисовавшим вывески, а мать – портнихой, оба происходили из крепостных, так что Нечаев стал одним из первых выдающихся российских радикалов с чисто плебейскими корнями. «Нечаев не был продуктом нашей интеллигентной среды, – писала Вера Засулич в своих воспоминаниях. – Он был в ней чужим»2. Однако как сын народа он становился только внушительнее в глазах своих соратников-революционеров, кающихся дворян, которые желали вернуть долг низам. Один знакомый называл Нечаева «настоящим революционером, простолюдином, который сохранял в себе всю ненависть крепостных против господ»3, ненависть, которая должна была обратиться даже на его собственных товарищей с аристократическим происхождением и образованием.

В апреле 1866 г., в возрасте 18 лет, Нечаев уехал из Иванова в Санкт-Петербург, где стал учителем в приходской школе. Осенью 1868 г. он записался в университет вольнослушателем и вступил в группу молодых революционеров, которая включала будущих анархистов, таких как З. К. Ралли, В. Н. Черкезов и Ф. В. Волховский, и близких к анархистам или либертарных социалистов, таких как Марк Натансон, Герман Лопатин и Л. Б. Гольденберг. Хотя Нечаев ещё не знал французского, он присутствовал на дискуссиях о написанной Буонарроти истории заговора «равных» Бабёфа4, книге, которая сформировала целое поколение российских мятежников, и вскоре им завладели мечты о тайных обществах и конспираторской жизни. Его начали непреодолимо притягивать якобинство и бланкизм; и когда позднее он навещал Ралли в Швейцарии, он носил с собой книги Руссо и Робеспьера, и уже были заметны его авторитарные наклонности, его притязания на то, чтобы знать «всеобщую волю» и «заставить людей быть свободными».

Нечаева также привлекала якобинская традиция в самом российском революционном движении, традиция, восходившая к лидеру декабристов Павлу Пестелю в 1820‑е и Николаю Спешневу в 1840‑е. Последний подчёркивал необходимость заговорщической тактики и революционной диктатуры, основанной, как он сам выражался, на «иезуитской» модели, – это предложение побудило фурьериста Михаила Петрашевского заявить, что он «первый бы поднял руку на диктатора»5. В 1862 г., за четыре года до приезда Нечаева в Петербург, была подпольно издана прокламация «Молодая Россия», написанная Петром Заичневским, ведущим русским якобинцем, который находился под влиянием Робеспьера и Бабёфа, а также Мадзини и итальянских карбонариев (прокламация была названа в честь «Молодой Италии») с их методами революционного заговорщичества. Тем не менее его конечной целью была федерация самоуправляющихся общин, вдохновлённая децентралистским социализмом Прудона, и когда полиция пришла арестовать его, среди его бумаг был найден неоконченный перевод первой анархической книги Прудона «Что такое собственность?».

В «Молодой России» Заичневский призывал ко «кровавой и неумолимой» революции по примеру Разина и Пугачёва и беспощадному истреблению царской семьи и её сторонников: «…Мы издадим один крик: “в топоры”, и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и сёлам! Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто против – тот наш враг; а врагов следует истреблять всеми способами». У Герцена вызывали отвращение жестокость и грубый имморализм листовки, и даже Бакунин обвинял её автора в «безумном и в истинно доктринёрском пренебрежении к народу»6. И всё же «Молодая Россия» оказала сильное влияние на нечаевское поколение, «шестидесятников», которые были вдохновлены её вызывающей и бескомпромиссной риторикой.

Другим источником вдохновения являлся для них персонаж по имени Рахметов из романа Чернышевского «Что делать?», изданного в 1864 г. Рахметов стал литературным прообразом нового революционера – человека, одержимого идеей и живущего жизнью аскета, подвергавшего себя физическим лишениям ради подготовки к своей революционной роли. Чтобы закалить себя, он ест сырое мясо и спит на гвоздях. У него нет личной жизни, жены, друзей, семейных уз, которые могли бы отвлечь его от поставленной цели. Он сознательно принимает бесцеремонную манеру в разговоре и поведении, чтобы оторвать себя от старого общества и не тратить времени на пустые слова и условности. Он использует свои деньги не на личные нужды, а чтобы помочь бедным студентам и революционному делу.

Фигура Рахметова на десятилетия завладела воображением молодых революционеров (в 1892 г. Александр Беркман использовал для прикрытия имя «Рахметов», когда отправился стрелять в Генри Клея Фрика). В середине 1860‑х Рахметов служил примером для кружка ишутинцев, члены которого (включая Варлаама Черкезова, будущего соратника Кропоткина, и Дмитрия Каракозова, чьё покушение на царя в 1866 г. прославлялось Нечаевым как «начало нашего священного дела») отказались ото всяческих удовольствий и вели строго аскетичную жизнь: спали на полу, отдавали все деньги на дело и посвящали всю свою энергию освобождению народа. Они также демонстрировали сильный антиинтеллектуальный уклон и презирали университет, готовивший «генералов от культуры» вместо помощников для рабочих и крестьян. Некоторые даже бросили учёбу и занялись созданием артелей. Как отмечал один из членов кружка, «массы необразованны; поэтому и у нас нет права на образование. Не нужно много учиться, чтобы объяснить народу, что его обманывают и грабят»7. Как и Заичневский, они отвергали реформы и паллиативы и пренебрежительно относились к старшему поколению радикалов, «сороковникам» в лице Герцена и его окружения, как к бессильным интеллектуалам, которые, несмотря на свою эрудицию и революционные фразы, были неспособны порвать со старым порядком или собственными аристократическими корнями. Они, опять же как Заичневский, призывали к убийству царской семьи, чтобы разжечь восстание наподобие пугачёвского и ниспровергнуть существующий строй.

Для выполнения этой задачи внутри ишутинского кружка была создана небольшая группа под названием «Ад», состоявшая из аскетических террористов и действовавшая в условиях строгой секретности. Каждый член «Ада» считал себя обречённым человеком, оторванным от нормального общества и полностью посвятившим себя революции. Он должен был отречься от своих друзей, семьи, личной жизни и даже имени в знак абсолютного самопожертвования. По словам Ишутина (которые позднее повторил Нечаев), он должен был «жить с единственной исключительной целью»8 – принести освобождение низшим классам.

Для достижения этой цели были дозволены любые средства, включая кражу, шантаж и даже убийство, не говоря уже о мошенничестве, обмане, обвинении невинных или проникновении в соперничающие тайные общества, чтобы взять их под контроль, – всё это при условиях суровой революционной дисциплины, нарушение которой каралось смертью. Один из членов даже задумывался о том, чтобы отравить своего отца и передать наследство на дело революции; также планировались вооружённые ограбления – позднее названные «экспроприациями» – частных заведений и правительственных учреждений. Основной целью, однако, было убийство царя и высших чиновников. Сделав своё дело, террорист должен был совершить жест окончательного самоуничтожения, сжав в зубах шарик гремучей ртути – Беркман пытался сделать это после своего покушения на Фрика, – чтобы полиция не смогла установить его личность. Ишутин, вдохновлённый покушением Орсини на Наполеона III, распространял слух, что «Ад» на самом деле являлся российской секцией общеевропейской революционной организации, которая стремилась уничтожить монархию во всех странах; таким образом, он впервые применил технику мистификации, которую Нечаев впоследствии превратил в искусство.

Другим звеном в цепи русского якобинства, протянувшейся от Пестеля к Ленину, был Пётр Ткачёв, считавший, что революцию может совершить только сплочённая элитарная группа, которая «должна иметь умственную и нравственную власть над большинством» и организация которой требовала «централизации, строгой дисциплины, быстроты, решительности и единства в действиях». Стоит отметить, что Заичневский стал одним из самых непреклонных сторонников Ткачёва и до конца оставался предан его якобинским принципам; и в 1869 г. Нечаев совместно с Ткачёвым работал над составлением «Программы революционных действий», которая призывала к созданию «революционных типов», кадров, которые должны были действовать, как и ишутинский кружок, согласно принципу, что революционная цель оправдывает все средства. «…Вступающие в организацию, – писали они, – должны отказаться от собственности, от семейных привязанностей, насколько эти последние (семья и занятия) могут мешать деятельности членов…»9 Вновь повторяя Ишутина, они измышляли союз европейских революционных организаций, с центром на Западе, и возможно, Нечаев держал в уме эту идею, когда в 1869 г. он приехал в Швейцарию, где впервые встретился с Михаилом Бакуниным.

Ещё до отъезда из России Нечаев начал свою карьеру на поприще мистификации и обмана. В марте 1869 г. Вера Засулич получила анонимное письмо со следующими словами: «Идя сегодня по Васильевскому острову, я встретил карету, в которых возят арестантов, из её окна высунулась рука и выбросила записочку, при чём я услышал слова: “Если вы студент, доставьте по адресу”. Я – студент и считаю долгом исполнить просьбу. Уничтожьте мою записку»10. Прилагаемая записка, написанная рукой Нечаева, сообщала его друзьям, что он был арестован и заключён в Петропавловскую крепость. Вскоре после этого был пущен слух, что он бежал из крепости – беспримерный подвиг – и уехал на Запад. В действительности ни ареста, ни побега не было. Это от начала до конца была фальсификация, первая из серии авантюр, задуманных Нечаевым, чтобы утвердить себя как героя, окружить себя аурой таинственности и выступить в роли «революционного типа» его с Ткачёвым «Программы революционных действий».

Нечаев пересёк российскую границу 4 марта 1869 г. Когда он прибыл в Женеву, он немедленно связался с Бакуниным и назвался представителем мощной революционной организации, действовавшей в царской империи. Бакунин был в восторге от этого «юного дикаря», этого «тигрёнка», как он прозвал Нечаева. «У меня здесь, – писал он Джемсу Гильому 13 апреля 1869 г., – один из тех молодых фанатиков, которые не знают сомнений, которые ничего не страшатся и которые понимают, что многие из них погибнут в руках правительства, но тем не менее решили, что они не смягчатся, пока народ не восстанет. Они великолепны, эти молодые фанатики, верующие без Бога, герои без риторики»11. Он видел в Нечаеве идеального революционера-заговорщика, вестника нового поколения, чьи энергия, решимость и непримиримость позволят свергнуть имперский режим. Приезд Нечаева в Швейцарию, как отметил Э. Х. Карр, вдохнул новую жизнь в стареющего Бакунина, возродил его надежду на революцию и принёс дыхание его родины, которую ему не суждено было увидеть вновь. По выражению Майкла Конфино, «Нечаев был российской молодёжью, революционной Россией, самой Россией»12.

Весной и летом 1869 г. Бакунин и Нечаев выпустили ряд брошюр и прокламаций с призывом к социальному перевороту в России. В обращении «Несколько слов молодым братьям в России» Бакунин звал революционную молодёжь «идти в народ» с проповедью мятежа, поднимать его на смертельную борьбу против государства и привилегированных классов, следуя примеру, который был подан Стенькой Разиным два века назад. «…Грамотная молодежь должна быть не учителем, не благодетелем и не директором-указателем для народа, а только повивальною бабкою самоосвобождения народного, сплотителем народных сил и усилий… – провозглашал Бакунин. – Не хлопочите о науке, во имя которой хотели бы вас связать и обессилить. Эта наука должна погибнуть вместе с миром, которого она есть выразитель».

Аналогичная прокламация «Студентам университета, академии и технологического института» была составлена Нечаевым, и ещё одна, под названием «Русские студенты», Николаем Огарёвым, соратником Герцена и Бакунина. Остальные работы – «Постановка революционного вопроса», «Начало революции» и «Издание общества “Народной расправы”, № 1» (из двух статей, датированных летом 1869 г.) – не были подписаны, и их авторство нельзя определить с уверенностью. Превознося безоглядное разрушение во имя революции, они оправдывали любые средства, направленные к революционной цели. «Постановка революционного вопроса» примечательна своим прославлением бандитизма в характерных бакунинских выражениях: «Разбойник в России настоящий и единственный революционер – революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неумолимый и неукротимый на дела… Приближаются годовщины Стеньки Разина и Пугачёва. Надо же будет отпраздновать…»

Авторство «Начала революции» (которое представляется работой Нечаева) особенно важно по причине его сильного стилистического сходства с «Катехизисом революционера»: «Данное поколение… должно разрушить всё существующее сплеча, без разбора… Формы разрушения могут быть различны. Яд, нож, петля и т.п.!.. Революция всё равно освящает в этой борьбе». Первый номер «Народной расправы», с его призывами ко крестьянскому восстанию в духе Разина и Пугачёва и критикой «непрошенных учителей», у которых образование иссушило живительные «народные соки», имеет черты, свойственные как Бакунину, так и Нечаеву, хотя обращение к примеру Ишутина больше напоминает «юного дикаря» («Ишутин взял на себя инициативу; и теперь нам пора начать, пока его горячие следы не остыли»).

Именно в этот период, с апреля по август 1869 г., был написан печально известный «Катехизис революционера», жаркие споры о котором с тех пор не утихают. Предвосхищённый более ранними документами европейского революционного движения, он выражает идеи и чувства, уже высказанные Заичневским и Ишутиным в России и карбонариями и «Молодой Италией» на Западе. И всё же, доводя до крайности безжалостность и имморализм своих предшественников, он представляет собой наиболее полное выражение того кредо, которое более столетия занимало видное место в революционной истории. В «Катехизисе» революционер изображён как совершенно безнравственный человек, готовый совершить любое преступление, любое предательство, любую подлость или обман, чтобы свергнуть существующий порядок. По этой причине Николас Уолтер описывал его как «скорее бунтарский, чем революционный документ», воплощение «чистого, абсолютного, фанатичного, разрушительного, нигилистичного, самоубийственного революционизма»13.

«Катехизис» делится на две части: 1) «Общие правила организации», состоящие из 22 пунктов, и 2) «Правила, которыми должны руководствоваться революционеры», из 26 пунктов в трёх разделах – «Отношение революционеров к самому себе», «Отношение революционера к товарищам по революции» и «Отношение революционера к обществу». Зашифрованный оригинал «Катехизиса» Нечаев увёз с собой в Россию в августе 1869 г. Он был обнаружен полицией через три месяца при облаве на последователей Нечаева и использован как доказательство во время суда над ними. Изначальная рукопись, впервые опубликованная в «Правительственном вестнике» в июле 1871 г., погибла во время пожара в Министерстве юстиции в 1917 г.; но текст был переиздан в 1924 г. в журнале «Борьба классов» по копии, найденной в архивах охранки.

Вторая часть «Катехизиса» была опубликована на французском марксистами в 1873 г., в ходе их кампании против Бакунина в Первом Интернационале. Первый английский перевод был напечатан в 1939 г. в книге Макса Номада «Апостолы революции», второй появился в 1957 г. в книге Роберта Пейна «Террористы» (в 1967 г. было выпущено дополненное издание под названием «Крепость»). Обширные выдержки включены в работу Франко Вентури «Корни революции» (1960); а с 1969 по 1971 г. вышло по меньшей мере три издания в виде брошюры: первое (как было отмечено в главе 1) подготовлено партией «Чёрная пантера» в Беркли, второе от издательства «Кропоткинский маяк» в Лондоне, с предисловием Николаса Уолтера (оба воспроизводили перевод Номада), и третье в новом переводе как «Красная брошюра № 1», с анонимным предисловием и без обозначения места издания.

«Революционер – человек обречённый», – такими словами, заставляющими вспомнить Ишутина, начинается вторая часть «Катехизиса». «У него ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Всё в нём поглощено единым исключительным интересом, единою мыслью, единою страстью – революцией» (§ 1). Он изучает химию и другие науки с целью уничтожения своих врагов (§ 3). Он разорвал все связи с общественным порядком, с миром образования и с общепринятой моралью: «Нравственно для него всё, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно всё, что помешает ему» (§ 4). «Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нём единою холодною страстью революционного дела. Для него существует только одна нега, одно утешение, вознаграждение и удовлетворение – успех революции. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель – беспощадное разрушение. Стремясь хладнокровно и неутомимо к этой цели, он должен быть всегда готов и сам погибнуть, и погубить своими руками всё, что мешает её достижению» (§ 6).

Революционная организация должна составить список лиц, подлежащих ликвидации (§ 15), и «прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации» (§ 16). Революционер должен завлечь в ловушку людей, обладающих деньгами или влиянием, и «сделать их своими рабами» (§ 18). Что касается либералов, то следует «прибирать их свои руки, овладеть всеми их тайнами, скомпрометировать их донельзя, так чтобы возврат для них был невозможен» (§ 19). Последний раздел повторяет подстрекательские призывы из «Нескольких слов молодым братьям в России», «Постановки революционного вопроса» и «Начала революции»: «Наше дело – страшное, полное, повсеместное и беспощадное разрушение» (§ 24). «Соединимся с лихим разбойничьим миром, этим истинным и единственным революционером в России» (§ 25).

Авторство «Катехизиса» было предметом длительного и ожесточённого спора. В отсутствие неопровержимых доказательств исследователи, враждебные к анархистам, обычно приписывали его Бакунину, в то время как другие приписывали его Нечаеву, а некоторые – обоим, считая его плодом их сотрудничества в 1869 г. В частности, издание «Kropotkin’s Lighthouse» указывает автором Нечаева, но на изданиях «Black Panther» и «Red Pamphlet» стоит имя Бакунина, причём неизвестный редактор последнего настаивает, что «миф о том, что его написал Нечаев, был создан мелкобуржуазными псевдоанархистами, которые были ревизионистами от Бакунина».

Такие выдающиеся историки, как Макс Неттлау, Э. Х. Карр и Франко Вентури на Западе и Б. П. Козьмин в Советском Союзе, приписывали авторство «Катехизиса» Бакунину, как и его собственные сподвижники Ралли и Михаил Сажин (он же Арман Росс), утверждавшие, что они видели копию документа, написанную рукой Бакунина. Некоторые, в том числе Карр, доказывали, что «Катехизис» составлен в характерном для Бакунина стиле, и указывали на то, что катехизис вообще был одной из любимых литературных форм Бакунина (он опубликовал «Революционный катехизис» в 1866 г.). С другой стороны, изложение в форме катехизиса широко использовалось революционерами и в России, и на Западе в течение XIX века. Майкл Конфино, кроме того, утверждает, что сравнение «Катехизиса революционера» с более ранним «Революционным катехизисом» Бакунина показывает их «коренное различие» в стиле и терминологии14. Судя по языку и содержанию, первый документ кажется происходящим из среды российского революционного студенчества 1860‑х – среды, в которой Бакунин, в отличие от Нечаева, не играл никакой роли, – а не из швейцарской эмиграции старшего поколения.

Убедительные новые доказательства по этому вопросу содержатся в письме Бакунина к Нечаеву от 2 июня 1870 г., которое долгие годы покоилось в архиве Натальи Герцен в парижской Национальной библиотеке и впервые было опубликовано Конфино в 1966 г. в журнале «Cahiers du monde russe et soviétique». Это самое длинное и интересное письмо из всех написанных Бакуниным, на которое ушло восемь дней и которое занимает больше тридцати страниц убористого печатного текста. Оно занимает центральное место в трудах Конфино и Артура Ленинга, посвящённых Бакунину и Нечаеву, и нам ещё предстоит обсудить его в дальнейшем.

В своём письме Бакунин открыто выступает и против документа (называя его «ваш катехизис»), и против всей «иезуитской системы» Нечаева. Основываясь на этом заявлении, «Катехизис» теперь следует приписывать в первую очередь Нечаеву, хотя у нас отнюдь нет уверенности в том, что Бакунин не участвовал в его составлении или доработке. Он был написан в период тесного сотрудничества их двоих, и даже если ответственность автора лежала на Нечаеве, Бакунин мог помогать тому с написанием или редактированием. Это действительно объясняло бы случайную бакунинскую фразеологию, как и предполагаемое наличие копии, переписанной Бакуниным. В письме от 2 июня 1870 г. Бакунин признаёт, что он ознакомился с документом во время составления – время, когда он был крайне восприимчив к влиянию Нечаева, – и примечательно, что он, насколько известно, не выступал с протестом почти год, до своей ссоры с Нечаевым.

Не успев вернуться в Россию с рукописью «Катехизиса», Нечаев уже начал выполнять его принципы. Уже обманувший своих товарищей выдуманной историей об аресте и побеге, он теперь отослал инкриминирующие письма и революционную литературу своим более умеренным знакомым в России, чтобы скомпрометировать тех перед властями и (согласно параграфам 18 и 19 «Катехизиса») более глубоко вовлечь их в радикальную деятельность. С марта по август 1869 г. в одном только Петербурге было перехвачено около 560 отправлений, адресованных 387 лицам. Следуя тем же правилам, Нечаев позднее похитит письма и личные бумаги Бакунина и его окружения, чтобы оказывать на них давление, и даже совершит убийство, чтобы подчинить подельников своей воле. Всё это составляло часть той системы полного пренебрежения к честности и порядочности, которая вошла в революционную историю под именем «нечаевщины».

Тем временем Бакунин позволил себе собственную маленькую мистификацию. В мае 1869 г. он выдал Нечаеву мандат, определяющий последнего как «одного из уполномоченных представителей Русской секции Всемирного революционного альянса, № 2771». Мандат, подписанный Бакуниным и скреплённый печатью с надписью «Европейский революционный альянс, Центральный комитет», был простой уловкой – вроде тех, что уже использовались Ишутиным и Нечаевым, – которая была предназначена создать видимость мировой сети революционеров. «Таким образом, Нечаев, самозваный представитель вероятно несуществующего Русского революционного комитета, получил от Бакунина полномочия действовать в России как представитель несуществующего Европейского революционного альянса, – иронически комментирует Карр. – Это была пикантная ситуация, имеющая мало параллелей как в комедии, так и в истории»15. Чтобы ещё больше поднять престиж Нечаева, Бакунин уговорил Огарёва посвятить стихотворение, написанное в память о студенте, который умер в сибирской ссылке, его «молодому другу Нечаеву». Стихотворение было отпечатано в виде листовки, и в конце 1869 г. оно циркулировало в России, способствуя созданию легенды о Нечаеве.

В конце августа 1869 г. Нечаев вернулся в Россию, вооружившись стихотворением, «Катехизисом» и благословениями Бакунина и Огарёва. Прибыв в Москву, он занялся организацией революционного общества, носившего название «Народная расправа» – как и брошюра, изданная в Женеве, – и основанного на предписаниях «Катехизиса». Это было тайное, дисциплинированное объединение, члены которого были объединены в «революционные пятёрки», по образцу ишутинского «Ада» и первой организации «Земля и воля» 1860‑х, а также тайных обществ по всей западной Европе. Каждый член пятёрки был обязан беспрекословно подчиняться её лидеру, который, в свою очередь, получал распоряжения от центрального комитета. Главной целью организации было поднять народное восстание на девятую годовщину отмены крепостного права, а на её печати был изображён топор со словами «Комитет Народной Расправы 19 февраля 1870 года». Организация находилась в единоличной власти Нечаева, который, как соглашаются все источники, требовал от своих последователей безоговорочного повиновения, отдавая приказы от имени несуществующего центрального комитета. Нечаев заставлял членов шпионить друг за другом и поощрял вымогательство и шантаж ради получения денег.

Подобные методы, по всей видимости, оказались неприемлемыми для одного из наиболее способных членов организации, студента Петровской сельскохозяйственной академии с неправдоподобным именем Иван Иванович Иванов. В стенах академии Иванов производил впечатление достойного и интеллигентного человека: он активно участвовал в студенческих кооперативах, обучал крестьянских детей и пользовался значительным влиянием среди революционно настроенных товарищей. В какой-то момент он, очевидно, начал возражать против распоряжений Нечаева, подверг сомнению существование центрального комитета, от имени которого выступал Нечаев, и, возможно, даже пригрозил создать новую революционную группу на более демократических началах, чего едва ли потерпел бы Нечаев. Так или иначе, Нечаеву удалось убедить некоторых своих последователей в том, что Иванов собирается донести на них и поэтому, согласно параграфу 16 «Катехизиса», от него необходимо избавиться.

Ночью 21 ноября 1869 г. Иванова заманили в грот в парке сельскохозяйственной академии под предлогом того, что надо откопать спрятанный там печатный станок. Там он был схвачен и избит Нечаевым и четырьмя его сообщниками. Нечаев пытался задушить Иванова, но был сильно укушен в руку, после чего он вынул пистолет и выстрелил Иванову в голову. Тело нагрузили камнями и спустили в прорубь в ближайшем пруду. Так Нечаев устранил потенциального соперника и в то же время связал своих сторонников преступлением, чтобы укрепить свою власть над ними. Это была кульминация его техники, заключавшейся в принуждении к сотрудничеству через соучастие в преступлении. Причём жертвой нечаевцев стал не агент самодержавия, а один из их товарищей, который навлёк на себя гнев вождя.

Убийство Иванова произвело сенсацию. Достоевский использовал этот инцидент как основу для сюжета своего романа «Бесы», где Верховенский представлял Нечаева, а Шатов – Иванова. Обнаружение тела Иванова через четыре дня после убийства привело к аресту примерно трёхсот революционеров, восемьдесят четыре из них предстали перед судом летом 1871 г. Среди осуждённых был Михаил Негрескул, зять Петра Лаврова, который ранее выступал против тактики Нечаева в Петербурге и был одним из тех, кого последний пытался скомпрометировать, присылая революционные прокламации из Швейцарии. В Петропавловской крепости Негрескул заболел туберкулёзом и умер под домашним арестом в феврале 1870 г. Тем временем Нечаев скрылся из Москвы в Петербург, где он раздобыл поддельный паспорт и в декабре 1869 г. уехал за границу, бросив своих товарищей на произвол судьбы.

12 января 1870 г. Бакунин, который тогда жил в Локарно, получил от Огарёва письмо, где говорилось, что Нечаев прибыл в Женеву. От радости Бакунин подпрыгнул так высоко, что «чуть было не пробил потолок старой головой»16. Вскоре после этого Нечаев сам приехал в Локарно, и они возобновили сотрудничество, выпустив два обращения к русскому дворянству, одно из которых, вероятно, было написано Бакуниным, а другое – Нечаевым. Нечаев также издал второй номер «Народной расправы» (датированный зимой 1870 г.) и шесть выпусков «Колокола» в апреле – мае 1870 г.

Чтобы оплатить эти издания, Нечаев использовал деньги из так называемого Бахметьевского фонда, оставленного Александру Герцену молодым русским дворянином, который в 1858 г. отправился на юг Тихого океана, чтобы основать утопическое общество. Когда Герцен встретил Нечаева в Женеве в 1869 г., тот вызвал у него инстинктивную неприязнь. Но под давлением Бакунина и Огарёва он согласился выделить им половину фонда, добрая часть которой отошла к Нечаеву, потратившему её на свои революционные действия в России. Когда Герцен умер в январе 1870 г., Бакунин убедил Огарёва потребовать оставшуюся часть фонда от семьи Герцена. Сын Герцена передал деньги Огарёву, и они почти в полной сумме достались Нечаеву, который отказался дать расписку, но принял их от имени своего несуществующего центрального комитета.

Бакунин в то время также испытывал финансовые затруднения. Он взялся перевести «Капитал» Маркса для российского издателя Полякова и получил авансом 300 рублей, но выполнить работу ему не удалось. 17 февраля 1870 г. Нечаев написал угрожающее письмо студенту Любавину, служившему посредником между Бакуниным и Поляковым, в котором потребовал, чтобы Бакунина оставили в покое и не выдвигали к нему никаких претензий. Это письмо, написанное на бланке центрального комитета «Народной расправы» с эмблемой в виде топора, кинжала и пистолета, позднее было использовано Марксом для того, чтобы дискредитировать Бакунина и добиться его исключения из Интернационала.

Вскоре, однако, отношения между Бакуниным и Нечаевым стали ухудшаться. Последующий разрыв, как показывают Ленинг и Конфино, представлял собой сложную историю, затрагивавшую психологические, финансовые, моральные и идеологические проблемы. Во время своего второго пребывания в Швейцарии Нечаев относился к Бакунину иначе, чем в предыдущем году. По словам Ралли, он больше не проявлял уважения к своему наставнику. Напротив, он требовал, чтобы с ним считались как с единственным руководителем серьёзной революционной организации. Нечаев вёл себя всё более резко с Бакуниным и даже отказывался выдавать ему бахметьевские деньги на повседневные нужды. Он жаловался Сажину, что у Бакунина больше не было того «уровня энергии и самоотречения»17, который требовался от настоящего революционера, отражая тем самым конфликт поколений – «шестидесятники» против «сороковников» – внутри народнического движения. Фактически Нечаев стал относится к Бакунину так, как «Катехизис» советовал относиться к либералам после того, как из них было выжато всё, что можно. Он стремился подчинить Бакунина и его друзей своими авторитарными методами и зашёл настолько далеко, что похитил их личные бумаги, чтобы шантажировать их или манипулировать ими в будущем (согласно параграфу 19 «Катехизиса»).

Разочарование Бакунина было сокрушительным. Его гордость сильно пострадала из-за его увлечения «Боем». «Если вы его представите вашему приятелю, первою его заботою станет посеять между вами несогласие, дрязги, интриги – словом, поссорить вас, – писал Бакунин. – Если ваш приятель имеет жену, дочь – он постарается её соблазнить, сделать ей дитя, чтобы вырвать её из пределов официальной морали и чтобы бросить её в вынужденный революционный протест против общества»18. (Именно таким было поведение Нечаева по отношению к Наталье Герцен, как описывается в её дневнике.) Спустя время из России приехал Герман Лопатин, который рассказал правду об убийстве Иванова и объяснил, что шрамы на пальце Нечаева были оставлены его жертвой. Лопатин также раскрыл, что центральный комитет и громкий побег Нечаева из крепости были выдумкой.

Конфликт достиг высшей точки в письме Бакунина к Нечаеву от 2 июня 1870 г., английский перевод которого (от Лидии Ботт) был опубликован в журнале «Encounter» в июле и августе 1972 г., с примечаниями Майкла Конфино. Конфино по праву называл это письмо одним самых поразительных документов в истории революционного движения XIX в., поскольку оно не только проливает свет на авторство знаменитого «Катехизиса», но и разъясняет причины разрыва Бакунина с Нечаевым, помогает нам понять различия в их взглядах на подпольные организации и, прежде всего, освещает вопрос революционной этики – соотношения между средствами и целями, – который стоял перед революционерами всего мира19.

Бакунин, выражавший своё разочарование и почти непереносимое унижение, писал с большим чувством и силой. Он жалуется Нечаеву: «…Веря в Вас безусловно, в то время как Вы меня систематически надували, я оказался круглым дураком – это горько и стыдно для человека моей опытности и моих лет, – хуже этого, я испортил своё положение в отношении к русскому и интернациональному делу». В вопросе революции Бакунин решительно отвергает якобинство и бланкизм Нечаева – его веру в захват власти революционным меньшинством и установление революционной диктатуры – и призывает вместо этого к стихийному массовому перевороту, совершаемому самим народом: «Всякая другая революция, по моему глубочайшему убеждению, бесчестна, вредна, свободо- и народоубийственна…»

Какова же тогда роль революционной организации? Концепция Нечаева фальшива, так как она подготавливает новых «эксплуататоров народа», убивает «всякую личную справедливость» и воспитывает в людях «ложь, недоверие, шпионство и доносы». Подлинно революционная организация, говорит Бакунин, «не навязывает народу никаких новых постановлений, порядков, форм жизни, а только разнуздывает его волю и даёт широкий простор его самоопределению и его экономически-социальной организации, которая должна быть создана им самим, снизу вверх, а не сверху вниз». Революционная организация должна «на другой день народной победы сделать невозможным установление какой бы то ни было государственной власти над народом – даже самой революционной, по-видимому, даже вашей, – потому что всякая власть, как бы она ни называлась, непременным образом подвергла бы народ старому рабству в новой форме». «Я Вас глубоко любил и до сих пор люблю», – признавался Бакунин, но считал, что Нечаев должен отказаться от своей «системы иезуитской лжи»: «…Система обмана, делающаяся всё более и более вашею главною, исключительною системою, вашим главным оружием и средством, гибельна для самого дела».

Такой была мольба Бакунина, обращённая к его своенравному ученику. И всё же его размежевание с «нечаевщиной» не было окончательным. Несмотря на своё разочарование, Бакунин сохранял двойственное отношение к Нечаеву. Последний оставался в его глазах преданным революционером, который действовал, когда другие разглагольствовали, и который всё ещё вызывал большую симпатию своей энергией, настойчивостью, смелостью и силой воли. «Вы – страстно преданный человек… – пишет Бакунин Нечаеву. – В этом ваша сила, ваша доблесть, ваше право». Если Нечаев изменит свои методы, добавляет Бакунин, «я желал бы не только остаться в соединении с Вами, но соединиться ещё теснее и крепче». Бакунин высказывал те же мысли в письмах Огарёву и другим своим товарищам: «Главное, теперь надо спасти нашего заблудшего и запутавшегося друга. Он всё-таки остаётся человеком драгоценным, а драгоценных людей на свете немного». «Мы любим его, мы верим в него, мы ожидаем от его будущей деятельности огромной пользы для народа, и потому именно мы обязаны остановить его на ложном, на гибельном пути…»

Таким образом, несмотря на уязвлённую гордость Бакунина, несмотря на разочарование в принципах и тактике Нечаева, привязанность к «тигрёнку» была настолько сильна, что Бакунин оказался неспособен решительно заявить о разрыве с ним – даже после лжи и оскорблений, неприкрытой безнравственности «Катехизиса» и, наконец, убийства Иванова. Между Бакуниным и Нечаевым всё ещё оставалось много общего. Их программы, как признавал Бакунин, были «вполне одинаковы». Только когда Нечаев стал использовать свои бесчестные методы против самого Бакунина, тот начал выражать своё отвращение к ним.

У Бакунина не меньше, чем у Нечаева, была страсть к заговорам и тайным обществам. При всех нападках на революционную диктатуру, он сам, как неоднократно отмечалось, неустанно выступал за тесно сплочённую революционную организацию, объединённую слепым повиновением своему вождю. Некритические почитатели Бакунина выглядят неубедительно, когда они утверждают, что его упоминания о «железной дисциплине» и «невидимой диктатуре» единичны и нехарактерны, что они либо относятся к периоду, когда его теория анархизма ещё не получила полного развития, либо объясняются отрицательным влиянием Нечаева. Напротив, идея заговора красной нитью проходила через всю его революционную карьеру. Не напрасно он расхваливал Буонарроти как «величайшего заговорщика своей эпохи»20.

В течение всей своей взрослой жизни, с 1840‑х до 1870‑х, Бакунин стремился создавать подпольные общества по образцу западноевропейских. В 1845 г. он стал масоном. А в 1848 г. он призывал к созданию секретной организации, состоящей из троек или пятёрок, которые должны были бы «соблюдать строгую иерархию и беспрекословное повиновение центральному управлению». Он не оставил эту цель и в последующие годы. В течение 1860‑х он создал целый ряд тайных обществ – Флорентийское братство (1864), Международное братство (1866), Международный альянс социальной демократии (1868) – и разработал правила, определявшие поведение их членов. Организация должна была работать как «некий генеральный штаб», воздействовать «незримо на массы» и оставаться в целости даже после того, как совершится революция, чтобы предотвратить установление какой-либо «официальной диктатуры». Она сама была предназначена для осуществления «коллективной диктатуры», диктатуры «без [комиссарских] шарфов, без титулов, без официального права, но тем более могучей, что она не будет иметь никаких внешних отличий власти». Члены организации, заявлял Бакунин языком, напоминающим «Катехизис», должны подчиняться «строгой дисциплине», нарушение которой будет считаться «преступлением» и караться «исключением наряду с преданием возмездию ото всех членов». Даже в 1872 г. он всё ещё писал: «Наша цель – создание мощного, но всегда невидимого революционного сообщества, которое должно подготовлять революцию и руководить ею»21.

Такую же позицию Бакунин занимает и в письме к Нечаеву. Народная революция, повторяет он, должна быть «невидимо руководимой отнюдь не официальною, но безымённою и коллективною диктатурою друзей полнейшего народного освобождения из-под всякого ига, крепко сплочённых в тайное общество и действующих всегда и везде ради единой цели, по единой программе». Он называет революционную организацию «штабом народной армии» и добавляет, опять же на языке «Катехизиса», что она должна состоять из «самых страстно, непоколебимо и неизменно преданных людей, которые, отрешившись, по возможности, от всех личных интересов и отказавшись один раз навсегда, на всю жизнь, по самую смерть от всего, что прельщает людей, от всех материально-общественных удобств и наслаждений и от всех удовлетворений тщеславия, чинолюбия и славолюбия, были бы единственно и всецело поглощены единою страстью всенародного освобождения».

Более того, организация должна была управляться исполнительным комитетом и требовать строгой дисциплины от своих членов. Парадоксальным образом предполагается, что это должен быть нравственно чистый авангард, и всё же в определённых случаях – здесь мы снова встречаем язык «Катехизиса» – они прибегают к обману и манипуляции для борьбы с соперничающими революционными группами: «Общества, близкие по цели к нашему обществу, должны быть принуждены к слитию с ним или, по меньшей мере, должны быть подчинены ему без своего ведома… Всего этого одною пропагандою истины не сделаешь – необходима хитрость, дипломатия, обман. Тут место и иезуитизму, и даже опутыванию… Итак, в основании всей нашей деятельности должен лежать этот простой закон: правда, честность, доверие между всеми братьями и в отношении к каждому человеку, который способен быть и которого Вы бы желали сделать братом; ложь, хитрость, опутывания, а по необходимости и насилие – в отношении к врагам». Следовательно, методы Бакунина не слишком отличаются от нечаевских. Главное различие, возможно, заключается в том, что Нечаев применял свои методы на практике – включая шантаж и убийство, в отношении и врагов, и друзей, – в то время как Бакунин ограничивался заявлениями или сравнительно безобидными мистификациями вроде мирового революционного союза, от имени которого он якобы выступал.

После ссоры, произошедшей летом 1870 г., Бакунин и Нечаев больше не виделись. Нечаев переехал в Лондон и начал выпускать издание «Община», на которое он вытребовал у Бакунина и Огарёва остатки Бахметьевского фонда. Посетив Париж накануне Коммуны, Нечаев вернулся в Лондон, а затем вновь уехал в Швейцарию, где он влачил жалкое существование, вернувшись к ремеслу своего отца – рисованию вывесок, и на какое-то время нашёл приют у мадзинистов. Однако царское правительство решительно добивалось его ареста, потратив на его преследование больше сил и средств, чем на любого из революционеров XIX века. Бакунин послал Нечаеву предупреждение, что власти выследили его, но Нечаев проигнорировал это, считая, что старый наставник просто «гонит» его из Цюриха. Наконец, 14 августа 1872 г. Нечаев был выдан швейцарской полиции Адольфом Стемпковским, бывшим польским революционером, который стал российским шпионом. Вскоре после этого он был экстрадирован в Россию как обычный убийца, несмотря на протесты других эмигрантов (включая Бакунина), что он фактически являлся политическим беженцем.

2 ноября 1872 г. Бакунин выразил своё сочувствие Нечаеву в замечательном письме к Огарёву, которое стоит процитировать подробно: «…Какой-то внутренний голос мне говорит, что Нечаев, который погиб безвозвратно и без сомнения знает, что он погиб, на этот раз вызовет из глубины своего существа, запутавшегося, загрязнившегося, но далеко не пошлого, всю свою первобытную энергию и доблесть. Он погибнет героем, и на этот раз ничему и никому не изменит. Такова моя вера. Увидим скоро, прав ли я… Мне страшно жаль его. Никто не сделал мне, и сделал намеренно, столько зла, как он, а всё-таки мне его жаль. Он был человек редкой энергии, и, когда мы с тобою его встретили, в нём горело яркое пламя любви к нашему бедному забитому народу, в нём была настоящая боль по нашей исторической народной беде. Он тогда был ещё только неопрятен снаружи, но внутри не был грязен. Генеральствование, самодурство, встретившиеся в нём, самым несчастным образом и благодаря его невежеству, с методою так называемого макиавеллизма и иезуитизма, повергли его окончательно в грязь»22.

Заключительную часть истории Нечаева можно пересказать в немногих словах. Когда его судили в Москве в январе 1873 г., он вёл себя с вызовом. «Я отказываюсь быть рабом вашего тиранического правительства, – заявлял он. – Я не признаю императора и законы этой страны». Он не отвечал ни на какие вопросы, и в итоге его вывели из зала заседания, в то время как он кричал: «Долой деспотию!» Приговорённый к двадцати годам каторжных работ, он объявил себя «сыном народа» и взывал к памяти Разина и Пугачёва, которые «отправляли на виселицу дворян в России, [как] во Франции их отправляли на гильотину». На церемонии «гражданской казни», последовавшей за судом, он кричал: «Долой царя! За здравствует свобода! Да здравствует русский народ!»23

Последние десять лет своей жизни Нечаев провёл в одиночном заключении в Петропавловской крепости, той самой тюрьме, откуда он якобы бежал в 1869 г. Его поведение в тюрьме, как отмечал Макс Номад, было «одним из великих эпизодов революционной истории»24. Когда генерал Потапов из тайной полиции явился к нему в камеру и предложил смягчить его наказание в обмен на службу шпионом, Нечаев разбил тому лицо. Следующие два года он был скован по рукам и ногам, пока его плоть не начала гнить.

И всё же дух Нечаева не был сломлен. Даже в тюрьме он проявлял свою харизматическую власть, под которую попали сами тюремщики, прозвавшие его «орлом». Нечаев заставлял их читать нелегальные издания «Народной воли» и научил писать шифрованные письма. С их помощью он мог общаться со своими товарищами по тюрьме и в итоге с внешним миром, включая центральный комитет «Народной воли». Вера Фигнер говорит в своих воспоминаниях о том волнении, которое охватило их, когда они узнали, что Нечаев до сих пор жив и находится в Петербурге, а не в Сибири, к которой он был приговорён. Однако проекты его освобождения им пришлось отложить, чтобы сосредоточиться на подготовке покушения на Александра II. После убийства царя «Народная воля» была разгромлена, а отношения Нечаева со стражниками были раскрыты из-за предательства одного из заключённых. В результате было арестовано и осуждено более шестидесяти тюремных служащих, а сам Нечаев был помещён в убийственные условия, которые быстро разрушили его здоровье. Он умер от туберкулёза и цинги 21 ноября 1882 г., в возрасте 35 лет, уйдя из жизни «героем», как и предсказывал Бакунин.

Какой же вывод можем мы сделать о Нечаеве? Кем он был: законченным негодяем без каких-либо оправдывающих обстоятельств или же преданным революционером, которого несправедливо очернили хулители? В определённой степени его личность, конечно, остаётся загадкой. Тем не менее биография, написанная Филипом Помпером, проливает свет на его характер и мотивы, позволяя вынести некоторые суждения. С одной стороны, нельзя отрицать личную храбрость и самоотдачу Нечаева. Согласно Сажину, он был наделён «колоссальной энергией, фанатической преданностью революционному делу, стальным характером, неутомимой трудоспособностью и деятельностью»25. Он жил в нищете и самоотречении. Из бахметьевских денег, которые он получил, он не потратил на себя ни копейки. Также можно не сомневаться в его революционном пыле и его ненависти к привилегированным и эксплуататорам. Он заплатил за это, проведя в тюрьме почти треть своей жизни, и переносил свою судьбу со стойкостью, не превзойдённой в анналах революционного мученичества.

Но его самоотверженность несла на себе печать суровости и безжалостности. Она не была смягчена теплотой и человеческим состраданием, которыми в избытке обладал Бакунин. Нечаев приобрёл влияние, скорее, благодаря своей яростной энергии, расчётливому имморализму и безграничной ненависти к правящему классу и ко всем, кого он считал врагами. Его главными грехами, как писал Лев Дейч, были «безграничная уверенность в собственной непогрешимости, полное презрение к людям и систематическое применение принципа, что цель оправдывает средства»26. Он рассматривал всех мужчин и женщин как простые орудия в революционной борьбе, тем самым отрицая у них личное достоинство и даже человеческое самосознание. С самого начала своей карьеры, как писал Альбер Камю в «Бунтующем человеке», Нечаев «не переставал выступать в роли искусителя: его жертвами были окружавшие его студенты, революционеры-эмигранты во главе с Бакуниным и, наконец, его тюремная стража». Для него ничего не стоило навлечь на менее радикальных людей подозрение полиции, чтобы глубже втянуть их в собственные подпольные действия. Нечаев возвёл революционную целесообразность в абсолютное благо, перед которым отступала вся общепринятая мораль. В интересах революции, единственным судьёй которой должен был выступать он сам, был оправдан любой поступок, было правомерно любое, насколько угодно низкое преступление. Он лично применял кражу, шантаж и убийство, которые он рекомендовал и своим товарищам по подполью. Более того, он применял их по отношению к предполагаемым друзьям так же, как и к врагам. «Он обманывал всех, кого он встречал, – делает наблюдение Карр, – и когда ему больше не удавалось их обмануть, его власть заканчивалась». Оригинальность Нечаева, как отметил Камю, заключалась в намерении «оправдать насилие, обращённое к собратьям»27. Таким образом, в конечном счёте он предвосхитил, хотя и в малом масштабе, массовые убийства, совершённые Сталиным во имя революционной необходимости.

Одним словом, если Бакунин, независимо его ошибок, по существу оставался либертарием, то Нечаев, независимо от его достоинств, по существу был авторитарен. Его настоящими учителями были не Фурье, Прудон и Бакунин, а Робеспьер, Бабёф и Ткачёв, якобинские принципы которых он довёл до крайней степени. Далеко не анархист, Нечаев был поборником политической целесообразности, обращавшим больше внимания на средства конспирации и централизованной организации, чем на конечную цель безгосударственного общества. Нечаевское якобинство и макиавеллизм в корне противоречили либертарному духу и окружали анархизм аурой жестокости и бессердечности, которая была чужда лежавшей в его основе человечности. В руках Нечаева анархизм, идеал человеческой свободы и достоинства, был загрязнён, принижен и искажён до неузнаваемости.

Несмотря на это, Нечаев пользовался большим влиянием в революционном движении, будь то анархисты или нет. Хотя он и был разоблачён как убийца товарища-революционера, не говоря уже о краже и шантаже, его проступки, как считали некоторые, искупались его рвением и самопожертвованием. Так, «Народная воля» ставила его мужество и убеждённость выше тёмных эпизодов его карьеры; а Ленин, который восхищался его организационными навыками и беззаветной преданностью делу, называл его «революционным титаном». Во время революций 1905 и 1917 гг. образ Нечаева захватил немало молодых революционеров крайне левого крыла, в которых запечатлелись свойственные их наставнику страсть к заговорам, терроризм и резкая враждебность к интеллектуалам.

Более современные группы, такие как «Чёрные пантеры», «Красные бригады», «Синоптики» и «Симбионистская освободительная армия», также приняли принципы Нечаева – включая неизбирательный террор и вторичность средств по отношению к целям – во имя дела революции. Элдридж Кливер, как уже говорилось, сделал «Катехизис революционера» своей библией28. Симбионисты обвинялись в убийстве (с использованием отравленных цианидом пуль) школьного инспектора в Окленде, Калифорния, и некоторые члены вышли из организации из-за её «приверженности насилию и “эгоистического” упорства руководителей в принятии секретных решений»29. Даже убийство Иванова, как ни странно, имеет современные параллели: убийство предполагаемого осведомителя группой «чёрных пантер» в Нью-Хейвене в 1969 г. и массовое убийство четырнадцати членов «Объединённой Красной армии» в Японии их лидером за нарушение «революционной дисциплины» в 1972 г.

Но вместе с тем тактика «нечаевщины» вызвала широко распространённое неприятие внутри революционного движения. Уже в своём окружении в Петербурге конца 1860‑х Нечаев встретил оппонентов в лице таких либертарных социалистов, как Марк Натансон, Феликс Волховский, Герман Лопатин и Михаил Негрескул. Кружок чайковцев в 1870‑е – включавший, наряду с Натансоном, Волховским и Лопатиным, Кропоткина и Степняка – также отвергал якобинские методы Нечаева, его цинизм и его диктаторскую партийную организацию. В противоположность «Народной расправе», они стремились создать доверительную атмосферу и построить организацию на основе взаимопомощи и взаимоуважения. Испытывая отвращение к нечаевскому макиавеллизму, чайковцы утверждали, что любая цель, какой бы благородной она ни являлась, неизбежно будет извращена подобными чудовищными средствами; и, подобно Бакунину, они задавались вопросом, не приведёт ли подготовка революционных групп по правилам, которые предлагал Нечаев, к возникновению высокомерной и властолюбивой элиты, которая будет давать народу то, чего он должен хотеть, независимо от того, чего он хочет на самом деле. Таким образом, они заняли сторону либертарного социализма Герцена, Бакунина и Лаврова против авторитарного революционизма Ишутина, Ткачёва и Нечаева, которые, по их мнению, не могли вдохновить подлинную социалистическую революцию, поскольку были лишены подлинной социалистической нравственности.

Аналогичной критике позднее подверг большевиков Пётр Кропоткин, в чьих устах, как вспоминала Мария Гольдсмит, «слово “нечаевщина” всегда звучало сильным упрёком». Как бывший чайковец, Кропоткин осуждал закрытые объединения «профессиональных революционеров», подчинявшие средства целям. Он настаивал, что «нравственно развитая личность должна быть в основе всякой организации»30. Для Кропоткина цели и средства были неразделимы, и он был непреклонен в своей оппозиции любой тактике, которая противоречила его принципам и целям. С этим мнением не расходился и Бакунин, по крайней мере в моменты прозрения. Меньше чем за два года до своей смерти он писал Сажину: «Пойми же ты наконец, [что] на иезуитском мошенничестве ничего живого, крепкого не построишь, что революционная деятельность, ради самого успеха своего дела, должна искать опоры не в подлых и низких страстях и что без высшего, разумеется, человеческого идеала никакая революция не восторжествует»31.

Глава 4. Этический анархизм Кропоткина

Благодаря своему влиянию на жизнь и труды Михаила Бакунина и Петра Кропоткина Россия больше, чем любая другая страна, способствовала возникновению мирового анархического движения. Эти два человека, хотя и различавшиеся во многих отношениях, имели между собой немало общего. Оба они родились в среде землевладельческой аристократии и отказались от своего наследства ради карьеры профессионального революционера. Оба совершили головокружительный побег из места заключения или ссылки, который превратил их имя в легенду (Кропоткин бежал в 1876‑м, в год смерти Бакунина). Оба призывали к социальной революции рабочих и крестьян и отвергали какую бы то ни было переходную диктатуру в пользу немедленного осуществления безгосударственного миллениума. Оба были деятелями международного значения, прожившими значительную часть жизни на Западе и сыгравшими решающую роль в формировании анархических движений во многих странах. И оба, нарисовав картину децентрализованного либертарного общества, оставили после себя идейное наследие, вдохновившее последующие поколения мятежников.

Больше ста лет назад Кропоткин в современном ему духе звал молодёжь присоединиться к борьбе за социальную справедливость. Молодой человек, изучивший какую-либо профессию, писал он, приобретал знания «не для того, чтобы жить чужим трудом, а для того, чтобы самому быть в чём-нибудь полезным. В самом деле, надо быть очень развращённым, чтобы не стремиться, даже в эти годы, принести посильную пользу своими знаниями, умом или энергией в деле освобождения народа, прозябающего в нищете и невежестве». Как актуально это звучало в 1960‑е и 1970‑е, когда неравнодушные студенты во многих странах, устав от войн и произвола, желали использовать свои таланты на благо человечества. Для этих молодых людей напутствие Кропоткина было так же убедительно, как и на момент его написания: «Борьба за правду, за справедливость и равенство, среди народа, заодно с народом – что может быть в жизни прекраснее и выше этого?»1

Отпрыск старой аристократии, потомок князей средневековой Руси, Кропоткин сам встал на тот путь, который он советовал другим. В 1871 году ему предложили заманчивую должность секретаря Императорского географического общества в Санкт-Петербурге. Хотя Кропоткину ещё не было и тридцати (он родился в Москве в 1842 г.), он вполне заслуживал эту честь, и несколькими годами ранее он принял бы её без раздумий. Будучи на военной службе в Сибири в 1860‑е, Кропоткин исследовал обширные площади, ещё не нанесённые на карту, и на основе своих наблюдений выработал теорию, которая позволяла пересмотреть картографию восточной Азии. Он увидел, что основные горные цепи азиатского материка проходят не с севера на юг или с востока на запад, как представляли Гумбольдт и другие, а с северо-востока на юго-запад. В своих воспоминаниях Кропоткин описывает огромное удовольствие, которое он испытал в миг научного открытия, когда все данные встали на свои места. «В человеческой жизни мало таких радостных моментов, которые могут сравниться с внезапным зарождением обобщения, освещающего ум после долгих и терпеливых изысканий. То, что в течение целого ряда лет казалось хаотическим, противоречивым и загадочным, сразу принимает определённую, гармоническую форму»2.

Доклады о топографии Сибири принесли Кропоткину немедленное признание и открыли ему дорогу к выдающейся академической карьере. Если бы он продолжил свою научную работу, можно лишь догадываться, какие открытия он мог бы совершить и каких почестей удостоиться. Когда ему пришла телеграмма Географического общества, он изучал ледниковые отложения в Финляндии, относительно которых он сделал массу ценных наблюдений, укрепивших его репутацию. Однако к тому времени Кропоткин переживал кризис, который должен был изменить направление его жизни. Он больше не находил умиротворения в работе, которой он дарил свои наблюдения и умозаключения. Его глубоко беспокоила мысль о том, что он воспользовался привилегиями, чтобы добиться интеллектуального отличия, в то время как народные массы жили в нищете и невежестве. «Какое право имел я на все эти высшие радости, – спрашивал он себя, – когда вокруг меня – гнетущая нищета и мучительная борьба за чёрствый кусок хлеба? Когда всё, истраченное мною, чтобы жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано изо рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно чёрного хлеба для собственных детей?»3

Это определило дальнейший путь Кропоткина. Как бы ни дорожил он своими исследованиями, ему казалось эгоизмом продолжать их, пока в мире царили страдание и несправедливость. Его призвала более высокая цель, и, куда бы это его ни привело, каких бы жертв ни потребовало, он был готов следовать зову. Действительно, как отмечал один из его товарищей, он с «экстазом искупления» посвятил свою жизнь борьбе против той несправедливости, невольным получателем выгоды от которой сделала его судьба4. Руководствуясь этим, Кропоткин отклонил предложение Географического общества, а затем, отвергнув свои права потомственного аристократа, предпочёл будущее в тюрьме и эмиграции, растянувшееся почти на полстолетия.

Отказ от должности секретаря был не первым случаем, когда Кропоткин, к ужасу своей семьи, пренебрёг служебным продвижением. В 1862 году, когда он выпустился из элитного Пажеского корпуса в Санкт-Петербурге, он имел возможность сделать блестящую карьеру при дворе, но вместо этого запросил назначение в безвестный казачий полк на Амуре, в восточной Сибири. Независимо от того, что думали на сей счёт другие, ему никогда не пришлось пожалеть об этом решении. Именно в Сибири начала складываться его либертарная философия. Здесь он впервые прочитал Прудона, отца французского анархизма, и узнал о похождениях Бакунина, который всего за год до этого бежал в низовья Амура и затем, обогнув земной шар, в западную Европу, где вовлёк в анархическое движение рабочих, ремесленников и интеллектуалов. И самое главное, в Сибири он расстался с надеждой, что государство может послужить двигателем социального прогресса. Вскоре после своего прибытия Кропоткин по заданию начальства разработал проекты, касавшиеся местного самоуправления и реформы исправительных учреждений (тема, интересовавшая его всю оставшуюся жизнь), но в итоге увидел, как они исчезли в непроходимых бюрократических дебрях. А в 1866 году, когда его странствия подходили к концу, власти крайне жестоко подавили восстание польских ссыльных у озера Байкал, что окончательно лишило Кропоткина веры в добродетельность правительства.

Но вместе с тем на него произвели благоприятное впечатление небольшие самостоятельные общины, процветавшие в сибирской глубинке. Успешные примеры кооперации, которые он наблюдал среди русских крестьян – особенно среди сектантов-духоборов – и коренных народов, внесли ясность в его рассуждения. «…Я понял разницу между действием на принципах дисциплины или же на началах взаимного понимания… – вспоминал он позднее. – Хотя я тогда ещё не формулировал моих мыслей словами, заимствованными из боевых кличей политических партий, я всё-таки могу сказать теперь, что в Сибири я утратил всякую веру в государственную дисциплину: я был подготовлен к тому, чтобы сделаться анархистом»5.

Через несколько лет благоприятное впечатление Кропоткина от неиспорченного общинного уклада ещё больше усилилось, когда он посетил сообщество часовщиков в Юрских горах Швейцарии. Его сразу привлекли их добровольные ассоциации взаимной поддержки, а также отсутствие среди них политических амбиций или различий между лидерами и подчинёнными. Их соединение физического и умственного труда, как и сочетание кустарного производства и сельскохозяйственных работ в их горных селениях, вызвали у него восхищение и помогли ему сформировать своё видение будущего идеального общества. После Сибири увиденное в Швейцарии укрепило новоприобретённые либертарные взгляды Кропоткина: «Когда, проживши неделю среди часовщиков, я уезжал из гор, мой взгляд на социализм уже окончательно установился. Я стал анархистом»6.

Итак, Сибирь стала поворотной точкой в жизни Кропоткина. Именно там он начал разрабатывать свою знаменитую теорию взаимной помощи, которой предстояло занять центральное место в его философии. В 1862 году он отправился на Дальний Восток, глубоко впечатлённый «Происхождением видов» Дарвина (которое вышло за три года до этого), и ему не терпелось обнаружить новые доказательства «борьбы за существование», которую большинство дарвинистов считали главным фактором в эволюции видов. Однако собственные наблюдения Кропоткина удивили его и привели к выводу, что теория эволюции, тогда обсуждаемая всей интеллектуальной Европой, была серьёзно искажена последователями Дарвина. В жизни животных и людей Кропоткин обнаружил мало примеров борьбы среди представителей одного и того же вида. Вместо безжалостной конкуренции он увидел «взаимную помощь и взаимную поддержку, доведённые до таких размеров, что невольно приходилось задуматься над громадным значением, которое они должны иметь… для поддержания существования каждого вида, его сохранения и его будущего развития»7.

Так начала формироваться теория взаимной помощи. Но ещё должно было пройти целых два десятилетия, прежде чем у Кропоткина появилась возможность изложить её. За это время он стал активным участником революционной борьбы, что сделало его кумиром радикальных групп по всей Европе. В 1872 году, вернувшись из Юры, он вступил в кружок чайковцев – организацию молодых народников, которые вели революционную пропаганду среди рабочих и крестьян Москвы и Санкт-Петербурга. Схваченный во время полицейской облавы, он был заключён в тюрьму в 1874 г., но через два года совершил дерзкий побег и отправился в западную Европу, где стал выдающимся теоретиком и лидером анархического движения. Следующие несколько лет он провёл главным образом в Швейцарии, пока, по требованию российского правительства, не был выслан после убийства Александра II в 1881 г. Он переехал во Францию, но в декабре 1882 г. был арестован и заключён на три года в тюрьму Клерво по сфабрикованному обвинению в мятеже. Здесь он сделал следующий шаг в разработке теории взаимопомощи.

В первый год заключения Кропоткину удалось прочесть лекцию «О законе взаимной помощи», написанную в 1880 г. профессором Карлом Кесслером, уважаемым российским зоологом и деканом Петербургского университета. Тезис Кесслера заключался в том, что именно сотрудничество, а не конфликт, является главным фактором в процессе эволюции. Наряду с «законом взаимной борьбы», доказывал он, существует и «закон о взаимной помощи», гораздо более важный для выживания и развития видов. В частности, Кесслер подчёркивал, что желание защитить потомство сближает животных и что «чем теснее дружатся между собою [индивиды] известного вида, чем больше оказывают взаимной помощи друг другу, тем больше упрочивается существование вида и тем больше получается шансов, что данный вид пойдёт дальше в своём развитии и усовершенствуется, между прочим, также и в интеллектуальном отношении». Все классы животных практикуют взаимную помощь, говорил Кесслер, приводя примеры из поведения насекомых, птиц и млекопитающих.

Лекция Кесслера оказала огромное влияние на взгляды Кропоткина. Она поразила его тем, что, как он пишет, «проливает новый свет на весь этот вопрос» эволюции8. Она не только согласовывалась с его собственными наблюдениями в Сибири и Швейцарии, но и соответствовала той либертарной социальной философии, которую он разрабатывал. Тезис Кесслера показался Кропоткину настолько верным и важным, что он сразу же начал собирать новые данные, чтобы развить этот тезис, настолько возможно. Вскоре Кропоткин, немало заинтересованный, обнаружил, что и другие авторы делали аналогичные наблюдения. Например, французский философ Альфред Эспинас в своей докторской диссертации, опубликованной в 1877 г., подчёркивал значение социального поведения среди животных для выживания видов. Эта идея, как отмечал Кропоткин, «носилась в воздухе»9.

Однако признание этого не умаляет личных достижений Кропоткина. Кесслер дал лишь беглое изложение своих взглядов, развить которые помешала его смерть в 1881 г., спустя всего год после лекции. И никто другой до Кропоткина не представлял теорию взаимопомощи в последовательном и систематическом виде. Князю-анархисту предстояло довести её до завершения и подкрепить многочисленными доказательствами, полученными как из личных наблюдений, так и из широкого круга работ антропологов и полевых натуралистов, о которых подробно говорится в примечаниях «Взаимной помощи».

Кропоткин начал публиковать результаты своих изысканий после того, как был освобождён из тюрьмы Клерво и обосновался в Англии, где он провёл следующие тридцать лет, пока Российская революция не позволила ему вернуться на родину. Обнародовать свою теорию он решился, когда в 1888 году Т. Г. Гексли, один из ведущих учеников Дарвина, опубликовал влиятельное эссе «Борьба за существование» в популярном лондонском издании «Девятнадцатое столетие» («The Nineteenth Century»).

Основная идея Гексли заключалась в том, что жизнь является «постоянной борьбой без правил» и что конкуренция между представителями одного вида представляет собой не просто закон природы, а движущую силу прогресса. «С точки зрения моралиста, – говорится в его известном отрывке, – животный мир находится примерно на том же уровне, что и представление гладиаторов. Достаточно хорошо ухоженные существа вступают в бой, посредством чего самые сильные, самые быстрые и самые ловкие выживают, чтобы биться на следующий день. Зрителю нет нужды обращать свой палец книзу, поскольку не даётся никакой пощады»10.

Кропоткину эссе Гексли показалось очевидным – до нелепости – примером того, как теории Дарвина искажались его последователями. Кропоткин не собирался спорить с самим Дарвином. Напротив, он испытывал глубокое уважение к открытиям Дарвина и рассматривал теорию естественного отбора как, возможно, самое блестящее научное обобщение века. Кропоткин также не отрицал, что «борьба за существование» играет важную роль в эволюции видов. В книге «Взаимная помощь» он недвусмысленно заявляет, что «жизнь есть борьба; и в этой борьбе выживают наиболее приспособленные»11. Но кто эти наиболее приспособленные? Чего Кропоткин не мог принять, так это односторонней сосредоточенности Гексли и остальных на соперничестве и конфликте в эволюционном процессе. Не было такой низости в отношении белых к другим расам или сильного к слабому, писал он, которую не могла бы оправдать формула неограниченного конфликта, предложенная Гексли. Вдобавок, нарисованные Гексли картины диких джунглей и обагрённых кровью клыков и когтей резко противоречили его собственным наблюдениям, которые указывали, что в процессе естественного отбора спонтанное сотрудничество среди животных более важно, чем свирепое соперничество, и что «те животные, которые приобрели привычки взаимной помощи, оказываются, без всякого сомнения, наиболее приспособленными» для выживания12. Кроме того, Кропоткин поспешил отметить, что сам Дарвин в «Происхождении человека» признавал важность взаимного сотрудничества в борьбе за существование, хотя эта идея не получила у него серьёзного развития.

Кропоткин ответил Гексли в серии статей, которые выходили в «Девятнадцатом столетии» с 1890 по 1896 г. и затем были собраны в знаменитой книге «Взаимная помощь» в 1902 г. Здесь он подтверждает свою теорию взаимопомощи богатыми иллюстрациями из животной и человеческой жизни. Относительно животных он показывает, как проявляется взаимная поддержка особей во время охоты, миграции, размножения. Он приводит в качестве примеров развитое социальное поведение муравьёв и пчёл; диких лошадей, которые строятся в круг во время нападения волков; самих волков, которые охотятся в стае; мигрирующих оленей, которые, будучи рассеяны по обширной территории, собираются в стада, чтобы пересечь реку. На этих и многих других примерах Кропоткин доказывает, что общительность распространена на всех уровнях животного мира. Далее, он обнаруживает, что и среди людей взаимная помощь является правилом, а не исключением. Приводя богатые данные, он прослеживает развитие добровольного сотрудничества от первобытного племени, крестьянского селения, средневековой коммуны ко множеству современных форм ассоциации, которые продолжают практиковать взаимную поддержку, несмотря на становление бюрократического государства. Одним словом, Кропоткин опровергает теорию, согласно которой конкуренция и грубая сила являются единственными – или, по крайней мере, первостепенными – детерминантами социального прогресса. Для него взаимная помощь играла гораздо бо́льшую роль и фактически представляла собой «главное условие прогрессивного развития»13.

«Взаимная помощь» стала классикой. За исключением его записок, это самая известная работа Кропоткина, и она получила широкое признание. Она была переведена на многие языки, европейские и азиатские, и выдержала множество изданий. Причину понять нетрудно. «Взаимная помощь» – это больше, чем вклад в теорию эволюции. Она образует краеугольный камень анархической философии Кропоткина. В первую очередь, это наиболее успешная его попытка дать научное обоснование анархизма. Используя свои обширные познания в зоологии, антропологии и истории, он смог раскрыть, как никто прежде, значение солидарности и кооперации в эволюционном процессе. Но, что ещё важнее, взаимопомощь была для Кропоткина основой этических принципов. Нравственность, доказывает он, развилась из инстинкта человеческой общительности, на неосознанном признании «тесной зависимости счастья каждой личности от счастья всех и на чувстве справедливости, или равноправия, которое вынуждает личность рассматривать права каждого другого как равные его собственным правам»14.

Это не означало, что в человеческом поведении нет отрицательной стороны. Хотя природные инстинкты человека по большей части носят общественный характер, ни в коем случае нельзя исключать дух соперничества и самоутверждение, признавал Кропоткин. Провозглашая себя дарвинистом, он не мог игнорировать наличие конфликтов как в человеческом, так и в животном мире. Но главной задачей, по его мнению, было воспрепятствовать тем чувствам, которые «влекут человека к тому, чтобы подчинять себе других ради своих личных целей», и способствовать тем, которые «влекут его объединяться с другими, чтобы совместными усилиями достигать известных целей. Первые отвечают одной основной потребности человека – потребности борьбы, тогда как вторые отвечают другой, тоже основной потребности: желанию единения и взаимного сочувствия»15.

Это приводит нас к вопросу о том, какое место занимала взаимная помощь в социальной теории Кропоткина. Здесь, как и почти в каждой области, на которую он обращал свой учёный взор, она играла жизненно важную роль. На протяжении всей истории, настаивал он, люди демонстрировали склонность к сотрудничеству в духе солидарности и товарищества. Взаимопомощь среди людей была намного более могущественной силой, чем эгоистическое желание господствовать над остальными. Вопреки учениям Гегеля, Маркса и Дарвина, Кропоткин утверждал, что именно сотрудничество, а не конфликт, лежит в основе исторического процесса. Он также опровергал представление Гоббса о войне всех против всех как естественном состоянии человека. В каждый из периодов истории, заявлял он, возникали ассоциации взаимопомощи разных видов, достигшие высшей точки в гильдиях и коммунах средневековой Европы. Возвышение централизованных государств в XVI–XIX вв. для Кропоткина было отклонением от нормальной модели развития западной цивилизации. Несмотря на образование государства, добровольные объединения продолжали играть ключевую роль в общественных отношениях, и дух взаимной поддержки утверждает себя «даже в нашем современном обществе и провозглашает своё право – право быть, как это всегда было, главным двигателем на пути дальнейшего прогресса»16. Преобладающие тенденции современной истории возвращают нас к децентрализованным, неполитическим, кооперированным обществам, в которых люди могли бы развивать свои творческие способности, избавленные от махинаций правителей, священников и военных. Как говорил Кропоткин, искусственно созданное государство повсюду отрекается от своих «священных полномочий» в пользу естественных добровольных групп.

Но как должно быть организовано общество, чтобы поощрять, а не подавлять добровольное сотрудничество? Кропоткин пытается ответить на этот вопрос в книге «Хлеб и воля». Если «Взаимная помощь» считается шедевром научного творчества Кропоткина, то «Хлеб и воля», вероятно, является наиболее ясным изложением его анархической социальной доктрины. Написанная для обычного рабочего, эта книга отличается доступностью, которая нечасто встречается в трудах по социальным темам: когда она впервые вышла, Эмиль Золя назвал её «настоящей поэмой». Согласно сжатому описанию Кропоткина, эта книга – «изучение потребностей человечества и [экономических] средств к их удовлетворению». Беря Парижскую коммуну в качестве образца, автор ставит цель показать, как можно совершить социальную революцию и затем построить новое общество, организованное на либертарных принципах, на руинах старого. При этом Кропоткин не пытался детально спроектировать будущую утопию. Напротив, он отказывался втискивать естественное развитие общества в какие-либо предопределённые схемы и ограничивался его наброском в общих чертах.

Работа «Хлеб и воля» вначале была опубликована на французском как цикл статей в газетах «Бунтовщик» (Le Révolté) и «Бунт» (La Révolte), редактором которых был Кропоткин, и вышла отдельным изданием в Париже в 1891 г., с предисловием знаменитого географа-анархиста Элизе Реклю, который и предложил название. Основная мысль книги заключается в том, что и орудия, и продукты производства, теперь несправедливо присвоенные узкой группой, являются результатом коллективного труда всего человечества: «Всё принадлежит всем, так как все в нём нуждаются, все работали для него по мере сил, и нет никакой физической возможности определить, какая доля принадлежит каждому в производимых теперь богатствах»17. Для Кропоткина это имело решающее значение. Невозможно оценить вклад каждого человека в поддержание общественного благосостояния, поскольку миллионы людей трудились, чтобы создать современные сокровища мира. Каждый акр земли полит потом поколений, в каждую милю железной дороги вложена своя доля человеческой крови. Фактически не было ни одного открытия или изобретения, которое нельзя было бы назвать общим наследием человечества. «Каждое открытие, каждый шаг вперёд, каждое увеличение богатств человечества имеет своё начало во всей совокупности физического и умственного труда, как в прошлом, так и в настоящем, – настаивает Кропоткин. – По какому же праву, в таком случае, может кто-нибудь присвоить себе хотя бы малейшую частицу этого огромного целого и сказать: это моё, а не ваше?»18

Отталкиваясь от этой посылки, Кропоткин утверждает, что система наёмного труда, которая предполагает измерение труда каждого индивида, должна быть упразднена в пользу системы равного вознаграждения для всех. Это был важнейший шаг в развитии экономической мысли анархизма. От индивидуализма Макса Штирнера, мутуализма Прудона и коллективизма Бакунина Кропоткин двигался к принципу «анархического коммунизма», согласно которому частная собственность и неравенство доходов должны уступить место бесплатному распределению товаров и услуг. Даже при бакунинском коллективизме основным критерием распределения оставался, как и при пролетарской диктатуре марксистов, затраченный труд, а не потребности. Кропоткин же считал, что любая система оплаты, основанная на способностях индивида, попросту создаст ещё одну форму наёмного рабства. Проводящая различие между «моим» и «твоим» коллективистская экономика оказывалась несовместимой с идеалами чистого анархизма. Более того, коллективизм нуждался в определённой власти внутри ассоциаций производителей, чтобы определять индивидуальные показатели работы и распределять согласно ним товары и услуги. Следовательно, коллективистский строй таил в себе зачатки неравенства и доминирования.

Кропоткин воспринимал собственную теорию анархического коммунизма как антитезу системе наёмного труда во всех формах. Однако он не был первым, кому пришла в голову эта идея. Подобно теории взаимной помощи, анархический коммунизм уже «витал в воздухе», ожидая, когда какой-нибудь одарённый мыслитель даст ему систематическое выражение. В этом Кропоткин добился заметного успеха, завоевав поддержку внушительного числа рабочих, как и интеллектуалов, для дела анархизма. Привлекательность его теории очевидна. Принцип оплаты труда он заменял принципом удовлетворения потребностей: люди должны были сами быть судьями своих требований и брать с общего склада всё, что они считали необходимым, независимо от того, внесли они свою долю труда или нет. Оптимизм Кропоткина заставлял его предполагать, что, как только политическая и экономическая эксплуатация исчезнет, все – или почти все – будут работать добровольно, без какого бы то ни было принуждения, и брать из магазинов не больше, чем требуется для благополучного существования. Анархический коммунизм раз и навсегда покончил бы с принуждением и привилегиями и возвестил бы наступление золотого века свободы, равенства и братства.

Кропоткин был убеждён, что анархический коммунизм зарождается по всему западному миру, заявляя о себе «в самых разнообразных проявлениях общественной жизни»19. Дороги и мосты стали бесплатны для всех; улицы вымощены и освещены для общего пользования; вода подаётся в каждый дом; парки, музеи, библиотеки и школы доступны всем. В каждом случае, говорил Кропоткин, подобные меры были основаны на принципе удовлетворения потребностей, так что, когда вы, например, приходите в публичную библиотеку, библиотекарь, прежде чем выдать вам книги, не спрашивает о том, какие услуги вы оказали обществу. Кропоткин был очень вдохновлён этими примерами. Он верил, что мало-помалу правительственный принцип уступает место принципу добровольной кооперации. В каждой сфере жизни добровольные объединения – профессиональные союзы, учёные общества, Красный Крест – связывают мужчин и женщин общими интересами и надеждами и прокладывают путь для будущего общества свободных коммун, сосуществующих в гармоничном сотрудничестве.

То, о чём мечтал Кропоткин, в основе своей было децентрализованным обществом средневековой Европы, с некоторыми современными атрибутами. Изучение истории, наряду с личным опытом пребывания в Сибири и среди часовщиков Юры, подпитывало его глубоко укоренённое убеждение, что счастливее всего люди живут в достаточно малых общинах, где раскрывается их естественная склонность к солидарности и взаимовыручке. Ностальгическое желание более простой, но более богатой жизни заставляло его идеализировать автономные общественные образования прошлых эпох. Сталкиваясь с растущей концентрацией экономической и социальной власти в Европе XIX века, Кропоткин с надеждой оглядывался назад, на мир, ещё не осквернённый вмешательством капитализма и новейшего государства. В «Хлебе и воле» он рисовал новое децентрализованное общество, в котором люди, связанные естественными узами совместного труда, будут избавлены от искусственности бюрократических государств и массивных промышленных комплексов.

Это не означало, что Кропоткин испытывал неприязнь к современной технологии как таковой. Несмотря на своё восхищение средневековьем, он никогда не поддавался пасторальным мечтаниям, как Толстой или Ганди. Он критиковал английского социалиста Уильяма Морриса за антипатию к машине и разделял веру Уильяма Годвина в то, что механизация освободит людей от рутины и переутомления и позволит всем принимать участие в интересной работе. Он был в восторге, когда миссис Кокран из Иллинойса изобрела посудомоечную машину, призванную облегчить бремя домашнего хозяйства. «…Вполне понятно удовольствие, – отмечает он в своих воспоминаниях, – которое может доставить человеку сознание мощности его машины, целесообразный характер её работы, изящность и точность каждого её движения»20. Поставленная в небольших добровольных мастерских, техника избавила бы людей от однообразной и мучительной работы на крупном капиталистическом предприятии, освободила бы время для досуга и культурного времяпровождения и навсегда искоренила бы представление о второсортности физического труда.

Однако Кропоткин видел коренной недостаток современной технологии в разделении труда, сопровождавшем её внедрение. Разделение труда, на его взгляд, было убийственно для человеческого духа. Оно означало, что «на человека наклеивается на всю жизнь известный ярлык» и нисколько не принимается во внимание социальная ценность личности. Мелочная специализация в промышленности приносит выгоду лишь собственнику, в то время как «рабочий, вынужденный всю свою жизнь выделывать какую-нибудь восемнадцатую долю булавки, тупеет и доходит до нищеты»21. С этим было сопряжено и другое зло, малоприятный и часто подневольный характер фабричного труда, который, как и сверхспециализация, снижал производительную способность рабочих и порождал среди них скуку и разочарование. Подобные условия, доказывал Кропоткин, нельзя было считать ни необходимыми, ни простительными. Скорее, они были вызваны жадностью промышленников, которых мало заботили благосостояние и счастье своих рабочих. Просторные и хорошо вентилируемые фабрики были не просто возможны: он настаивал, что они могут быть «такими же [здоровыми], как лучшие лаборатории современных университетов, и что чем лучше они будут устроены в этом отношении, тем производительнее будет человеческий труд»22.

Аналогичным образом Кропоткин стремился покончить с унизительным разделением между физическим и умственным трудом и между работой в поле и на фабрике. Вместо этого он предлагал интегральное общество, «где каждый трудится физически и умственно; где [каждый] способный к труду человек работает в поле и в мастерской». При таких условиях труд больше не будет казаться «проклятием судьбы», а станет «тем, чем он должен быть, т.е. свободным проявлением всех человеческих способностей»23. Согласно Кропоткину, для счастья человеку требовалось чередование разных видов деятельности, как на земле, так и на фабрике. Повторяя слова Фурье и Оуэна, он писал, что люди будут с радостью работать в полях, когда эти занятия «перестанут быть каторжным трудом и превратятся в удовольствие, в праздник, в обновление человеческого существа»24.

Вышеизложенное подразумевает систему самообеспечения регионов, красноречивым защитником которой был Кропоткин. Он утверждал, что использование электроэнергии, распределяемой среди мелких производственных единиц, позволит уменьшить размеры промышленных предприятий, поэтому производство товаров можно будет перенести в сельскую местность, не принося в жертву современные технологии. Таким образом, основной объём производства будет приходиться на небольшие мастерские, где труд станет и более эффективным, и более благоприятным для человека. В то же время он считал, что методы интенсивного сельского хозяйства увеличат производство продовольствия до такой степени, что даже настолько густонаселённые страны, как Британия, смогут прокормить своих обитателей, не полагаясь на импорт. Таким образом, Кропоткин, по замечанию Льюиса Мамфорда, задолго до проектов «города-сада» предвидел, что электрификация, наряду с техниками товарного садоводства и огородничества, может дать начало децентрализованному обществу, сочетающему преимущества городской и сельской жизни и открывающему широкий простор для развития человеческой личности25.

Итак, для Кропоткина, как и для многих его современников, наиболее острой социальной проблемой была организация производства и распределения жизненных благ. Если бы производство было лучше организовано, считал он, то умеренного количества приятной работы было бы достаточно, чтобы обеспечить всем комфортную жизнь. Под лучшей организацией он, как мы видели, подразумевал «промышленность, соединённую с земледелием, и умственный труд – с ручным»: именно так звучит подзаголовок книги «Поля, фабрики и мастерские» (1899), которая является продолжением «Хлеба и воли». Но он подразумевал и то, что материалы и труд больше не должны расходоваться на вооружение, правительственную бюрократию или частную роскошь, предназначенную «исключительно для удовлетворения бессмысленного тщеславия богачей»26. В том случае, когда одна женщина тратит сто фунтов на платье, пишет он, более справедливая система могла бы обеспечить сто женщин нарядными платьями. Перепроизводство – всего лишь миф: настоящей проблемой, напротив, является недопотребление. Когда средства производства поставлены на службу всем, когда рабочие освобождены от наёмного рабства и могут выполнять свою работу в приемлемых условиях, когда производство оружия и предметов роскоши прекращено ради социально полезных задач – тогда будут удовлетворены нужды всех людей. Члены коммуны трудились бы с 20 до 50 лет, и четырёх-пяти часов работы в день хватало бы безбедной жизни. Разделение труда, включая пагубное размежевание между умственными и физическими занятиями, уступило бы место сочетанию разных привлекательных работ, результатом чего стало бы органическое существование, которым когда-то отличался средневековый город.

В подобной общине, настаивал Кропоткин, хотя никого не принуждали бы работать, почти каждый предпочёл бы труд безделью. Поскольку работа есть «физиологическая потребность, потребность расходования накопленной энергии тела, потребность, в которой заключены здоровье и сама жизнь. Если так много видов полезной работы ныне выполняются с неохотой, то просто потому, что они вызывают изнурение или организованы ненадлежащим образом»27. По-настоящему ленивые люди встречаются крайне редко. Тот, кого зовут бездельником, часто всего лишь является человеком, которому противно тратить свою жизнь на изготовление крошечной части часов, когда переполняющая его энергия может найти другое применение. Когда больше не будет тягостной рутины и чрезмерной специализации, когда рабочий процесс станет более приятным, разнообразным и непродолжительным, принося работнику чувство собственной полезности, – лень и уклонение от работы исчезнут сами собой28.

И всё же, при всей ценности, которую он придавал труду, Кропоткин вовсе не был сторонником спартанской строгости. Достойный досуг был не менее важен для человеческого духа. «После хлеба досуг является… высшей целью», – пишет он. В безгосударственном обществе будущего возникнут тысячи объединений «для удовлетворения… различных вкусов и [фантазий]», и то, что некогда было привилегией незначительного меньшинства, станет доступно всем29. Кропоткин признавал, что частная жизнь также является одной из насущных потребностей: «Человеческая природа требует, чтобы часы, проводимые в обществе, чередовались с часами одиночества»30.

Чтобы подготовить людей к этой более счастливой жизни, требовалось дать молодёжи соответствующее воспитание. Кропоткинское видение нового общества предполагало полную перестройку существующей системы образования. Существующая школа, жаловался он, является «университетом лени». «Поверхностность, попугайское зазубривание, раболепие ума и косность мышления являются результатами нашей системы обучения. Мы не научаем детей самому главному – как учиться»31. Что же нужно делать? Для того, чтобы прийти к интегральному обществу, Кропоткин призывал ввести «интегральное образование», которое будет культивировать как интеллектуальные, так и физические навыки. Следует уделить должное внимание гуманитарным дисциплинам и основным принципам математики и науки. Но вместо того, чтобы учиться по одним только книгам, дети должны получать практическое образование на собственных опытах и наблюдениях. Такие же рекомендации давали многие теоретики современной педагогики.

Кропоткин также выступал за полное преобразование системы исправительных учреждений. Его личный опыт тюремного заключения укрепил его убеждение в необходимости реформы; и в книге «В русских и французских тюрьмах» (1887) он, опираясь на свидетельства очевидцев, показывает то огромное зло, которое приносит лишение свободы: деградацию и унижение заключённого, извращение его характера и утрату им достоинства, подчинение всей его жизни убийственной механической рутине, стремление всеми способами сломить его дух, подавить его внутреннюю силу, сделать его послушным орудием в руках тех, кто надзирает за ним. Тюрьмы, кроме того, наказывают невинных: семья, что живёт за счёт доходов осуждённого, испытывает тяготы и унижения, часто ещё худшие, чем те, которым подвергается сам заключённый.

И всё напрасно, говорит Кропоткин. Обширные данные доказывают полную непригодность тюрем как средства предотвращения преступлений. Вовсе не способствуя перевоспитанию преступника, они убивают те его качества, которые помогли бы ему адаптироваться к жизни в обществе. Тюрьмы – это «школы преступности», они ожесточают заключённого наказаниями, приучают его лгать и хитрить и всячески удерживают его на криминальном пути, так что, выйдя на свободу, он обречён повторять свои проступки. Кропоткин приходил к выводу, что тюрьмы были неэффективны и что миллионы, которые ежегодно выделялись на так называемую социальную реабилитацию, тратились безо всякой пользы. Тюрьмы не позволяют ни исправлять заключённых, ни бороться с преступлениями; они не достигают ни одной из целей, для которых они предназначены32. Решением в конечном счёте должно стать преобразование общества на либертарных принципах. В грядущем анархическом мире, где труд будет радостным, а средства к существованию – общедоступными, антисоциальное поведение станет редким и будет преодолеваться не законами, а человеческим пониманием и моральным давлением со стороны общества.

Такими в общих чертах были ожидания Кропоткина относительно будущего. Он верил, что на обломках старого порядка возникнет процветающее общество без правительства, без собственности, без голода и нужды, начнётся блестящая эра свободы, когда люди будут жить в гармонии и устраивать свои дела без вмешательства какой-либо власти. Но как осуществить эту мечту? Ответом Кропоткина, в одном слове, была «экспроприация». При всей своей благожелательности он не отрицал необходимость революции, поскольку он не рассчитывал, что имущие классы откажутся от привилегий и собственности без борьбы. И всё же ему хотелось, чтобы революция проходила как можно более гуманно, «с наименьшим числом жертв и по возможности не увеличивая взаимной ненависти»33. Кроме того, это должна была быть социальная революция, совершаемая самими массами, а не какой-либо политической партией или группой. Политические революции, предупреждал он, просто меняют состав правительства, не затрагивая сущность тирании. Он особенно не одобрял путчистскую тактику в революции. Как член кружка чайковцев в 1870‑е, он осуждал теневые интриги Нечаева, чья страсть к тайным организациям превосходила даже страсть Бакунина. Кропоткин видел мало пользы в секретных организациях «профессиональных революционеров» с их подпольными схемами, руководящими комитетами и железной дисциплиной. Истинным назначением интеллектуалов, по его убеждению, было распространять пропаганду в народе, чтобы вызвать в этой среде стихийное восстание. Закрытые заговорщические группы, отделённые от рабочих и крестьян, несли в себе зародыши авторитаризма. Тем более не мог Кропоткин принять идею революционной диктатуры. Вновь и вновь он предупреждал, что политическая власть порочна, что она развращает тех, кто завладевает ею, что правительства любого рода душат анархические инстинкты людей и отнимают у них свободу.

Кропоткин осознавал – возможно, лучше всех своих предшественников, – что методы, которые используются при совершении революции, будут влиять на природу общества после революции. По этой причине он отвергал идею Бакунина о тайной революционной партии, связанной слепым повиновением революционному диктатору. Кропоткин настаивал на том, что социальное освобождение должно быть достигнуто либертарными, а не диктаторскими средствами. Революционер в его представлении был далёк от бакунинско-нечаевского фанатичного имморалиста, готового на любое преступление и предательство ради свержения существующего строя. Для Кропоткина цели и средства были неразделимы. Он был непреклонен в своей оппозиции любой тактике, которая противоречила его высоким принципам. Он не стал бы освобождать себя от тюрьмы ценой лжи или фальшивых признаний, и точно так же он не позволил бы другим запятнать дело анархизма своей безнравственностью. Даже своих товарищей, которые, будучи освобождены под залог, бежали, он осудил, как за злоупотребление чужим доверием, так и за практические последствия, связанные с освобождением под залог в других политических делах34.

В то же время он оправдывал применение насилия в борьбе за свободу и равенство. Фактически в первые годы своего участия в анархическом движении он был одним из наиболее рьяных защитников «пропаганды действием», дополняющей устную и письменную пропаганду для пробуждения мятежных инстинктов народа. «Какого-нибудь смелого акта оказывается достаточно, чтобы весь правительственный механизм расстроился, чтобы великан пошатнулся… – писал он в 1880 г. – Правительство сопротивляется и начинает свирепствовать. Но если прежде усмирение убивало всякую энергию, то теперь, в периоды брожения, оно вызывает новые проявления личного и общего сопротивления, толкает недовольных на геройские акты; мало-помалу эти акты захватывают всё новые и новые слои, распространяются, развиваются»35.

Кропоткин отказывался принять толстовское учение о непротивлении злу, так как он считал, что в некоторые времена насильственные действия становятся единственными способами протеста против тирании и эксплуатации. Он поддерживал, к примеру, покушения на деспотов – целая серия которых произошла в конце XIX века, – если убийцы руководствовались благородными побуждениями, хотя его одобрение кровопролития в подобных случаях было вызвано сочувствием к угнетённым, а не ненавистью к жертвам. Он не стал бы осуждать террористов, отчаянно пытавшихся отплатить виновникам народных страданий. Такие акты насилия, на его взгляд, были лишь ответом на гораздо большее насилие – войны, пытки, казни, – совершаемое государством над людьми.

Однако с течением времени у Кропоткина оставалось всё меньше веры в насилие как средство борьбы с угнетением. Во время Российской революции 1905 г. он неоднократно выражал своё несогласие с организованными кампаниями террора, которые осуществлялись небольшими группами заговорщиков в отрыве от масс. Случайные убийства и ограбления, настаивал он, для изменения существующего общественного строя будут не более полезны, чем простой захват власти. У индивидуальных «экспроприаций» не было никакого места во всеобщем восстании масс, целью которого была не передача богатств от одной группы другой, а упразднение частной собственности как таковой. Для Кропоткина безоглядный терроризм был злой карикатурой на анархическое учение, деморализующей подлинных сторонников движения и дискредитирующей анархизм в глазах широкой публики. Но его критика не имела успеха. К началу Первой мировой войны, хотя терроризм играл сравнительно незначительную роль в движении, анархисты приобрели репутацию людей, для которых насилие было самоцелью, и им не удалось изменить это в последующие десятилетия.

Период с 1886 г., когда Кропоткин обосновался в Англии (где он последовательно жил в Харроу, Эктоне, Бромли, Хайгейте и, наконец, когда того потребовало его здоровье, в Брайтоне), и до начала Первой мировой войны был самым плодотворным в его карьере писателя и пропагандиста. В это время вышли его «Взаимная помощь», «Хлеб и воля», а также ряд других книг и статей по истории, географии и социальным вопросам. В 1886 году он принял участие в создании лондонской «Свободы» (Freedom), которая и столетие спустя остаётся ведущим анархическим изданием Англии. Помимо этого, он участвовал в выпуске нескольких изданий для русских эмигрантов и регулярно писал для многих либертарных публикаций на разных языках. Кропоткин больше, чем кто-либо другой, способствовал распространению идей анархизма и, вопреки всем трудностям, поддерживал анархическое движение по всему миру.

Однако с началом войны между Кропоткиными и многими его ближайшими соратниками возникло отчуждение. Разногласия начались, когда он недвусмысленно обвинил Германию в развязывании войны и решительно выступил в поддержку Антанты. Причиной этого поступка был, главным образом, его страх, что германский милитаризм и авторитаризм принесёт смерть социальному прогрессу во Франции, благословенной земле великой революции и Парижской коммуны. Германия с её политической и экономической централизацией и юнкерским духом регламентации воплощала собой всё, что было ненавистно Кропоткину. Будучи оплотом этатизма, она закрывала Европе путь к либертарному обществу его мечты. Он был твёрдо убеждён в том, что кайзер начал войну с целью достичь господства над континентом, – взгляд, который позднее был поддержан в исследованиях Фрица Фишера36. Поэтому он призывал каждого, «кому дороги идеалы человеческого прогресса», помочь остановить прусское наступление37. Однако позиция Кропоткина вызвала ожесточённые споры, ослабившие движение, ради которого он трудился почти полстолетия. В отличие от своего учителя, большинство анархистов остались верны антимилитаристским заветам. Этот разрыв с товарищами был одним из самых мрачных моментов в карьере Кропоткина.

Но революция, вспыхнувшая в России, придала событиям новый оборот. Кропоткин на семьдесят пятом году жизни поспешил вернуться на родину. Несмотря на его непопулярную позицию по войне, когда он прибыл в Петроград в июне 1917 г., после сорока лет изгнания, шеститысячная толпа горячо приветствовала его под звуки «Марсельезы», песни революционеров всех стран и гимна великой Французской революции, столь близкой сердцу Кропоткина. Керенский предлагал ему должность министра просвещения и персональную пенсию, но и от того, и от другого заслуженный анархист отказался. Кропоткин оказался в изоляции. Отдалённый от правительства своими анархическими убеждениями и от революционных левых своей поддержкой войны, он был, как описывал его современник, одной из «“икон” русской революции»38. И всё же его надежды на либертарное будущее сияли как никогда ярко, поскольку на протяжении всего 1917 года происходило стихийное создание коммун и советов, которые могли составить основу безгосударственного общества. Февральская революция казалась примером того некровопролитного переворота, который был предсказан им в «Хлебе и воле».

Однако с приходом к власти большевиков энтузиазм Кропоткина сменился разочарованием. «Это похоронит революцию», – говорил он одному другу. Какую горькую досаду он должен был испытывать, видя, как его мечта о свободном обществе была растоптана во имя тех самых идеалов, за которые он боролся всю свою жизнь. Оставалось только слабое утешение, что его неоднократные предостережения против конспираторских партий и революционных диктатур получили подтверждение. Большевики, говорил он, показали, как нельзя совершать революцию. Россия «стала Советской республикой лишь по имени», писал он Ленину в марте 1920 г. «Теперь правят в России не Советы, а партийные комитеты», и если это будет продолжаться, то «самое слово “Социализм” обратится в проклятие, как оно случилось во Франции с понятием Равенства на сорок лет после правления якобинцев»39.

Возможно, ещё одним утешением для Кропоткина было то, что большевистский переворот помог ему восстановить отношения с товарищами. Вместе они цеплялись за надежду, что рабочие комитеты и крестьянские кооперативы ещё способны вернуть революцию на правильный путь. Но здоровье Кропоткина было подорвано. В январе 1921 г., на семьдесят девятом году жизни, он неизлечимо заболел пневмонией. Спустя несколько недель, 8 февраля, он скончался. Его похороны стали последним случаем, когда чёрный флаг анархии торжественно был пронесён по Москве. Десятки тысяч, невзирая на сильный мороз, проследовали за гробом Кропоткина на Новодевичье кладбище, где были похоронены его предки. Хор пел «Вечную память», и, когда процессия проходила возле Бутырской тюрьмы, заключённые трясли решётки на окнах и исполняли анархический гимн в память о покойном. В надгробной речи, посвящённой ушедшему учителю, один из его последователей клялся «неустанно выкрикивать протесты против нового деспотизма: мясников, занятых в своих застенках, позора, покрывшего социализм, официального насилия, попирающего Революцию»40.

Похороны Кропоткина прозвучали погребальным звоном по российскому анархизму. Однако его родной дом в старом аристократическом квартале столицы был передан его товарищам и превращён в музей, где хранились его книги, документы и личные вещи. Музей содержался за счёт пожертвований от почитателей со всего мира, пока не был закрыт и расформирован после смерти вдовы покойного в 1941 г.

С момента смерти Кропоткина прошло почти 70 лет, и настало время дать новую оценку его работе. Его либертарные мечтания, разумеется, не осуществились и вряд ли осуществятся в обозримом будущем. Но всё же нам не стоит обвинять его в несостоятельности. Напротив, его успех был огромен. Вся его жизнь служила примером высокого уровня этики и того соединения мысли и действия, к которому он призывал в своих работах. Он достиг известности во многих несвязанных областях знания, от географии и геологии до социологии и истории. В то же время он пренебрёг материальным благосостоянием ради жизни преследуемого революционера. Он не принуждал к жертвам других, как заметил один знавший его человек, но приносил их сам41. Он провёл долгие годы в тюрьме и эмиграции, но даже в самых суровых условиях он сохранял оптимизм и принципиальность. Он никогда не проявлял эгоизма или властолюбия, омрачавшего образ многих других революционеров. За это им восхищались не только его единомышленники, но и многие из тех, для кого ярлык анархиста ассоциировался с кинжалом и бомбой. Ромен Роллан однажды сказал, что Кропоткин жил той жизнью, о которой Толстой только писал. А Оскар Уайльд назвал его одним из двух по-настоящему счастливых людей, которых он знал (другим был поэт Верлен).

Кропоткин стал душой анархического движения и его ведущим теоретиком. Хотя он воспринял многие идеи Прудона и Бакунина, с того момента, как он поднял факел анархизма, пламя того стало гореть более мягким светом. Его натура по большей части была сдержанной и доброжелательной. В отличие от Бакунина, он не обладал взрывным темпераментом, титанической страстью разрушения и непреодолимой тягой к возвышению, также не унаследовал он от своего предшественника антисемитские настояния и фантастические нотки, которые проскальзывали в словах и действиях Бакунина. С его любезными манерами и качествами характера и интеллекта, Кропоткин казался воплощением благоразумия; а его научная подготовка и оптимистическое мировосприятие придали анархической теории конструктивный аспект, находившийся в резком контрасте с духом отрицания, которым были проникнуты сочинения Бакунина.

Личные качества Кропоткина вызывали большую симпатию и немало способствовали тому, чтобы пробудить сочувствие к его делу. Кропоткинские работы, благодаря стройному и элегантному представлению идей в них, также привлекали новых сторонников к движению. В таких классических трудах, как «Взаимная помощь» и «Хлеб и воля», он посвятил все свои таланты задаче ясного изложения, и они отличаются согласованностью и убедительностью, которые не всегда заметны в сочинениях Бакунина и Прудона. Целью Кропоткина, как он часто подчёркивал, было поместить анархизм на научный базис, изучив преобладающие тенденции общества, которые могли указать на дальнейшую эволюцию. Как выдающийся географ и натуралист, он не меньше, чем Маркс, верил, что его социальная теория опирается на научные основания. Промышленность и сельское хозяйство, жильё и образование, закон и правительство – ни одна важная область не ускользнула от его внимания, и, хотя он рано оставил свою научную карьеру, он сохранял твёрдую приверженность научному методу, что придало анархизму последовательность, которую тот в ином случае, возможно, не приобрёл бы.

И всё же, несмотря на свои научные дарования, Кропоткин в глубине души был моралистом, и его методы научного исследования были призваны подтвердить его этическое учение. Бесспорно то, что он ближе всех подошёл к тому, чтобы поставить анархизм на научную почву. Но мы вправе усомниться в том, что анархизм, как и любая другая социальная философия, может быть подлинно научным. Первое место в произведениях Кропоткина, скорее, занимает великая этическая программа – программа нового общества, основанного на взаимной поддержке и не позволяющего одному человеку быть господином другого. В конце своей жизни он был убеждён, что большевизм, лишённый руководящего нравственного идеала, окажется неспособным создать новую социальную систему на принципах справедливости и равенства. И весьма показательно, что его последней работой, которую он не успел завершить, стало исследование этических учений42.

Именно как этический, в первую очередь, мыслитель Кропоткин был обеспокоен дегуманизацией, к которой приводили крупное производство и разделение труда. При всех выгодах современной технологии, он боялся, что рабочий застрянет в шестерёнках централизованного индустриального аппарата. И чтобы предупредить эту опасность, он выдвинул идею интегрального общества, где физический и умственный труд сочетались, а промышленность и сельское хозяйство развивались рука об руку. При помощи этого он стремился сохранить преимущества машинной техники в рамках небольшого сообщества. Как отмечал Льюис Мамфорд, Кропоткин спрогнозировал то, что многие крупные корпорации открыли лишь во время Второй мировой войны: выполнение специализированных производственных операций субподрядчиками часто более эффективно и экономично, чем при крупномасштабной организации; и чем тоньше техника производства, тем сильнее необходимость в личной инициативе и квалификации того рода, что сохраняется только в небольшой мастерской. Более того, Кропоткин осознавал, что новые средства транспорта и связи, вместе с проведением электричества в сельских районах, позволят довести технологическое развитие небольшого поселения до уровня крупного города. Изобретение автомобиля, радио, кино и телевидения доказало правильность его прогноза, сравняв преимущества столичного центра и некогда периферийной и зависимой сельской округи43.

Своими предложениями по соединению городской и сельской жизни Кропоткин предвосхитил замечательное движение, начатое Эбенизером Говардом (изобретателем «города-сада») и продолженное такими людьми, как Патрик Геддес, Льюис Мамфорд и Персиваль и Пол Гудмены. В нашу эпоху переполненных городов рекомендации Кропоткина выглядят привлекательнее, чем когда-либо. Что ещё важнее, его предложения по интенсивному земледелию приобрели особенное значение в мире, отчаянно ищущем решение проблемы «демографического взрыва». Также мы можем быть уверены, что Кропоткин, будь он жив, стоял бы на переднем крае экологической борьбы за восстановление здорового баланса между людьми и их средой обитания.

Одним словом, идеи Кропоткина затрагивают те самые социальные проблемы, от которых больше всего страдает современный мир. Глава «Жилища» в его «Хлебе и воле», где он жалуется, что «в слишком густонаселённых кварталах целые поколения гибнут от недостатка воздуха и солнца»44, звучит крайне актуально, если вспомнить о движении сквоттеров в Голландии и Британии и остром жилищном кризисе в американских городах. Точно так же его предложения по тюремной реформе были подхвачены многими последующими пенологами и не устарели до наших дней. Далее, его идея об «интегральном образовании», развивающем как интеллектуальные, так и физические навыки, стала популярной темой среди современных педагогов, а его призыв к одновременному изучению научных и гуманитарных дисциплин повторил, в частности, Ч. П. Сноу, чьи предупреждения о растущей пропасти между «двумя культурами» вызвали дискуссию в интеллектуальных кругах.

Однако, когда Кропоткин признаётся нравственным мыслителем, это вовсе не подразумевает того, что он не был активным революционером. Напротив, как мы видели, он сочетал в себе качества моралиста и учёного с качествами революционного организатора и пропагандиста. Его биографы вскользь упоминают о том факте, что он был одним из первых сторонников «пропаганды действием», поощрявших использование «кинжала, ружья и динамита», чтобы пробудить дух мятежа45. Но самого Кропоткина нисколько не смущал этот эпизод в его карьере. Он пришёл бы в негодование, если бы его назвали философским анархистом, которому достаточно сидеть за письменным столом и разрабатывать теории о далёкой и недостижимой утопии. И его негодование было бы оправданно, ведь бо́льшую часть своей взрослой жизни он являлся преданным борцом за анархию: подтверждением тому служат участие в кружке чайковцев, заключение в Петропавловской крепости и тюрьме Клерво, неустанная работа в эмиграции и бесстрашная оппозиция большевикам.

Кропоткин стал главным основателем анархических движений в Англии и России, не говоря уже о его влияние на движения во Франции, Бельгии и Швейцарии. Выступая на митингах, выпуская газеты и распространяя своё учение, он больше, чем кто бы то ни было, сделал для защиты либертарного дела в Европе и во всём мире. В далёкой Японии работы Кропоткина были опубликованы анархическим мучеником Котоку; в Индии они повлияли на Ганди и его последователей. В Китае Кропоткин также открыл новые горизонты для учащихся и интеллектуалов. Один впечатлительный юноша, читая обращение «К молодым людям», сразу почувствовал себя одним из тех «горячих сердец и благородных натур», к которым были обращены слова Кропоткина, и, взяв себе литературный псевдоним Ба Цзинь (образованный путём сложения имён Бакунина и Кропоткина), он посвятил себя распространению этого послания46.

Сегодня, когда вновь набирает силу оппозиция бюрократическому гнёту, идеи Кропоткина кажутся такими же своевременными, как и раньше. Его теория взаимопомощи сохраняет свою привлекательность, а централизованное государство продолжает оправдывать его худшие предчувствия. Об этом, например, свидетельствует его убеждение, что, пока существуют правительства, основанные на принуждении, войны не прекратятся: «Войны за преобладание на Востоке, войны за господство на море, войны за возможность облагать ввозными пошлинами своих соседей и предписывать им какие угодно условия, войны против всех, кто протестует! Гром пушек не перестаёт раздаваться в Европе; целые поколения истребляются; европейские государства тратят на вооружения треть своих доходов – а мы знаем, что такое налоги и чего они стоят бедному люду»47. Эти слова звучат знакомо, поскольку они предвосхищают критику военно-промышленного комплекса и «военизированного государства». Когда студенты в 1960‑е–1970‑е гг. выступали против воинской обязанности, участия учёных в разработке оружия, использования «мультиверситета» для подготовки специалистов для правительства и корпораций – в этом слышалось эхо Кропоткина, чья моральная позиция напоминает позицию многих молодых активистов нашего времени. «Борись, – призывал он, – чтобы дать всем возможность жить этой жизнью, богатой, бьющей через край; и будь уверен, что ты найдешь в этой борьбе такие великие радости, что равных им ты не встретишь ни в какой другой деятельности»48.

Таков был его совет молодёжи. И двадцать лет назад он получил горячий отклик. Студенческое движение в Беркли и Колумбии заимствовало у Кропоткина немалую часть своего идеализма и гуманности, и неудивительно, что «Дом Кропоткина» был в числе радикальных коммун, которые усеяли Америку в те годы49. Мечта Кропоткина о союзе вольных общин была притягательна для тех, кто искал альтернативу централизованному и искусственному миру. Мятежные студенты, даже когда они называли себя марксистами, часто по духу были ближе к Бакунину и Кропоткину.

Наконец, сочинения Кропоткина содержат в себе больше, чем просто критику капиталистической системы: его предупреждения об опасности централизованного государства преодолевают политические границы и превращаются в пророческий анализ коммунизма XX века – особенно в том виде, как он сложился в маоистском Китае и Советском Союзе. Кропоткин привлекал молодых диссидентов тем, что его либертарная разновидность социализма, выраженная в «Хлебе и воле» и других работах, выдвигала альтернативу авторитарному социализму, победившему во многих странах мира. Вслед за Кропоткиным левые активисты требовали полностью преобразованного общества, в котором принуждение уступит место сотрудничеству и бюрократическое государство, капиталистическое или коммунистическое, больше не будет творить свой произвол.

Но Кропоткина, при всей его актуальности, отнюдь нельзя считать неуязвимым для критики. Несмотря на его репутацию терпимого человека, он был строгим, временами догматичным теоретиком, который, по словам итальянского анархиста Эррико Малатесты, «всегда был уверен, что правда на его стороне, и не выносил, когда ему противоречили». Его соотечественники Черкезов и Степняк говорили о его «непреклонных принципах» и стремлении к «торжеству известных идей»; Макс Неттлау, австрийский историк анархизма, считал, что Кропоткин был «бесповоротно» убеждён в верности своих теорий и не испытывал никакого желания их пересматривать. «Мне хотелось бы, – писал Неттлау, – чтобы его идеи прошли горнило намного более серьёзной общенаучной дискуссии, чем та, что имела место, чтобы они были скорректированы критикой, дополнены усилиями многих других»50.

По большей части эти критические замечания были оправданны. Оптимистический взгляд Кропоткина на человеческую природу, его вера во взаимную помощь, а не дарвиновское соперничество, его убеждение, что централизованное государство его времени достигло своего предела, – всё это едва ли нашло подтверждение в наш век мировых войн и вездесущего правительства. Его теория взаимной помощи, конечно, была ценной поправкой для крайнего пессимизма, доходящего до открытого цинизма, Гексли и социал-дарвинистов. Но Кропоткин допустил противоположную ошибку. Он уделил недостаточно внимания тому неприкрытому насилию, которое преобладает в жизни большинства животных, от насекомых и рыб до рептилий и млекопитающих. Он недооценивал широко распространённую в природе жестокость, притеснение слабого сильным, как среди животных, так и среди людей. До конца жизни он сохранял свою веру во врождённую доброту человечества, в узы, соединяющие людей разных классов и наций вопреки государственным границам.

Можно задаться вопросом, изменились ли бы его взгляды, если бы ему довелось увидеть становление тоталитарных режимов, Вторую мировую войну и изобретение ядерного и биологического оружия массового уничтожения. Вероятно, нет. Его оптимизм, несмотря на пережитые им невзгоды, казался неистощимым. Именно поэтому он преувеличивал силу человеческой солидарности и уделял товариществу больше внимания, чем ненависти и розни. Он оставался убеждён, что люди, если они не извращены политической и социальной властью, добродетельны по своей сути и потому способны жить в согласии. Временами, казалось, он совершенно не осознавал того, что мужчин и женщин толкают на безрассудные поступки личные неврозы и социальные мифы, что они легко поддаются иллюзиям и призывам к самоистреблению, так что теперь, в эпоху атома, человечеству грозит полное исчезновение. Кроме того, он недооценивал жажду власти во многих людях и готовность массы следовать за харизматичным вождём. Даже сектанты-духоборы, которыми так сильно восхищался Кропоткин, вверяли себя деспотичным мессиям, которым они клялись в беззаветной преданности. Одним словом, остаётся вопрос, действительно ли наши агрессивные, авторитарные, стяжательские импульсы являются следствием дегенеративной социальной системы и станут ли когда-нибудь, даже после радикального изменения этой системы, ненужными правительство, законы, полиция и суды. В конце концов, конфликты и угнетение существовали задолго до возникновения капитализма или современного централизованного государства; и, если исключить изменение самой человеческой природы, они продолжат существовать и в будущем.

О Кропоткине говорили, что если бы все люди походили на него, то анархизм был бы единственной возможной системой, так как не было бы необходимости в правительстве и ограничениях51. Но лишь немногие люди, наделённые его характером, украсили собой страницы истории – факт, который он сам, несмотря на своё изучение прошлого, не смог признать. Кроме того, он так и не объяснил, каким образом государству удалось подчинить себе мир, если природная склонность человека ко взаимопомощи должна была направить его на прямо противоположный путь. Правительства и законы, сказал он однажды, породило «стремление господствующих классов увековечить обычаи, искусственно навязанные народу для своей выгоды»52. Но углубляться в этот вопрос он не рискнул. Также он не дал убедительного объяснения того, как следует подавлять тягу к господству. Его утверждение, что централизованное государство является лишь временным отклонением, не было подтверждено дальнейшими событиями. Хотя он считал, что в человечестве существует тенденция «свести правительство к нулю», это едва ли было характерным признаком современной эпохи. Напротив, повсеместно наблюдается рост государственной власти. И, вопреки всем прогнозам Кропоткина, этот рост в значительной степени был обусловлен технологическим прогрессом в сторону большей, а не меньшей специализации производственных процессов. Как бы ни множились мелкие фирмы-субподрядчики, это лишь в небольшой степени снижало разделение труда, а в некоторых случаях даже увеличивало его.

Слабость кропоткинского анализа, по крайней мере отчасти, объяснялась его не вполне точным определением правительства. Он рассматривал государство как сравнительно недавний феномен в истории западной цивилизации. Кропоткин страстно выступал против бюрократического национального государства современной эпохи, но к локальному городу-государству он относился с несколько некритическим одобрением. Он связывал тиранию и угнетение в первую очередь с централизованными правительствами, противопоставляя их децентрализованным общинам, которые процветали в древней Греции и средневековой Европе. Нельзя сказать, что он закрывал глаза на отрицательные стороны средневекового общества. «Мне, может быть, скажут, что я забываю внутреннюю борьбу партий, которой полна история этих общин, забываю уличные схватки, отчаянную борьбу с феодальными владельцами… кровопролития и репрессалии этой борьбы… – писал Кропоткин в своей работе «Государство и его роль в истории». – Нет, я вовсе не забываю этого… Я вижу в этих столкновениях партий залог вольной жизни этих городов»53. Однако эти оговорки не меняют того факта, что он преуменьшал тёмные явления в средневековой жизни. В частности, он не отметил, что в Средневековье огромная масса крестьян жила в бедности и неволе и что крепостное право было отменено лишь тогда, когда государство укрепило свою власть в ущерб феодальной знати.

Что ещё важнее, Кропоткин из-за своего узкого определения правительства был склонен игнорировать проблему принуждения внутри небольших сообществ. Он считал, например, что первобытные племена не знали принудительной власти, хотя в действительности принуждение, основанное на обычаях и ритуалах, было обычным явлением для примитивных обществ. Не слишком отличалась и ситуация в любимой им средневековой коммуне, где нарушение установленного порядка влекло за собой суровое наказание, вплоть до увечья и смерти. Упуская из виду тиранию традиции, Кропоткин полагался на общественное мнение как средство борьбы с антисоциальным поведением в проектируемой им либертарной утопии. Но таким образом он предлагал форму принуждения, едва ли менее деспотичную по сравнению с той, что исходила от централизованной власти. Стоит напомнить предупреждение Джона Стюарта Милля на сей счёт: «Вопрос в том, останется ли какое-либо прибежище для индивидуальности характера; не будет ли общественное мнение тираническим игом, не будет ли так, что абсолютная зависимость каждого ото всех и наблюдение каждого всеми перемелет всех до покорного однообразия мыслей, чувств и действий»54. Следовательно, извечный вопрос отношений между индивидом и обществом отнюдь не решается в кропоткинском анархическом миллениуме и остаётся таким же болезненным, как и прежде.

И всё же, несмотря на его неудачные пророчества, Кропоткин продолжал пользоваться влиянием. «В эти времена, – отмечал социолог Питирим Сорокин, – когда государственный тоталитаризм грозит превратить людей в безвольных марионеток, а свободное человеческое творчество – в подневольную, бездушную каторгу, предупреждения и уроки этого великого человека особенно своевременны и значительны»55. Добровольное сотрудничество, настаивал Кропоткин, остаётся единственной надеждой человечества на выживание. «Каждый понимает, – писал он в «Хлебе и воле», – что без прямоты в отношениях, без самоуважения, без взаимного сочувствия и поддержки человеческий род должен исчезнуть, как исчезают те немногие животные виды, которые живут [разбоем] и порабощением друг друга»56. Даже те, для кого безгосударственный проект Кропоткина является недостижимой утопией, могут оценить мудрость этих слов. И если правительства не исчезнут за одну ночь, они, возможно, лишатся своих репрессивных полномочий, и местные добровольные организации получат бо́льшую степень самостоятельности. Для тех, кто разделяет подобные надежды, Кропоткин, который в своей жизни достиг того, что Альбер Камю называл самой трудной задачей современности, – стать святым без Бога, – остаётся источником вдохновения.

«Кропоткины не умирают!» – восклицала одна из телеграмм, полученных его вдовой после его смерти в 1921 г. Сегодня последователи по всему миру продолжают отстаивать его идеалы. Даже в Советском Союзе он пользуется почётом, если не за своё либертарное учение или критику централизованного государства, то как учёный и гуманист. В 1961 г. вышла новая советская книга о его сибирских экспедициях, в 1966 г. – академическое издание его классических мемуаров, в 1972 г. – симпатизирующая ему биография57. Его именем названы станция Московского метро, площадь и две улицы, включая ту, на которой он родился. В 1967 г. моя супруга и я посетили место рождения Кропоткина в старом аристократическом квартале Москвы. Музея здесь уже нет, его фонды давно разошлись по советским архивам. Теперь в этом доме размещается школа для детей сотрудников британского и американского посольств. В саду игровая площадка, а классы украшены художественными работами детей. Кропоткин был бы рад.

Глава 5. Кропоткин в Америке

Общеизвестно, что иммигранты и иностранные визитёры сыграли важную роль в возникновении американского анархизма. В XIX–XX веках ремесленники и крестьяне европейского происхождения – немцы и чехи, итальянцы и испанцы, русские и евреи – составляли основу движения, а его интеллектуальная верхушка включала известных ораторов и авторов из разных стран, приезжавших либо на постоянное проживание, либо на длительные лекционные туры.

Один из русских, Бакунин, как мы видели, провёл в Соединённых Штатах почти два месяца после своего побега из Сибири в 1861 г. Степняк (С. М. Кравчинский) приезжал с лекциями в 1891 г.; Н. В. Чайковский приезжал, чтобы основать утопическую общину, и ещё раз – для сбора средств для российского революционного движения. Волна иммигрантов из России до и во время Первой мировой войны включала В. М. Эйхенбаума (Волина), Ефима Ярчука, Арона и Фанни Барон, Бориса Еленского и Уильяма Шатова, не говоря уже об Эмме Гольдман и Александре Беркмане, которые приехали в 1880‑е. После установления большевистской диктатуры прибыли такие деятели как Григорий Максимов, Аба Гордин и Марк Мрачный, умерший в Нью-Йорке в 1975 г., последний из российских анархистов международного значения.

Среди уроженцев России, однако, наибольшее впечатление произвёл Кропоткин. У него, как заметил Дэвид Хечт, был «живой и непреходящий интерес к Соединённым Штатам», который, благодаря его знанию английского, продлился свыше сорока лет1. Как и Бакунин, Кропоткин был поклонником американского федерализма, считавшим Американскую революцию и Декларацию независимости важными вехами в борьбе за свободу человека2. Он хорошо разбирался в американской литературе, хвалил поэзию Лонгфелло и прозу Брета Гарта и высоко оценивал роман Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» за вклад в освобождение рабов3. Эмерсон, Торро и Уитмен также пользовались его уважением; а своим призывом к экспроприации земли он был обязан книге Генри Джорджа «Прогресс и бедность», которая вызвала «пробуждение социалистических стремлений» в Англии4. Отдавая должное развитию естественных и социальных наук в Америке, Кропоткин пользовался трудами антрополога Льюиса Г. Моргана и социолога Франклина Г. Гиддингса для доказательства своей теории «взаимной помощи»5. А в работах «Хлеб и воля» и «Поля, фабрики и мастерские» он отдавал должное американскому экономическому прогрессу, приводя в пример достижения сельского хозяйства и, в особенности, промышленности «при [удивительном] развитии… техники, прекрасных школах, научном образовании, идущем рука об руку с образованием техническим, и при американской предприимчивости, с которой европейская не может равняться»6.

Однако Кропоткин не закрывал глаза на пороки американского общества. Напротив, он резко критиковал капиталистическую систему и правительственные злоупотребления. Он осуждал сохранение детского труда и «фарс» американской демократии, которая, как он заявлял, фактически была «плутократией». Он приветствовал железнодорожную стачку 1877 г. как признак растущей революционной сознательности среди рабочих: «Стихийность [стачки], её одновременное начало в отдалённых пунктах, общающихся только по телеграфу, помощь, оказанная рабочими разных профессий, решительный характер выступления с самого его начала, счастливая идея ударить собственников в их наиболее чувствительный нерв, их собственность, – всё это привлекает наше сочувствие, вызывает наше восхищение и пробуждает наши надежды»7. Почти двадцать лет спустя, когда Юджин Виктор Дебс был заключён в тюрьму во время Пульмановской стачки, Кропоткин в знак солидарности и поддержки отправил ему томик своих сочинений с дарственной надписью8.

Кроме того, Кропоткин принимал активное участие в протестах против суда над хеймаркетскими анархистами в 1886 г. Описывая чикагский процесс как «расправу над пленными, взятыми в той видимой гражданской войне, что велась между двумя классами», он послал в американскую прессу письмо, где выступал против смертного приговора подсудимым. Вместе со Степняком, Уильямом Моррисом и Джорджем Бернардом Шоу на многолюдном митинге в Лондоне Кропоткин выступил против их казни. А через год после повешения он заявлял, что «почитание памяти чикагских мучеников приобрело почти такое же значение, как и празднование Парижской коммуны». Стойкость и мужество повешенных, говорил он десятилетием позже, «остаются уроком для стариков и вдохновением для молодых»9.

Глубоко взволнованный Хеймаркетской трагедией, Кропоткин с особенным интересом следил за развитием американского анархизма. Задолго до своих визитов он переписывался с американскими анархистами, читал их книги и журналы, писал им письма поддержки. Он был знаком с работами как индивидуалистской, так и коллективистской школы; Джосайя Уоррен, Лисандр Спунер и Бенджамин Такер, как и Альберт Парсонс, Август Спис и Иоганн Мост, упоминаются в его известной статье «Анархизм», написанной для «Британской энциклопедии».

В свою очередь, сам Кропоткин оказывал растущее влияние на американских анархистов, а также социалистов, сторонников единого налога и других реформаторов. В 1880‑е–1890‑е гг. его статьи печатались во всех ведущих изданиях анархистов, включая «Свободу» (Liberty) Такера, «Набат» (Alarm) Парсонса и «Волю» (Freiheit) Моста. Такер, несмотря на теоретические разногласия, относил Кропоткина к числу «наиболее выдающихся анархистов в Европе» и называл его газету «Бунтовщик» (Le Révolté) «самым учёным из существующих анархических изданий». Такер не только перевёл для «Свободы» статьи Кропоткина «Порядок и анархия» и «Закон и власть», но и публиковал новости о европейских событиях, связанных с Кропоткиным, включая его высылку из Швейцарии в 1881 г. и суд над ним в Лионе в 1883 г. (говорилось о «жестокой судьбе Кропоткина и его товарищей», приговорённых к тюремным срокам). Такер также опубликовал историю Софьи Кропоткиной под названием «Жена номера 4237», основанную на её личных впечатлениях о тюрьме Клерво, где находился её муж10.

Но из всех ранних работ Кропоткина наиболее сильное воздействие оказало обращение «К молодым людям», изменившее судьбы многих в Америке, как и в других частях света. «Тысячи и сотни тысяч прочли эту брошюру, – вспоминала Анна Струнская-Уоллинг, – и откликнулись на неё как ни на что другое в литературе революционного социализма». Элизабет Герли Флинн признавалась: «Его обращение… запало мне в душу, как если бы он говорил с нами здесь, в нашей ветхой, отмеченной нищетой квартирке в Бронксе: “Разве должны вы влачить такое же изнуряющее существование, как ваши отец и мать, на протяжении тридцати или сорока лет? Разве должны вы трудиться всю свою жизнь, чтобы обеспечить другим все удовольствия достатка, знания, искусства, и оставить себе только вечное беспокойство о том, удастся ли вам получить кусок хлеба?”»11

К 1890‑м анархическое движение в Америке под влиянием Кропоткина стало преимущественно анархо-коммунистическим по ориентации. Эмма Гольдман писала в своих мемуарах: «Он был светилом науки и заслужил этим признание передовых людей мира. Но для нас он значил намного больше. Мы видели в нём отца современного анархизма, революционного оратора и блестящего выразителя связи анархизма с наукой, философией и прогрессивной мыслью»12. Неудивительно, что она и её товарищи неоднократно предлагали Кропоткину посетить Америку. Уже в 1891 г. он был приглашён группами «Автономия» и «Пионеры свободы», куда входили немецкие и еврейские анархисты Нью-Йорка; но, хотя он давно желал совершить путешествие по Новому свету, он был вынужден отказаться из-за своего здоровья, ослабленного пятью годами в российской и французской тюрьмах, и из-за конфликта внутри иммигрантского крыла движения между автономистами (последователями Йозефа Пойкерта) и мостианцами13. В 1893 и 1896 гг. в анархической прессе сообщалось, что Кропоткин собирается приехать в Америку, но и в этот раз плохое здоровье и разногласия внутри движения, вызванные спорами о покушении Александра Беркмана в 1892 г. (которое автономисты поддерживали, а мостианцы осуждали), заставили Кропоткина отложить свою поездку14.

Кропоткин оказался в Северной Америке только в 1897 г., прибыв в качестве делегата на собрание Британской ассоциации содействия развитию науки в Торонто. По-прежнему испытывая проблемы со здоровьем, он первоначально не хотел принимать приглашение оргкомитета, но его друг Джеймс Мейвор, которого он знал со времени переезда в Англию в 1886 г., уговорил его участвовать. Бывший член Социалистической лиги Уильяма Морриса, Мейвор теперь был профессором политической экономии в Торонтском университете и пользовался авторитетом как в Канаде, так и в России. (Его двухтомная экономическая история России, изданная в 1914 г., остаётся классической работой по данной теме15.)

Для Мейвора было «большим удовольствием» принять Кропоткина как своего гостя, когда в конце августа открылась конференция. Кропоткин сделал два доклада: «Об озах в Финляндии» и «О направлении структурных линий в Евразии»16. После конференции Канадская тихоокеанская железная дорога устроила гостям экскурсию на тихоокеанское побережье, и Кропоткин воспользовался этой возможностью, чтобы посмотреть страну. Он описал свои впечатления в дневнике, до сих пор не опубликованном, и в интересной статье для лондонского журнала «Девятнадцатое столетие», где он регулярно печатался17.

Во время поездки на побережье, которая проходила через Скалистые горы до Ванкувера, Кропоткин наблюдал множество «поразительных аналогий в структуре и геологическом развитии» Северной Америки и Евразии18. Поездка была «прекрасной от начала до конца», писал он своему другу Патрику Геддесу, шотландскому биологу и социальному мыслителю. Прерии, леса и изрезанные горы напомнили ему о Сибири, где он служил офицером в молодости19. Кропоткин вновь вспомнил Сибирь, пересекая равнины Манитобы на обратном пути в Торонто. Посетив переселенцев-меннонитов, которые бежали из России от военной службы и других посягательств царистского государства, он писал, что у них «сразу переносишься в Россию», и отмечал, что имя Толстого было «предметом глубокого почтения»20.

Когда кропоткинское описание Канады появилось в «Девятнадцатом столетии», его прочёл один из членов Толстовского комитета и, тронутый сочувственным описанием меннонитов, обратился ко Кропоткину с просьбой подыскать в канадской прерии убежище для духоборов. Кропоткин согласился. Когда он, около тридцати лет назад, встретил духоборов на Амуре, он был поражён их единством и духом взаимовыручки и теперь был рад им помочь. В августе 1898 г. он написал Мейвору, попросив ходатайствовать за них перед канадским правительством. Соглашение было достигнуто, и тысячи духоборов, покинув Россию и Кипр, обосновались в западной Канаде, где до сих пор проживают многие их потомки21.

Кропоткин был сильно впечатлён продовольственным изобилием по всему канадскому Северо-Западу и, в особенности, опытными фермами, которые он посетил вместе с их управляющим, доктором Уильямом Сондерсом. «Каким богатым могло бы быть человечество, – размышлял он, – если бы социальные препятствия не стояли повсюду на пути использования даров природы». В то же время он боялся, что Канада «делает стремительные шаги к созданию тех самых земельных монополий, которые ныне изгоняют европейских крестьян из Европы»22.

По возвращении в Торонто Кропоткина встретил на железнодорожной станции студент, посланный Мейвором. По пути к Мейвору они обсуждали преимущества общинного землевладения, которые тот студент, непреклонный индивидуалист и будущий консервативный депутат канадского парламента, решительно отвергал; и, хотя он отдавал должное образованности и порядочности Кропоткина, его национальная гордость была уязвлена, когда Кропоткин назвал западную Канаду «маленькой Сибирью»23. Кропоткин провёл у Мейвора три недели, во время которых он писал свою статью для «Девятнадцатого столетия». Чтобы дополнить личные наблюдения, он воспользовался превосходной библиотекой Мейвора, которая «содержит всё о Канаде», как говорил он Патрику Геддесу. Самого Мейвора он назвал «живой энциклопедией канадской экономики»24.

Кропоткин получил огромное удовольствие от своего десятинедельного пребывания в Канаде. Хотя он неважно себя чувствовал, покидая Англию, он писал, что поездка через континент подняла ему настроение и «вселила новые надежды». Всюду он встречал «самый радушный приём», и относились к нему «в высшей степени сердечно и гостеприимно». Восхищённый той степенью свободы, которой пользовались канадские граждане, особенно в сравнении с его соотечественниками, он пришёл к заключению, что «единственным возможным решением для России будет прямо признать федералистский принцип и принять систему нескольких автономных парламентов, какую мы видим в Канаде, вместо того чтобы подражать централизованной системе Великобритании, Франции и Германии»25.

В середине октября Кропоткин выехал из Торонто в Соединённые Штаты. Он пересёк границу у Ниагарского водопада и приехал в Буффало, чтобы поприветствовать Иоганна Моста, немецкого смутьяна-анархиста, который временно обосновался там после нескольких лет преследований в Нью-Йорке. Отклонившись от своего маршрута, чтобы повидаться с Мостом, Кропоткин опроверг измышления, что два анархических лидера были непримиримыми антагонистами, защищавшими несовместимые теории. «Ещё бы несколько Мостов, и наше движение было бы намного сильнее», – позднее говорил Кропоткин. Мост, со своей стороны, описывая этот визит в своей «Воле», назвал Кропоткина «прославленным философом современного анархизма» и «одним из величайших учёных этого столетия». Было приятно, добавлял Мост, «посмотреть ему в глаза и пожать его руку»26.

Из Буффало Кропоткин отправился в Детройт, чтобы присутствовать на ежегодном собрании Американской ассоциации содействия развитию науки. Работа ассоциации вызвала у него такой энтузиазм, что он предсказывал, что США вскоре превзойдут Европу в научных открытиях. Не меньшее впечатление произвёл на него экономический и технический прогресс страны. «Америка, – говорил он репортёру, – обладает всеми возможностями для счастья. Её земледелие превосходно развито, а земледелие есть основа всего благосостояния. Ей суждено также стать великой промышленной страной»27. Перед отъездом из Детройта Кропоткин навестил Джозефа А. Лабади, известного американского анархиста, позднее создавшего коллекцию Лабади – собрание радикальной литературы, хранящееся в Мичиганском университете. Будучи членом Детройтского водного бюро, Лабади привёл своего гостя – «небольшого мужчину с крупной головой, густыми волосами и бакенбардами», как он его описывает, – в машинное отделение городской водопроводной станции, которое вызвало у Кропоткина живой интерес. Кропоткин, по словам Лабади, «очень хорошо говорил по-английски, и его движения были быстрыми, как бы удивлёнными»28.

Далее Кропоткин проследовал в Вашингтон, округ Колумбия, где он 22 октября выступил на конференции Национального географического общества. От Эдварда Синглтона Холдена, известного американского астронома и делегата конференции, он получил «удовольствие услышать признательный отзыв» об исследовании, проведённом его братом Александром в сибирской ссылке. Во время своего пребывания в американской столице Кропоткин, как многие другие туристы, посетил Смитсоновский институт, поднялся к Вашингтонскому монументу и осмотрел снаружи Белый дом (но заходить не стал). После насыщенного, но приятного визита он поездом отбыл в Нью-Йорк утром 23 октября29.

Днём проезд прибыл в Джерси-Сити, где Кропоткина встретили два его американских товарища: Гарри Келли, навещавший его в Лондоне в 1895 г., и Джон Х. Эделман, заслуженный архитектор и постоянный спонсор анархических изданий. Здесь же его ожидала группа газетчиков, которая попросила Кропоткина сделать заявление. «Я – анархист, – сказал он им, – и я пытаюсь отыскать формулу идеального общества, которое, по моему убеждению, будет коммунистическим в экономике, но оставит полный и свободный простор для развития личности. Что касается его организации, то я рассчитываю на создание федерированных групп для производства и потребления». Кропоткин отличал позицию анархистов от социал-демократической: «Социал-демократы стремятся достичь той же цели, но различие в том, что они начинают с центра – государства – и воздействуют на окружение, тогда как мы стремимся выработать идеальное общество от простых элементов к сложным». И наконец, как и в Канаде, он одобрил федералистскую систему: «Я убеждённый федералист, и я считаю, что даже при существующих условиях функции правительства могли бы с большим преимуществом быть децентрализованы территориально. Вашу теорию самоуправления в Америке я рассматриваю как важный шаг вперёд по сравнению с европейским централизованным государством, и это должно быть продолжено во всех направлениях»30.

Репортёры были благоприятно впечатлены. Облик и поведение Кропоткина опровергали газетный стереотип о злонравном анархисте с дикими глазами. «Князь Кропоткин, – писал он из присутствовавших, – кто угодно, только не типичный анархист. Его внешность патриархальна, и если его одежда неопрятна, то это неопрятность человека, поглощённого наукой, а не человека, восстающего против общественных устоев. Его отличают манеры благовоспитанного джентльмена, и в нём нет ничего от озлобленности и догматичности того анархиста, которого мы привыкли здесь видеть»31.

Когда Келли и Эделману удалось увести Кропоткина от журналистов, они привели его в квартиру Эделмана на пересечении 96‑й улицы и Мэдисон-авеню, где он оставался во время всего пребывания в Нью-Йорке. Там, как рассказывает Келли, они провели долгий вечер, обсуждая общих знакомых и события в Америке и Европе. Без сомнения, они коснулись и лекции «Социализм и его современное развитие», которую Кропоткин собирался прочесть на следующий вечер. Ещё находясь в Торонто, Кропоткин написал Келли и его товарищам об организации выступления в Нью-Йорке. Для необходимых приготовлений была проведена встреча в салоне Юстуса Шваба на Восточной 1‑й улице, на которой присутствовали анархисты и другие радикалы. Накануне приезда Кропоткина у Шваба и в других местах были пущены в продажу билеты (по 25 центов).

Лекция проходила в Чикеринг-холле, модной аудитории на Нижней 5‑й авеню, где помещалось около двух тысяч зрителей. Дождь не прекращался весь день. Кропоткин в сопровождении Келли и Эделмана доехал по эстакадной линии 3‑й авеню до 14‑й улицы, «тяжёлые капли стучали в окна вагона». Зал был набит до отказа, и лекция была хорошо принята, но Кропоткин беспокоился из-за того, что высокая входная плата помешала малоимущим рабочим посетить её. Гарри Келли показалось, что значительная часть публики, на вид преуспевающая, пришла «посмотреть на князя, а не послушать анархиста». Как бы то ни было, один репортёр отмечал, что «все сиденья были заняты и некуда было встать, так что сотни пришедших пришлось отправить назад, поскольку для них не было места»32. Элегантно одетые слушатели соприкасались плечами с рабочими и эмигрантами, для которых плата за вход была «настоящей жертвой». Три женщины в красных рубашках и галстуках и одна в красном свитере занимали места в первом ряду. На противоположных концах сцены сидели Юстус Шваб и Эдвард Брейди (тогдашний компаньон Эммы Гольдман), оба крепко сложённые и одетые в серое с красными гвоздиками на лацканах.

Председательствовал Джон Суинтон, ветеран рабочего движения, который, по мнению Бенджамина Такера, был «лучшим послеобеденным оратором в городе Нью-Йорке». Хотя Суинтону было почти семьдесят, его голос всё ещё был силён и доносился до каждого угла аудитории. Суинтон представил Кропоткина, который «был встречен громкими аплодисментами» и затем обратился к «восторженному залу» с речью об уроках Парижской коммуны, зле тюрем и опасностях государственного социализма. По описанию одного репортёра, «он носил патриаршью бороду и бросал на публику лучезарные взгляды сквозь очки, словно старомодный священнослужитель, смотрящий на знакомых прихожан»33.

По общему мнению, речи Кропоткина нельзя было назвать захватывающими. Он не относился к колоритной школе тех ораторов, ведущим представителем которых был Мост, что ошеломляли своих слушателей ядовитыми и ироничными тирадами. Кропоткин говорил негромко, с сильным русским акцентом. Его слова, как казалось репортёру, «сыпались безо всякого порядка», однако «его очевидная искренность и его доброта завладели вниманием публики и вызвали у неё симпатию». Последовательно строящий свои рассуждения, на трибуне он становился впечатляющей фигурой. Как однажды заметил его друг Степняк: «Он весь дрожит от волнения; голос его звучит тоном глубокого, искреннего убеждения человека, который вкладывает всю свою душу в то, что говорит. Речи его производят громадное впечатление благодаря именно силе его воодушевления, которое сообщается другим и электризует слушателей»34.

Таков был и эффект, вызванный речью Кропоткина у собравшихся в Чикеринг-холле. Собрание, по словам одного из присутствовавших, было «огромным успехом во всех смыслах». Американская поэтесса-анархистка Вольтерина де Клер, вернувшись через несколько дней из поездки в Европу, застала своих нью-йоркских товарищей «ликующими» после лекции, которая дала их движению крайне необходимую поддержку35.

Кропоткин, однако, не задержался в Нью-Йорке. 25 октября он отправился в Филадельфию, чтобы выступить на собрании в Храме тайной братии, спонсированном местными еврейскими анархистами. Как и в Нью-Йорке, зал был переполнен, и лекция с последующим приёмом в честь оратора прошла весьма успешно. На выступлении присутствовало около двух тысяч человек, один из которых много лет спустя рассказывал биографам Кропоткина, что «публика была чрезвычайно внимательной и сочувственной». За исключением пары «жёлтых» изданий, отмечала Вольтерина де Клер, пресса была «учтива к нашему доброму революционеру», особенно старая и солидная «Philadelphia Ledger», которая дала «превосходный и беспристрастный репортаж» о собрании36.

Десятилетие 1890‑х было периодом ожесточённых трудовых конфликтов в Америке, и у Кропоткина вызвало негодование недавнее избиение рабочих в Хейзелтоне, Пенсильвания. 10 сентября, за шесть недель до его визита в Филадельфию, колонна бастующих шахтёров, словаков и поляков, была расстреляна отрядом полиции во главе с местным шерифом. 21 человек был убит и 40 ранено. Возмущённый этой неоправданной жестокостью, Кропоткин отправил в «Новые времена» (Les Temps Nouveaux), ведущую анархическую газету Франции, статью, где оповещал своих европейских единомышленников о борьбе, ведущейся в Америке. «Ничто, кроме войны, беспощадной войны, не приведёт к какому-либо результату в Соединённых Штатах, – заключал он. – И война эта будет ужасной, поскольку предел терпения рабочих уже давно превзойдён»37.

Из Филадельфии Кропоткин направился в Бостон, где он оставался около двух недель и прочёл семь или восемь лекций, в том числе две («Дикари и варварство» и «Средневековый город») в знаменитом Лоуэлловском институте, куда он позднее вернулся в 1901 г. Однако его первая лекция была спонсирована Рабочим образовательным клубом (Workingmen’s Educational Club) и прошла перед большой аудиторией в театре Колумбия, темой, как и в Нью-Йорке, был «Социализм и его современное развитие». Прогресс человечества, говорил он слушателям, «указывает в сторону меньшего управления одного человека другим, большей свободы для индивида, более свободного развития всех личных особенностей, наибольшего проявления личной инициативы, самоуправления для каждой отдельной единицы и децентрализации власти»38.

Кропоткин также выступил перед Женским индустриальным клубом (Woman’s Industrial Club) Кембриджа с лекцией на тему «Сибирь, земля ссыльных» и перед Перспективным союзом (Prospect Union) Кембриджа, организацией гарвардских студентов и местных рабочих, – на тему «Социалистическое движение в Европе». Ещё две лекции, о христианстве и нравственности, были прочитаны в церквях, куда был приглашён Кропоткин. Хотя публика была большой и восторженной и Кропоткин был удовлетворён собраниями с точки зрения пропаганды, они принесли мало денег в кассу анархистов. К счастью, как писал Кропоткин Геддесу, лекции в Лоуэлловском институте и Гарварде были «весьма хорошо оплачены», тогда как остальные «едва покрывали расходы»39.

Были, однако, другие выгоды. Так, например, Кропоткина впечатлила кооперативная столовая, которую организовали менее обеспеченные гарвардские студенты. Он увидел в этом пример «взаимной помощи», которая являлась темой его лекций в Лоуэлловском институте и его авторитетной одноимённой книги40. Кроме того, он получил удовольствие приобрести широкий круг новых знакомых, включая преподавателей Гарварда, которые впоследствии пригласили его повторно посетить Америку. Среди них оказался и литературовед Чарльз Элиот Нортон, который был совершенно очарован Кропоткиным, «умереннейшим и добрейшим из анархистов», как он описывал последнего в письме другу. Нортона особенно порадовали замечания Кропоткина относительно метафизики: «Да, ваш метафизик – это слепой человек, ищущий в тёмной комнате чёрную шляпу, которой не существует»41.

В середине ноября Кропоткин вернулся в Нью-Йорк для заключительной серии лекций перед его возвращением в Англию. Вновь остановившись у Джона Эделмана, он принимал бесконечный поток посетителей, среди которых были Саул Яновский, редактор «Свободного голоса труда» (Fraye Arbeter Shtime), и Бенджамин Такер42. Некоторые из приходивших ко Кропоткину, однако, встречали не такой тёплый приём. Однажды в квартиру зашёл видный нью-йоркский банкир, чтобы пригласить русского князя на обед. Эделман сказал ему, что Кропоткин почувствовал себя неважно и отправился в Центральный парк подышать свежим воздухом. Как только банкир удалился, пришли двое рабочих-анархистов, чтобы отдать дань уважения своему учителю. Кропоткин вышел из соседней комнаты и сердечно обнял их, объяснив, что ему нет дела до банкиров, но он рад встретить молодых товарищей, и он провёл несколько часов, беседуя с ними на их родном идише43.

Чтобы оповестить публику о предстоящих лекциях Кропоткина, Эделман, по предложению Яновского, устроил в своей квартире пресс-конференцию. Кропоткин, который всегда давал интервью с неохотой, поскольку они неизменно приводили к искажению фактов, остался тем не менее доволен этим мероприятием. «Но его радость была недолгой, – вспоминал Яновский. – В тот же день в “Evening Journal” появилась новость, что князь Кропоткин бегал по улице и выпрашивал сигарету. Я посмеялся над этим идиотским анекдотом, который они напечатали. Но я никогда ещё не видел Кропоткина настолько взвинченным и раздражённым, как в тот раз. “Как можно быть таким лжецом?” Это привело его в такое возбуждение, что он отправился с Эделманом в редакцию “Evening Journal”, и им удалось добиться того, что на следующее утро было напечатано опровержение этого идиотского сообщения, но задвинутое в неприметный угол и напечатанное самым мелким их шрифтом»44.

Местом проведения следующей лекции Кропоткина вновь был избран Чикеринг-холл, а временем был назначен вечер пятницы 19 ноября. Лекция была организована «Американскими друзьями русской свободы» – группой влиятельных либералов и реформаторов, куда входили священнослужители, юристы, рабочие лидеры и учёные, включая профессоров Роберта Эрскина Эли и Франклина Гиддингса. Председательствовал Эрнест Говард Кросби, бывший судья Международного суда в Александрии, а ныне ведущий последователь Толстого в Америке, который поделился своими впечатлениями о России, где он побывал несколько лет назад. Затем Кропоткин больше часа говорил на тему «Борьба за свободу в России» с «серьёзностью и убеждением», которые обеспечили ему восторженный приём. И всё же Кропоткин, всегда предпочитавший компанию простых рабочих высшему обществу, к которому он принадлежал с рождения, посчитал «полным фиаско» это собрание с его «шикарными» состоятельными спонсорами45.

На следующей день Кропоткин оказался перед более подходящей публикой, когда, по просьбе своих товарищей анархистов, он выступил с лекцией на русском «Философские и научные основы анархизма». Плата за вход составляла 15 центов, и, после того как были оплачены расходы, остаток в 125 долларов выслали русской группе в Швейцарии на издание анархической литературы46. На следующий день Кропоткин посетил частное собрание в доме Гиллеля Золотарёва, известного еврейского анархиста и врача, где обсуждались дело Дрейфуса и другие злободневные вопросы. Вечером он присутствовал на банкете, устроенном в его честь Русским студенческим клубом, и вступил в дискуссию с докторами Гурвичем и Ингерманом, социалистическими интеллектуалами, чьи знания, как он считал, были ограничены тем, «что изрёк Карл Маркс»47.

Несмотря на плотный график, Кропоткин нашёл время пересечь Гудзон и выступить с лекцией перед единомышленниками в Патерсоне, Нью-Джерси, активном центре анархизма с иммигрантским рабочим населением. 22 ноября, накануне отъезда в Европу, он произнёс в Нью-Йорке последнюю речь на тему «Великие социальные проблемы нашего века». Товарищей, которые проводили прощальное собрание, он убедил установить низкую входную плату, «чтобы могли присутствовать обычные рабочие». В итоге плата была снижена до пяти центов, и большой зал Купер-Юниона, где некогда выступал Авраам Линкольн, был набит до отказа. Это была, вероятно, самая большая аудитория, к которой когда-либо обращался Кропоткин, составлявшая, по одной оценке, пять с лишним тысяч человек. Были приглашены профсоюзные деятели, присутствовали рабочие всех национальностей, а с ними и такие литераторы, как профессор Эли из «Друзей русской свободы» и Уолтер Хайнс Пейдж, редактор «Атлантического ежемесячника» (Atlantic Monthly). Эрнест Говард Кросби вновь занимал председательское место. По словам Гарри Келли, собрание стало великолепной демонстрацией «любви и уважения к великому человеку и великому революционеру»48.

На другой день Кропоткин отплыл в Англию на почтовом судне «Маджестик». Его поездка в Северную Америку, продолжавшаяся почти четыре месяца, имела потрясающий успех. Он пересёк Канаду, сделал ценные наблюдения о географических и сельскохозяйственных особенностях страны. Он посетил три научных конференции (в Торонто, Детройте и Вашингтоне), выступил на двух из них и обменялся идеями и информацией со своими коллегами. Он посетил другие американские города, включая Нью-Йорк, Буффало, Патерсон, Бостон и Филадельфию. Путешествие не утомило его, оно укрепило его дух и даже улучшило физическое здоровье. Как отмечала лондонская «Freedom» («Свобода»), это само по себе было «огромное достижение»49.

Кропоткин с удовольствием вспоминал тот тёплый приём, который он получал повсюду в Америке. На борту «Маджестика» он писал о своих «замечательных впечатлениях от этого прекрасного континента» и о людях, с которыми он встречался. И в Канаде, и в США он завёл многих друзей и встретил анархистов различного национального происхождения и с разными экономическими программами, включая Иоганна Моста и Бенджамина Такера, ведущих представителей коллективистского и индивидуалистского направлений движения. В целом американцы показались ему «очень сочувствующими», и он жалел, что не удалось посетить западные штаты, жители которых, как он говорил, составляли «расу, отличную от населения Новой Англии». Если бы позволяли обстоятельства, он предпочёл бы провести в Америке целый год, переезжая с места на место, записывая свои впечатления и занимаясь пропагандой анархизма50.

Особенно впечатлённый экономическим и научным прогрессом Северной Америки, Кропоткин в то же время получил возможность лично ознакомиться с федералистской системой и предложил её в качестве модели для России и Европы. Однако он был встревожен политической атмосферой в Соединённых Штатах. Он посчитал её, несмотря на преимущества представительной демократии, «разлагающей и изнуряющей». Как говорил он американскому репортёру: «Люди, которые избираются на должность, чтобы вести борьбу за массы против засилья узкого меньшинства, каждый раз, или за незначительным редким исключением, подкупаются врагом, поэтому для того, чтобы полная свобода была обеспечена народом и для народа, как начинает осознавать американская нация, традиционные формы правительства совершенно не подходят». Кропоткин находил утешение в нарождающемся рабочем движении и указывал на большое число стачек в Америке как на признак растущего сопротивления эксплуатации. «Социалистические настроения в Соединённых Штатах никогда не процветали больше, чем сейчас, – заявлял он. – Сознательность постоянно повышается, особенно в таких городах, как Нью-Йорк и Чикаго»51.

Направить эти настроения в либертарное русло было одной из главных целей его визита. И до определённой степени его усилия не были напрасными. В финансовом отношении, как признавал Кропоткин, поездка была «полным провалом», так как деньги, вырученные за большинство его лекций, едва покрывали расходы. И всё же два больших собрания в Нью-Йорке – в Чикеринг-холле в октябре и в Купер-Юнионе в ноябре – принесли внушительные 500 долларов. Бо́льшую часть этой суммы Кропоткин передал Джону Эделману на восстановление его издания «Солидарность» (Solidarity), которое было закрыто в 1895 г. из-за нехватки средств52. Кроме того, лекции «оставили самое приятное впечатление», вдохнув «новую жизнь в наше движение», как отмечала Эмма Гольдман. В Бостоне и Нью-Йорке, сообщала лондонская «Свобода», «собрания были особенно большими, восторженными и во всех смыслах успешными, причём прощальное собрание в Купер-холле было самым замечательным из всех, на которых он выступал». «Свобода» предсказывала, что кропоткинский тур «даст мощный стимул анархическому движению в Штатах. Запрос на анархическую литературу из Америки в последние месяцы служит тому доказательством»53.

После визита Кропоткина его речи и статьи наводнили американскую анархическую прессу. Издание «Свободное общество» (Free Society) из Сан-Франциско, редактор которого Эйб Айзек родился в России среди меннонитов и позднее стал анархистом, напечатало такие важные работы, как «Закон и власть», «Нравственность анархизма», «Революционное правительство», «Наёмный труд» и «Анархия, её философия, её идеал». «Свободное общество» выходило с ноября 1897 г., и Кропоткин прочёл первый номер, пока давал лекции в Нью-Йорке. Он был благоприятно впечатлён и имел только одно возражение, которое он высказал в письме редактору по возвращении в Англию: «Я должен посоветовать вам оставить половой вопрос, которому “Поджигатель” [“Firebrand” – предшественник “Свободного общества”] уделял такое большое внимание. Свободные мужчины и женщины лучше отыщут способы устроить свои взаимные отношения, чем мы можем сейчас представить. Это должно быть результатом свободной работы эволюции свободной жизни, в которой любое газетное руководство настолько же иллюзорно, насколько оно в большинстве случаев неправильно»54.

Через два года, когда Эмма Гольдман навестила Кропоткина в компании Мэри Айзек, жены редактора «Свободного общества», он вновь затронул этот вопрос. «Газета проделывает великолепную работу, – сказал он, – но она могла бы сделать больше, если бы не тратила так много места на обсуждение пола». Гольдман решительно не согласилась, и разгорелся спор. По её воспоминанию, она и Кропоткин «вышагивали по комнате в нарастающем возбуждении, и оба упорно отстаивали свою сторону в этом вопросе. Наконец, я сделала паузу, заметив: “Правильно, дорогой товарищ, когда я доживу до ваших лет [тогда ей было 30, Кропоткину – 57], половой вопрос, может, и не будет иметь для меня значения. Но это – теперь, и это – обстоятельство громадной важности для тысяч, даже миллионов молодых людей”. Пётр резко остановился, удивлённая улыбка осветила его доброе лицо. “Представьте, я не подумал об этом, – ответил он. – Возможно, в конечном счёте вы правы”. Он ласково посмотрел на меня с юмористическим блеском в глазах»55.

Одним из важнейших результатов поездки Кропоткина в Америку стало издание его автобиографии, которая вскоре сделалась классикой. По словам Джеймса Мейвора, именно он предложил Кропоткину взяться за эту работу. Роберт Эрскин Эли, друг Мейвора, договорился о публикации с изданием «Атлантический ежемесячник», редактор которого Уолтер Хайнс Пейдж с трудом добился согласия на это от правления56. Написанные на изящном английском, воспоминания Кропоткина выходили как журнальный цикл с сентября 1898 г. по сентябрь 1899 г., с написанным Эли вступлением, где Кропоткин назывался «одним из наиболее замечательных людей этого поколения»57.

Когда первая публикация была доставлена ему в Бромли, Кропоткин был очень недоволен названием «Автобиография революционера» («The Autobiography of a Revolutionist»), которое подобрали редакторы. Он немедленно послал телеграмму, прося в следующих выпусках изменить название на «История одной жизни» («Around One’s Life»), но его просьба была оставлена без внимания. В 1899 году издательство «Хоутон – Миффлин» в Бостоне выпустило отдельное дополненное издание под названием «Записки революционера» («Memoirs of a Revolutionist»), которое автору также не понравилось58. Новое предисловие было написано датским критиком Георгом Брандесом, другом Кропоткина с 1895 г. По мнению Мейвора, получившего «немалое удовлетворение» от появления книги, нельзя было найти «более очаровательную серию автобиографических очерков или более яркие воспоминания о социальном движении второй половины девятнадцатого столетия»59.

Второй визит Кропоткина в Соединённые Штаты состоялся в 1901 г. Осенью предыдущего года он приглашён Лоуэлловским институтом, где он выступал в 1897 г., для чтения лекций о русской литературе. Он принял это приглашение и к концу февраля пересёк Атлантику. Кропоткин сошёл на берег в Бостоне и больше месяца провёл в Массачусетсе, оставаясь в Колониальном клубе и возобновляя дружеские связи, установленные им во время первого визита60.

Кропоткин долго и сосредоточенно работал над своими лоуэлловскими лекциями, исправляя и пересматривая их до последней минуты. «По правде говоря, – писал он профессору Нортону о своей вступительной речи, – я нервничаю из-за неё. В том виде, как я её написал, она слишком длинна, и пока она не доработана, я очень нервничаю. Так что теперь я сижу и пишу, и буду работать до поздней ночи». Его страхи, однако, оказались безосновательными. Серия лекция, как отмечал Гарри Келли, имела «безоговорочный успех»61. Роджер Болдуин говорит нам, что публика была «многочисленной и внимательной, его [Кропоткина] засыпали вопросами после каждого выступления. Он говорил по своим записям на английском с сильным акцентом, в профессорской, но весьма искренней манере». Всего было прочитано восемь лекций, которые Кропоткин позднее дополнил и выпустил отдельным изданием62.

Во время своего продолжительного пребывания в Бостоне Кропоткин дал много других лекций. Он выступал, например, в колледже Уэлсли и также в Гарварде, где он был тепло принят не только Нортоном, но и двумя основоположниками славистики в США, профессором Лео Винером, чью «Антологию русской литературы», вышедшую в следующем году, Кропоткин считал «превосходной», и профессором Арчибальдом Кэри Кулиджем, для которого история России была «первой любовью» и который предоставил в распоряжение Кропоткина «ценную коллекцию», использованную им при подготовке лоуэлловских лекций63. Помимо этого, преподобный Эдвард Эверетт Хейл предложил Кропоткину выступить в его церкви; хотя Кропоткин уже появлялся на бостонских церковных собраниях в 1897 г., он, как рассказывает Роджер Болдуин, отказался по причине своей антипатии к организованной религии, но в итоге его всё же уговорили выступить в лекционном зале при церкви64.

Крупнейшее собрание с участием Кропоткина прошло в достойном месте – Пейн-холле, обители бостонских вольнодумцев. Это собрание, организованное Бостонской анархической группой, открыл А. Х. Симпсон, выходец из Британии и последователь Бенджамина Такера. Председатель Эдвин Д. Мид, член «Американских друзей русской свободы» и кузен Уильяма и Генри Джеймсов, представил Кропоткина как «самого доблестного, храброго и благородного защитника свободы в наше время». Публика, как отмечал местный репортёр, представляла собой «самое космополитическое, живописное и воодушевлённое сборище» со множеством присутствующих женщин, и все демонстрировали преданность «великому старцу» своего движения. Когда Кропоткин вошёл в зал, писал другой репортёр, «разразилась буря аплодисментов. Хор итальянских “товарищей” пропел “Марсельезу”, публика зааплодировала вновь, и Кропоткин улыбнулся, пожал руки людям, которые столпились вокруг него и выглядели счастливыми». Собравшиеся со своих мест выкрикивали приветствия на русском, французском, немецком и итальянском, и Кропоткин отвечал каждому на том же языке65.

Кропоткин говорил на тему «Анархия, её философия, её идеал», резко критикуя государственный социализм, который, доказывал он, вызовет беспрецедентную концентрацию власти и неизбежно приведёт к рабству. Вместо этого он призывал к свободному, добровольному, стихийному и децентрализованному обществу с «абсолютным самоуправлением и наивысшей личной свободой». Далее он перешёл, по определению одного репортёра, к «научному, но ясному и впечатляющему обсуждению анархизма, его литературы, его философии и идеала». Он говорил о росте анархического движения во всём мире. Двадцатью годами ранее, отмечал он, была лишь горстка анархических изданий, а сейчас есть необъятная литература – книги, брошюры, газеты – на всех языках. Ещё десять лет назад, добавил он, собрание, подобное нынешнему, не могло бы состояться: одного слова «анархизм» было бы достаточного, чтобы люди держались в стороне. В заключение своей речи Кропоткин встал на защиту тех анархистов, которые применяли насилие против властей, ссылаясь на «неисчислимые жестокости и бесчинства королей, правителей и всех правительств в отношении бедных, угнетённых, голодающих, беззащитных людей». Он рассказал о репрессиях, которым подвергался он сам, упомянул о том, как пытали испанских анархистов, и заключил: «Это мы имеем право говорить о насилии, а не они»66. Согласно отчёту «Boston Post», Кропоткину то и дело аплодировали, и его «пылкую» речь «слушали с величайшим вниманием все присутствующие». Его ораторская манера была эмоциональной и проникновенной. «Это был уже не Кропоткин, читающий лекции по русской литературе Лоуэлловскому институту, где он справляется вполне неплохо, но не находится в родной стихии – ведь литература не его конёк; это был Кропоткин – воодушевлённый и воодушевляющий агитатор; неугомонный, вдохновляющий защитник своего дела, кумир и лидер своего движения, который чувствует и переживает каждое слово, произносимое им»67.

Это было последнее появление Кропоткина на большой публике в Бостоне. 29 марта он уехал в Нью-Йорк. Накануне в Феникс-холле на Вашингтон-стрит ему устроили тёплые проводы, доказывавшие, по словам Гарри Келли, что «дух Эмерсона, Филлипса и Гаррисона не умер, а только спит – да поможет этот визит пробудить его»68.

Когда Кропоткин прибыл в Нью-Йорк, он побеседовал с группой журналистов в отеле «Джерард», где он остановился. Разговор зашёл о его родной стране, чья тайная полиция, «охрана», следила за ним в течение его тура. Кропоткин говорил о беспорядках в российских университетах, называя царя Николая II «безответственным, не слишком умным, молодым человеком». Тем не менее он был убеждён, что Россия вступила на путь конституционной реформы, которая, как он надеялся, даст ей федералистское правительство, подобное американскому69.

Для Кропоткина был составлен насыщенный график лекций стараниями Эммы Гольдман, представлявшей анархистов, и Роберта Эрскина Эли, оказавшего ему большую помощь во время предыдущей поездки70. За одну неделю Кропоткин прочёл полдюжины лекций, темами которых, как и в Бостоне, были русская литература и анархизм. Первый раз, 30 марта, он выступил перед Просветительской лигой изучения политической экономии (Educational League for the Study of Political Economy), организацией среднего класса, председателем которой был профессор Эли. О последнем Гольдман была низкого мнения. «Чрезвычайно робкий мужчина, он, казалось, постоянно был в страхе, что связь с анархистами может лишить его поддержки со стороны покровителей Лиги политической экономии, – таково было её суровое суждение. – Я чувствовала, что для Эли самым важным в Кропоткине было то, что он князь. Британцы имеют у себя знать королевских кровей и любят её, но и некоторые американцы любят её, потому что хотели бы её иметь. Для них не имело значения то, что Кропоткин отбросил свой титул, вступив в ряды революционеров»71.

Во всяком случае, лекция прошла с большим успехом. Как вспоминал один из слушателей, публика, переполнившая лицей Беркли, горячо приветствовала Кропоткина. По сообщению «New York Times», «были заняты все сиденья, были принесены дополнительные стулья, и люди стояли в задней части зала, наверху и внизу». Тема Кропоткина была обозначена как «Тургенев и Толстой». «Он говорил полтора часа, – отмечала «Times», – легко и приятно, но с акцентом, который временами мешал стоявшим вдалеке понять его речь». Один присутствовавший анархист не испытывал такой трудности: «Слушать старого наставника, говорящего о своих соотечественниках, было незабываемым удовольствием, особенно когда тот рассказывал нам о том, как народ приветствовал Толстого, похлопывая его по спине и обращаясь к нему с нежным выражением привязанности и братской любви»72.

На следующий день, в воскресенье, Кропоткин выступил на массовом собрании, которое было устроено его товарищами анархистами в Грэнд-Сентрал-Пэлисе, одной из крупнейших аудиторий в городе. Это, как говорит Гарри Келли, было самое крупное и успешное мероприятие анархистов в Нью-Йорке, не считая выступления Кропоткина в Купер-Юнионе за три с половиной года до этого. Люди приходили со всех частей города, несмотря на высокую входную плату в 25 центров, и зал на четыре тысячи мест был «набит до самых дверей». Продавец анархической литературы Макс Майзель установил стенд в вестибюле и демонстрировал свои товары вместе с пионером либертарной педагогики Алексисом К. Фермом73. Председателем был доктор Джордж Д. Херрон, известный христианский социалист, который познакомился с Кропоткиным четырьмя годами ранее, будучи студентом Лондонской школы экономики. «Он совершенно не одобрял моего подхода к действительности в то время, ни социологического, ни религиозного, – вспоминал Херрон, – но он всегда был так добр и рассудителен в своих наставлениях и аргументах, что я счёл его гораздо лучшим учителем, чем фабианские профессора политической экономии, которые преподавали в Школе экономики». Для Херрона было честью вести это собрание. Он председательствовал на многих встречах, говорил он слушателям, но эту он всегда будет вспоминать как одну из счастливейших в его жизни, поскольку оратор «стоит целого легиона в деле борьбы за свободу человека». Херрон добавил, что считает сочинения Кропоткина «истинной библией» и «несказанно благодарен ему за тот свет, который он пролил на социальную тьму, царившую до этого времени»74.

Кропоткин говорил об «анархии, её философии, её идеале», которые ранее были темой его лекции в Пейн-холле в Бостоне. И вновь репортёр из «Times» с трудом разбирал его слова («он рассказывал так быстро и с таким говором, что его было почти невозможно понять»), а анархисты превозносили речь как образец красноречия и ясности. «Товарищи, – писал один из них, – это было действительно великолепно! Я был на многих собраниях, на некоторых выступал сам… но я никогда в своей жизни не был свидетелем такого впечатляющего приёма, как тот, что был оказан великому мужу социалистического движения»75.

В следующие несколько дней Кропоткин дал несколько дополнительных лекций. Одним вечером он выступал на русском перед русской публикой в «знаменитом и скандальном Таммани-холле»76. Он также выступил в нескольких колледжах города на тему «Какой должна быть работа». В общей сложности, за вычетом расходов, эти лекции принесли 750 долларов, которые были отосланы «Свободе» в Лондон, «Новым временам» в Париж и «Свободному обществу», теперь выходившему в Чикаго.

В перерывах между лекциями Кропоткин принимал множество посетителей и сам посещал старых и новых знакомых. Через день или два после приезда он встретился с Иоганном Мостом, которого он навещал во время предыдущей поездки. Их встреча состоялась в отеле «Джерард», после того как Кропоткин, вследствие недоразумения, пришёл искать Моста в редакцию «Воли» на Голд-стрит. Когда Мост догнал Кропоткина в отеле, они тепло обнялись и целый час беседовали за чаем, в основном об анархическом движении в Европе и Америке77.

В другом, достаточно странном случае Роберт Эли привёл Кропоткина ко вдове Джефферсона Дэвиса, президента Конфедерации времён Гражданской войны. Во время этого приёма, устроенного по просьбе миссис Дэвис, им сообщили, что в передней находится Букер Т. Вашингтон, искавший Эли, и миссис Дэвис выразила желание встретиться с ним. Таким образом, Кропоткин, по замечанию Роджера Болдуина, невольно стал посредником между двумя людьми, у которых было так же мало шансов повстречать друг друга, как и у любых других жителей страны. Князь-анархист, чёрный педагог и вдова президента-рабовладельца «сидели и вежливо беседовали, как если бы это была самая обычная ситуация»78.

Помимо лекций и визитов, Кропоткин проводил много времени на частных встречах с анархическими и либеральными друзьями. После собрания в Грэнд-Сентрал-Пэлисе, например, небольшая группа анархистов, включая Эмму Гольдман, отобедала с «нашим обожаемым учителем»79. На следующий вечер, 1 апреля, для него был устроен большой приём в Рабочем лицее, с закусками, развлечениями и дискуссией. Кропоткин, который оставался и вёл разговоры почти до полуночи, был встречен с радушием и уважением, переходившим в почитание. «Возможность увидеть его лучившееся, доброе лицо, озарённое подлинной благожелательностью, его интеллектуальную бровь и самое примечательное для человека, так много испытавшего и жившего такой напряжённой жизнью, его нежные, ласковые глаза, вдохновляла и бодрила, – писал один анархист, присутствовавший на приёме. – Неудивительно, что мужчины и женщины бросались обнимать его с глазами, полными слёз, и сильно бьющимися сердцами». Хотя Кропоткин был глубоко тронут подобной привязанностью, он пытался умерить восхищение своих последователей. Поэтому, когда «Свободный голос труда», ведущая еврейская анархическая газета в Америке, решила выпустить приложение с фотографиями Кропоткина, он остановил редактора, сказав, что не позволит сделать из себя «икону»80.

Последняя встреча прошла субботним вечером 6 апреля, когда в честь Кропоткина был устроен небольшой банкет на Генри-стрит в Нижнем Ист-Сайде. В этот день «Народный еженедельник» (Weekly People) орган Социалистической рабочей партии, опубликовал глумливый отзыв о выступлении Кропоткина в Грэнд-Сентрал-Пэлисе. Подготовленный редактором Даниэлем Де Леоном, который ненавидел анархистов больше, чем капиталистов, он отличался большей враждебностью, чем публикации в общей прессе, которая, как правило, давала Кропоткину справедливую оценку. С испепеляющим презрением Де Леон описывал членов «княжеской свиты», среди которых упоминались «Поступай-с-Другими-Так Херрон», «бедный старый Джон Суинтон» и Эмма Гольдман «со строгой мордочкой мопса и блестящими очками». Сам Кропоткин, как писал Де Леон, имел «умственный багаж, представляющий собой коллекцию интеллектуального хлама. Его английский очень плох. Что касается идей или информации, то он не мог сказать ничего нового – всё та же нескончаемая, бессвязная, непоследовательная анархистская чушь, касающаяся всего на свете, кроме рабочего класса и класса капиталистов»81.

Кропоткин, несмотря на свою репутацию почти святого, был способен на вспышки гнева и негодования. В такие минуты его лицо краснело и напрягалось, а глаза начинали сверкать. Это и произошло во время обеда на Генри-стрит, когда Якоб Гордин, известный еврейский драматург, случайно упомянул статью Де Леона. Кропоткин задрожал так яростно, что стол начал трястись (Яновский, сидевший рядом, почувствовал это), и прервал Гордина, заявив, что не позволит ему испортить обед «этой мерзостью»82.

И эмоционально, и физически, насыщенный график оказался слишком большой нагрузкой для слабого здоровья Кропоткина. Устав от волнения и бесконечных речей и приёмов, он слёг с гриппом и больше недели провёл в постели. Однако к середине апреля он уже был достаточно здоров, чтобы отправиться на Средний Запад, где у него была запланирована очередная серия лекций.

По пути в Чикаго Кропоткин специально остановился в Питтсбурге, чтобы посетить Александра Беркмана, анархиста российского происхождения, отбывавшего 22‑летнее заключение тюрьме за покушение на жизнь Генри Клея Фрика, управляющего Сталелитейной компанией Карнеги. Кропоткин, который сам провёл пять лет в тюрьмах, с особенным сочувствием относился к Беркману, акт которого он защищал в 1892 г. «Берман, – написал он, – сделал для распространения анархической идеи в массах больше, чем сделало бы чтение любого журнала или газеты… Он показал, что чикагские мученики не были последними могиканами анархического движения в Америке»83. Спустя три года, года Гольдман посетила Кропоткина в Лондоне, он спрашивал её о Беркмане. «Он следил за делом последнего, – пишет она, – и знал каждую фазу, выражая большой интерес и заботу о Саше». И когда Кропоткин приезжал в Нью-Йорк в 1897 г., он отклонил приглашение Эндрю Карнеги посетить его особняк на 5‑й авеню. «Из-за вашей власти и влияния, – написал он, – мой товарищ Александр Беркман получил двадцать два года тюрьмы за деяние, которое штат Пенсильвания наказывает максимум семью годами. Я не могу принять гостеприимство человека, который содействует осуждению другого человека на двадцать два года»84.

Когда Кропоткин прибыл в Питтсбург, Беркман находился в одиночном заключении после неудачной попытки побега, и Кропоткину не разрешили увидеться с ним. Через несколько дней Беркман получил письмо от Кропоткина, причём на конверте под именем адресата было подписано: «Политический заключённый». Начальник тюрьмы пришёл в ярость. «У нас в свободной стране нет политических заключённых», – кричал он на Беркмана, разрывая конверт. «Зато у вас есть политические проходимцы», – парировал Беркман. «Мы разгорячённо спорили по этому поводу, – рассказывал Беркман другу, – и я требовал отдать мне конверт. Начальник настаивал, чтобы я извинился. Конечно, я отказался, и мне пришлось провести три дня в карцере»85.

Так и не повидавшись в Беркманом, Кропоткин проследовал в Чикаго, его главное место назначения на Среднем Западе. В Энглвуде, в двух станциях от Чикаго, его встретили Айзеки, Эйб, Мэри и их сын Эйб-младший, издатели «Свободного общества», которые хотели поприветствовать его и поговорить с ним, «пока он не утонул в восхищённой толпе в городе». Также здесь ожидали репортёр и газетный художник, «но газетчиков любезно попросили прийти в другое время, так как у него была встреча с товарищами. Анархическое движение и товарищи всегда были его первой заботой»86.

По прибытии в Чикаго Кропоткина взяла под крыло Джейн Аддамс, последовательница Толстого, которая также испытала влияние социального и этического учения Кропоткина. Аддамс привезла его в созданный ею Халл-хаус, известный социальный сеттльмент, где Кропоткин оставался в течение своего недельного визита. По случаю его приезда, рассказывает Эмма Гольдман, комнаты были украшены русским народным декором, а Аддамс и её сотрудники надели наряды русских крестьян. Из всех своих российских гостей, а их было немало, Аддамс считала Кропоткина «самым выдающимся»87. По воспоминаниям доктора Алисы Гамильтон, которая в то время жила в Халл-хаусе, «мы все полюбили его», как и эмигранты из России, которые стекались в квартал, чтобы его увидеть. «Не имело значения, каким опустившимся, даже обнищавшим был пришедший, – князь Кропоткин с радостью приветствовал его и целовал в обе щёки»88.

В свой первый вечер в Халл-хаусе Кропоткин согласился встретиться с чикагской прессой, представители которой, как говорил Эйб Айзек-младший, были «вполне беспристрастны, если сравнивать с их обычными наговорами на анархистов». После того как репортёры ушли, Кропоткин провёл конфиденциальную беседу со старшим Эйбом Айзеком о состоянии анархического движения в Европе. Хотя он был особенно доволен распространением либертарных идей в профсоюзах Испании, Италии и Франции, Кропоткин также сильно интересовался профсоюзным движением в Америке и «убеждал анархистов больше участвовать и агитировать в нём»89.

Там же, в Халл-хаусе, Кропоткин 17 апреля дал первую из своих пяти лекций в Чикаго. Выступая перед Обществом искусств и ремёсел, он представил обзор своей «замечательной книги» (как называла её Джейн Аддамс) «Поля, фабрики и мастерские», подчеркнув ценность работы как формы творчества и значение практического образования в дополнение ко книжному. В следующие два дня он говорил перед Клубом двадцатого столетия на тему «Средневековые города» и перед Клубом учителей старшей школы на тему «Закон взаимной помощи и борьба за существование», в обоих случаях используя материал из своей будущей книги «Взаимная помощь».

Субботним днём 20 апреля Кропоткин в сопровождении группы чикагских анархистов посетил кладбище Уолдхейм и возложил цветы на могилу хеймаркетских мучеников, Парсонса, Списа, Лингга, Фишера и Энгеля, которых он защищал с момента их ареста в 1886 г. Утром того же дня группа светских дам во главе с миссис Поттер Палмер пригласила его на ланч. Миссис Палмер, жена одного из «самых богатых и “твёрдых” дельцов» Чикаго, была спонсором Халл-хауса. «Вы же придёте, князь?» – умоляла она. «Простите, леди, но я раньше пообещал своим товарищам», – извинился Кропоткин. «О нет, князь; вы должны пойти с нами!» – настаивала миссис Палмер. «Мадам, – ответил Кропоткин, – вы можете забрать князя, а я пойду с моими товарищами»90.

Кропоткин, однако, не мог избежать внимания чикагского высшего общества, так же как бостонского или нью-йоркского. Поскольку он был русским дворянином из знатного рода и учёным с мировой репутацией, представители американской верхушки следовали за ним по пятам. Однажды он согласился прийти на общественное собрание, ожидая встретить там товарищей анархистов, но оказался в окружении «вульгарных буржуазных женщин, выпрашивавших у него автограф», пишет Ипполит Гавел, друг Эммы Гольдман. «Какая ирония! Человек, который с радостью отказался от места при российском дворе, чтобы пойти в народ, вынужден развлекать себя обществом чикагской свинократии!»91

Но всё же среди именитых жителей города нашлись те, кого Кропоткин был несказанно рад встретить, и прежде всего Джон Питер Олтгелд, бывший губернатор Иллинойса, который помиловал троих оставшихся в живых хеймаркетских анархистов в 1893 г. Встреча была устроена Грэмом Тейлором, основателем социального сеттльмента Чикаго-Коммонз, и проходила в его присутствии. Разговор зашёл о России, где студенческие беспорядки и правительственные репрессии достигли кульминации в убийстве министра просвещения. «Когда я спросил его, может ли что-либо, кроме насилия, избавить русский народ от угнетения», вспоминает Тейлор, Кропоткин ответил, что «деспотичных бюрократов можно одолеть, только стерев их с лица земли». Олтгелд, со своей стороны, «выдвигал возражения против оправдания подобных умозаключений в Америке»92.

Вечером 20 апреля, после паломничества на кладбище Уолдхейм, Кропоткин встретился со студентами и преподавателями Чикагского университета, где он выступил на тему «Наука и социальный вопрос» и положил начало движению протеста против жестокого отношения царского правительства к студентам. Чтобы поднять американское общественное мнение против российского правительства, Кропоткин опубликовал статьи в двух ведущих изданиях, «The Outlook» и «The North American Review», обвиняя в беспорядках репрессивную политику власти и общую атмосферу реакции, в которой безжалостно подавлялись любые попытки достичь большей свободы93. Кропоткин ссылался на протест гарвардских студентов, во время его недавнего пребывания в Кембридже, против «однообразия баранины» в меню их столовой. Он спрашивал: «Что сказали бы американцы, если бы президент Мак-Кинли отправил студентов Гарварда… на Филиппины? Конечно, вся страна бы негодовала; то же самое и случилось в России». Доказывая, что Россия переросла своё самодержавное правительство, Кропоткин вновь призывал к парламентской системе на принципах децентрализации и федерализма. Николай II «скоро осознает, что его предназначение – предпринять определённые шаги по исполнению желаний страны. Будем надеяться, что он правильно поймёт смысл урока, который получил в течение последних двух месяцев»94.

Позднее журнал «The North American Review» напечатал ответ на статью Кропоткина, написанный Константином Победоносцевым, обер-прокурором Святейшего синода и главным советником царя, чьё имя было синонимом реакции. Называя Кропоткина «профессиональным апостолом анархии и социализма», Победоносцев защищал политическую и образовательную систему России. Кропоткин, заявлял он, «не знает России и неспособен понять свою страну, душа русского человека для него – закрытая книга, которую он никогда не открывал». И даже если нам придётся признать, что самодержавие не отвечает требованиям времени, «не дай Бог искать путей улучшения формы правления способом, предложенным Кропоткиным»95.

Кропоткин ответил своей последней статьёй в этой серии, положительно оценив усилия российских либералов, направленные на достижение конституции. Он не отказывался от своих противогосударственных взглядов. «Когда я говорю о будущей Конституции, это не значит, что в ней я вижу панацею. Мои собственные идеалы простираются значительно выше её. Но, нравится нам это или нет, она будет принята. Колоссальные промахи министров и многократно возрастающая с их стороны под защитой подписи императора узурпация власти из-за видоизменения основных законов империи простыми указами – всё это делает неизбежным принятие Конституции»96.

В воскресенье, 21 апреля, Кропоткин выступил на своём самом большом собрании в Чикаго, организованном местными анархическими группами. Заплатив 25 центов за билет, более трёх тысяч человек заполнили Центральный мюзик-холл, чтобы услышать его рассуждения на тему «Анархия, её философия, её идеал». Здесь собрались все анархисты – Гавел, Айзеки и их товарищи, – а также светские люди, привлечённые возможностью повидать настоящего князя. На всех местах были номера «Свободного общества», разложенные дочерью Айзеков Мэри и её подругой Соней Эдельштадт, племянницей еврейского поэта-анархиста Давида Эдельштадта. Председателем был Кларенс Дарроу, знаменитый адвокат, который в то время являлся толстовцем, как и Джейн Аддамс. Он представил Кропоткина, заметив: «Русские изгоняют своих пророков, мы их вешаем». Этот намёк на Хеймаркетское дело всколыхнул зал97.

22 апреля Кропоткин поездом выехал в Урбану, чтобы выступить в Иллинойсском университете на тему «Современное развитие социализма». Его речь была тепло принята; как писала студенческая газета, она имела «особенную ценность, поскольку развеивала туман ошибочных представлений, окружающий предмет анархистов и анархизма». На следующий день он отправился в Винконсинский университет в Мэдисоне и прочёл там лекцию о Тургеневе и Толстом, которая, как сообщали, была «успешной с любой точки зрения»98. 24 апреля он вернулся в Чикаго, чтобы присутствовать на прощальном приёме, который был устроен Лигой прикладного искусства (Industrial Art League). Кропоткин объявил собравшимся, что поездка в Америку останется одним из приятнейших воспоминаний в его жизни, и выразил надежду, что земля Эмерсона, Торо и Уитмена возьмёт на себя ведущую роль в социалистическом и анархическом движении. После его отъезда «Chicago Chronicle», одна из ведущих ежедневных газет города, провела симпозиум, посвящённый его визиту. Лишь одна из участников (Люси Парсонс) была анархисткой, но почти все согласились, что влияние Кропоткина было конструктивным и благотворным99.

Кропоткин вернулся на Восток через Индиану и Огайо, попутно собирая данные об американском сельском хозяйстве, как он делал, пересекая Канаду в 1897 г. Он остановился на два дня в Буффало, куда к нему приехал из Торонто его друг Мейвор100. Затем он проследовал до Нью-Йорка и в начале мая отплыл обратно в Англию.

По всем признакам, второй американский тур Кропоткина был так же успешен, как и первый. Согласно Джейн Аддамс, его «по всей стране слушали с большим интересом и уважением». Как выразился Эйб Айзек-младший, он дал анархической пропаганде «оживляющий импульс» и в то же время приобрёл «почёт и признание всех интеллигентных людей и любовь и дружбу всех товарищей». В аналогичной манере, Гарри Келли назвал визит Кропоткина «триумфальным шествием», которое сопровождалось «непрерывными овациями со дня, когда он сошёл на берег, и до дня его отплытия». Он доехал до Чикаго и Мэдисона на западе, выступил в полудюжине университетов, а также перед многими образовательными и культурными группами. «Добавьте ко всему этому пропаганду бесчисленного количества людей, с которыми Кропоткин встречался и беседовал лично, – отмечал Келли, – написанные статьи и интервью, данные газетчикам, и вы получите полное представление о работе, которую проделал этот человек за два месяца своего пребывания в Америке»101.

Но поездка имела свои издержки. В отличие от первого визита, здоровье Кропоткина серьёзно пострадало. В Нью-Йорке, как мы видели, он переболел гриппом, и в Англию он вернулся в ослабленном состоянии. В ноябре 1901 г. Кропоткин перенёс тяжёлый сердечный приступ, от которого, как он говорил швейцарскому анархисту Джемсу Гильому, он «едва не умер». Больше всего он винил в этом свою «экскурсию в Америку» с её плотным и выматывающим графиком102.

Медицинские причины, вероятно, сами по себе удержали бы его от повторной поездки, даже если бы не возникли новые обстоятельства, полностью исключавшие возможность будущих визитов. В сентябре 1901 г., через четыре месяца после отъезда Кропоткина, президент Мак-Кинли был убит Леоном Чолгошем, причислявшим себя к анархистам. Вскоре поползли слухи о заговоре анархистов, который был спланирован Кропоткиным и Гольдман, избравшими Чолгоша своим орудием. Халл-хаус называли местом «тайных собраний убийц» во время визита Кропоткина. Эта история была чистой выдумкой, и всё же она сильно встревожила Кропоткина, не в последнюю очередь из-за репрессий, которым подверглись его чикагские товарищи. Среди последних были Гавел и Айзеки: их бросили в тюрьму и не позволяли встретиться с адвокатом, пока не вмешалась Джейн Аддамс, которая за этот поступок была лишена поддержки миссис Палмер103.

Кропоткин уже не мог посетить США, поскольку в 1903 г. конгрессом был принят закон, запрещавший анархистам въезд в страну. Который раз, писал Кропоткин Гольдман, буржуазное общество «выбрасывает свои лицемерные свободы за борт, рвёт их на части – как только люди используют эти свободы для борьбы с этим проклятым обществом»104. И всё же антианархический закон, несмотря на вызванное им возмущение, не уничтожил симпатию Кропоткина к Соединённым Штатам. «Вот моё мнение, – писал он Неттлау в 1902 г. – Среди ста человек, взятых наугад в Европе, вы не найдёте столько энтузиастов, готовых идти неизведанными путями, как в Америке. Нигде доллару не придают так мало значения: один заработан, другой потерян. В Англии каждый ценит фунт и поклоняется ему, но определённо не в Америке. Такова эта страна. Орегон ближе к коммуне, чем самая маленькая деревенька в Германии»105.

Хотя Кропоткин больше не возвращался в Новый свет, его влияние продолжало ощущаться. Его книги одна за другой выходили в американских издательствах, его статьи печатались и перепечатывались в анархической прессе, что сделало его самым читаемым анархическим автором в Америке. Его портрет висел в анархических клубах и школах, многие анархические группы и организации назывались его именем. Существовали Кропоткинская библиотека в колонии Стелтон в Нью-Джерси, Кропоткинская группа в Нью-Йорке, состоявшая из русских рабочих-иммигрантов, и Кропоткинская секция «Рабочего круга» (Workmen’s Circle) в Лос-Анджелесе, если ограничиться только тремя примерами.

В декабре 1912 г. в Карнеги-холле было отпраздновано семидесятилетие Кропоткина. Это мероприятие, спонсированное журналом «Мать Земля» (Mother Earth) в сотрудничестве со «Свободным голосом труда», включало музыкальные номера, художественное чтение и выступления ораторов на английском, французском, испанском, чешском и идише. Похожие собрание были проведены в Бостоне, Чикаго и Торонто – городах, которые Кропоткин посетил во время своих туров по Северной Америке. По тому же поводу анархические издания «Мать Земля», «Подрывная хроника» (на итальянском) и «Голос труда» (на русском) посвятили специальные выпуски жизни и идеям Кропоткина, с публикациями его главных соратников, а еврейские анархисты создали Кропоткинское литературное общество, чтобы издавать классику анархизма и социализма, включая работы самого Кропоткина. Растроганный этими братскими жестами, Кропоткин писал «Матери Земле»: «Мне нет необходимости говорить вам, да я и не смог бы выразить это на бумаге, как глубоко я был тронут всеми этими проявлениями симпатии и как отозвалось во мне то “братское”, что продолжает объединять нас, анархистов, чувством намного более глубоким, чем простая партийная солидарность; и я уверен, что это чувство братства рано или поздно возьмёт своё, когда история призовёт нас показать, чего мы стоим и как много мы можем совершить: в согласии ради переустройства Общества на новой основе равенства и свободы»106.

До самой своей смерти в России в 1921 г. Кропоткин относился к американским товарищам с глубокой привязанностью. Когда Эмма Гольдман навестила его в 1920 г., он попросил её передать приветь его друзьям в Штатах, и с «особой любовью» – Гарри Келли107. Когда Кропоткин умер, траурные собрания проходили от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. В 1923 г. Джозеф Ишилл, талантливый издатель-анархист из Нью-Джерси, издал в память о нём прекрасную книгу с очерками Гольдман, Беркмана, Вольтерины де Клер, Рудольфа Роккера, Саула Яновского и других анархических авторов108. Одновременно американские анархисты по инициативе Келли собирали средства на содержание Кропоткинского музея, созданного в Москве для хранения его бумаг и памятных вещей. В 1931 г., на десятую годовщину смерти Кропоткина, в Чикаго вышел памятный сборник под редакцией Григория Максимова, а детройтское «Пробуждение» подготовило специальный выпуск с избранными письмами Кропоткина под редакцией Макса Неттлау. По этому же случаю группа «Свободное общество» в Чикаго провела массовое собрание памяти Кропоткина, на котором, среди прочих, выступали Яновский и Кларенс Дарроу109. Кроме того, в 1942 г. в Лос-Анджелесе было устроено празднование столетия со дня рождения Кропоткина под эгидой Кропоткинской секции «Рабочего круга» и Роккеровского издательского комитета, который также выпустил брошюру с воспоминаниями оставшихся в живых коллег Кропоткина110.

Своими работами и личным примером Кропоткин повлиял на целый ряд известных фигур в американской жизни, анархистов и неанархистов. Беркман называл его своим «учителем и вдохновением», а борец за гражданские права Роджер Болдуин, который редактировал сборник статей Кропоткина, писал, что социальная философия Кропоткина «надолго запечатлелась в моих мыслях»111. Находясь в тюрьме, Бартоломео Ванцетти обращался ко кропоткинской концепции взаимной помощи как основе будущего либертарного общества112. Сходным образом, такие учёные и писатели, как Льюис Мамфорд, Уилл Дюрант, Эшли Монгатю и Пол Гудмен, выражали Кропоткину признательность за его учение, то же делал и журналист-разоблачитель И. Ф. Стоун, для которого «картина добровольного общества без полиции и притеснения» оставалась «самым благородным человеческим идеалом»113.

Социальное брожение 1960‑е принесло возрождение интереса ко Кропоткину и его теориям. Его основные сочинения были переизданы, появились новые биографии и антологии его работ. В 1967 году группа новых левых – анархистов создала Кропоткинский дом в Дулуте, Миннесота. Другая анархическая группа, образованная в 1974 г. студентами в Лондоне, Онтарио, называла себя «Друзья Кропоткина». В 1975 году было основано Кропоткинское общество в Эвансвилле, Индиана, выпускавшее издание «Равенство» (Equality). Когда пишутся эти строки, интерес ко Кропоткину и его работе не показывает признаков угасания. Его нравственная высота и взгляды на свободное общество продолжают привлекать, особенно среди учащихся, тех, кто испытывает отвращение ко всё более конформистскому миру. Акцент Кропоткина на естественности и стихийности, его критика иссушающих идеологических догм, его недоверие к бюрократии и стандартизации, его вера в добровольное сотрудничество и взаимную помощь – всё это оставляет свой след на новом поколении идеалистов.

Глава 6. Буревестник: Анатолий Железняков

«Караул устал». С этими словами, произнесёнными в ночь с 5 на 6 января 1918 г., молодой матрос-анархист по имени Анатолий Григорьевич Железняков распустил Учредительное собрание и высек себе нишу в истории Российской революции.

Когда в феврале 1917 г. пало царское правительство, Железняков, последователь Кропоткина и Бакунина, служил на минном заградителе в Кронштадте, на главной базе Балтийского флота вблизи столичного Петрограда. После Февральской революции анархисты и другие радикалы заняли дачу П. П. Дурново, бывшего генерал-губернатором Москвы во время Революции 1905 г., и превратили её в революционную коммуну и «дом отдыха», где имелись комнаты для чтения и дискуссий, а в саду играли их дети. Для злых языков, однако, дача Дурново сделалась логовом беззакония, подобием «какого-то Брокена, Лысой Горы, где собирались нечистые силы, справляли шабаш ведьмы, шли оргии, устраивались заговоры, вершились тёмные – надо думать – кровавые дела», как пишет Н. Н. Суханов в своих записках о Российской революции1. И всё же обитателей дачи не тревожили до 5 июня 1917 г., когда некоторые из обосновавшихся там анархистов попытались захватить типографию одной из мелкобуржуазных газет. Первый съезд Советов, проходивший тогда в столице, осудил налётчиков как «преступников, которые называют себя анархистами»2, и 7 июня П. Н. Переверзев, министр юстиции Временного правительства, распорядился, чтобы анархисты немедленно освободили здание.

На следующий день пятьдесят матросов, включая Железнякова, примчались из Кронштадта, чтобы защитить своих товарищей революционеров, которые тем временем забаррикадировались на даче для отражения атаки правительства. Следующие две недели анархисты продолжали держать оборону дачи, бросая вызов как Временному правительству, так и Петроградскому совету. Но после того, как некоторые из них ворвались в соседнюю тюрьму и освободили заключённых, министр Переверзев приказал взять дачу штурмом, во время которого один рабочий-анархист был убит, а Железнякова схватили и, отобрав у него четыре гранаты, посадили под арест в казарме Преображенского полка.

После скорого суда правительство приговорило его к четырнадцати годам каторги, проигнорировав все ходатайства балтийских моряков о его освобождении. Во время июльских демонстраций в столице группа матросов явилась в Таврический дворец, чтобы лично увидеться с Переверзевым. Не найдя его, они схватили министра земледелия Виктора Чернова, лидера социалистов-революционеров и будущего председателя Учредительного собрания, которому Железняков шесть месяцев спустя адресовал свой приказ разойтись; и только импровизированная речь Троцкого, который произнёс ставшую знаменитой фразу о кронштадтских моряках – «славе и гордости революции», спасла Чернова от расправы3.

Через несколько недель Железняков бежал из своей «республиканской тюрьмы», как назвала её одна анархическая газета4, и возобновил революционную деятельность. Он организовал массовую демонстрацию кронштадтцев у американского посольства, выступая против смертного приговора Тому Муни в Сан-Франциско и против экстрадиции в Калифорнию Александра Беркмана, которого власти, используя те же сфабрикованные доказательства, что и против Муни, обвиняли в организации взрыва на параде милитаристов 22 июля 1916 г.5.

В октябре 1917 г. Железняков всей душой поддерживал свержение Временного правительства и сотрудничал с большевиками. Хотя команда его корабля выбрала его делегатом на Второй съезд Советов, собравшийся 25 октября 1917 г., этой ночью он вёл отряд матросов на штурм Зимнего дворца, ознаменовавший отстранение Временного правительства от власти6. После Октябрьской революции Железнякова назначили командиром охраны Таврического дворца – «ленты с патронами кокетливо обёрнуты вокруг их плеч, и гранаты навязчиво свисают с их ремней», по описанию очевидца7; и именно на этом посту он выполнил (по приказу большевиков) свою историческую миссию, завершив первый и последний день Учредительного собрания.

Кажется как нельзя более подходящим, что эта роль выпала анархисту. Ведь анархисты, противники всякого правительства, отвергали представительную демократию почти так же категорично, как они отвергали царскую и пролетарскую диктатуры. Всеобщее избирательное право было контрреволюционным, как говорил Прудон, а парламент являлся гнездом мошенничества и соглашательства, инструментом, с помощью которого высший и средний классы добивались господства над рабочими и крестьянами. За немногими исключениями (одним из них был Кропоткин), анархисты презирали то, что они называли «парламентским фетишизмом» других революционных групп, и с самого начала открыто осуждали Учредительное собрание.

Во время последовавшей затем Гражданской войны Железняков сражался в Красной армии как командир флотилии и позже бронепоезда. Он принимал участие в важнейших кампаниях против донских казаков, возглавляемых атаманом Калединым, и против генералов Краснова и Деникина. Когда Троцкий реорганизовывал Красную армию, назначая на высшие должности царских офицеров и упраздняя самоуправление рядового состава, Железняков решительно протестовал, как и многие другие революционеры, выступавшие против возврата к старым методам войны. За это большевики объявили его вне закона, как они поступили с анархической Чёрной гвардией в Москве и Нестором Махно на Украине.

Железняков, однако, нелегально вернулся в Москву и подал жалобу Свердлову, председателю ВЦИК, который заверил его, что произошло недоразумение, и предложил ответственную должность в вооружённых силах. Железняков отказался и уехал в Одессу, где возобновил свою борьбу против белых. Но он был слишком эффективным командиром, чтобы его отпустили так легко, и на следующий 1919 г. большевики повторили своё предложение. На этот раз Железняков согласился, и его назначили командиром бронепоезда; Деникин, против которого он воевал, назначил награду в 400 тысяч рублей за его голову8. Железняков храбро и невредимо сражался до 26 июля 1919 г., когда он погиб от снаряда деникинской артиллерии недалеко от Екатеринослава. Ему было 24 года.

Советское правительство, ранее преследовавшее его как изменника, теперь провозгласило его одним из своих героев. Его тело доставили в Москву и похоронили с речами и почестями. Памятник Железнякову сегодня стоит в Кронштадте – воздвигнутый большевиками в знак признания его роли в Октябрьской революции и Гражданской войне. В его честь советскими авторами были сложены стихи и песни, которые читают и поют по сей день («Лежит под курганом, заросшим бурьяном, матрос Железняк, партизан»9), однако нигде нет и намёка на то, что Железняков был анархистом. Напротив, коммунисты причисляют его к своим единомышленникам и избегают упоминанию о его связях с анархистами, называя его просто «революционером», «героем» и «мучеником за народное дело». Советские источники даже утверждают, что он вступил в партию большевиков, хотя это не соответствует действительности. Несмотря на то, что он участвовал в Октябрьской революции и сражался в Красной армии, Железняков до конца оставался анархистом. Как передавал его слова его товарищ Волин: «Что бы ни произошло и что бы обо мне ни говорили, знай, что я – анархист, что я буду сражаться как анархист и, если такова моя судьба, умру как анархист»10.

При всём его революционном энтузиазме, у Железнякова была и более мягкая сторона. Горячий, воинственный, импульсивный, он также был грамотным человеком, идеалистом, даже эстетом. Летом 1917 г., находясь под арестом после инцидента на даче Дурново, он написал интересное стихотворение – единственное из принадлежавших ему, которое до нас дошло. Впервые опубликованное в 1923 г. в журнале «Красный флот», оно было переиздано в 1970 г. в ежегодной советской литературной антологии «День поэзии»11. Это трогательное стихотворение, достоинства которого лишь приблизительно может передать мой подстрочный перевод…11a

Глава 7. Нестор Махно: человек и миф

Нестор Иванович Махно, командир анархических партизан, относился к числу самых ярких и героических деятелей Российской революции и Гражданской войны. Его движение на Украине представляет собой один из немногих примеров в истории, когда анархисты контролировали обширную территорию в течение продолжительного периода времени. В течение года с лишним он обладал в степи большей силой, чем Троцкий или Деникин. Прирождённый полководец, он одновременно сражался на несколько фронтов, как против красных, так и против белых, австрийских интервентов и украинских националистов, не говоря уже о бесчисленных разношёрстных бандах, рыскавших по степи в поисках добычи. По словам Виктора Сержа, он был «стратегом непревзойдённых способностей», а его крестьянская армия обладала «поистине эпической организационной и боевой силой». Эмма Гольдман называла его «самой живописной и значимой фигурой из тех, что выдвинула Революция на Юге»1.

Махно родился 27 октября 1889 г.1a в бедной крестьянской семье в украинском селе Гуляй-Поле, Екатеринославской губернии, располагавшейся между Днепром и Азовским морем. Ему едва исполнился год, когда его отец умер, оставив пятерых мальчиков на попечении матери. В семь лет Махно начал пасти коров и овец местных крестьян; позже он зарабатывал на жизнь как батрак и рабочий на чугунолитейном заводе. В 1906 году, в возрасте семнадцати, Махно вступил в гуляйпольскую анархическую группу. Через два года он оказался под судом за участие в террористической вылазке, жертвой которой стал местный полицейский чиновник. Суд приговорил его к казни через повешение, но по причине юного возраста Махно смертный приговор заменили пожизненным заключением в Бутырской тюрьме в Москве.

Махно оказался непокорным узником, невосприимчивым к тюремной дисциплине, и в течение девяти лет его заключения его часто заковывали в кандалы или сажали в одиночное заключение. Какое-то время, однако, он делил камеру со старшим, более опытным анархистом по имени Пётр Аршинов, который преподал ему основы либертарного учения Бакунина и Кропоткина.

Освобождённый из тюрьмы после Февральской революции 1917 г., Махно вернулся на родину и стал играть видную роль в общественной жизни. Он помог организовать крестьянский союз и был избран его председателем. Вскоре его также избрали председателем местного союза деревообделочников и металлистов и председателем Гуляйпольского совета рабочих и крестьянских депутатов. В августе 1917 г., как глава совета, Махно сформировал отряд вооружённых крестьян и приступил к конфискации земли у окрестных помещиков и её распределению между крестьянами. С этого времени селяне начали воспринимать его как нового Стеньку Разина или Емельяна Пугачёва, который пришёл исполнить их давнюю мечту о земле и воле.

Деятельность Махно, однако, была приостановлена следующей весной, когда советское правительство подписало Брест-Литовский договор и крупные германо-австрийские силы вторглись на Украину. Махно разделял со своими товарищами анархистами негодование по поводу этого соглашения с немецким империализмом, но группа его приверженцев была слишком слаба, чтобы оказать эффективное сопротивление. Вынужденный скрываться, он бежал в Поволжье, а затем проследовал на север в Москву, куда он прибыл в июне 1918 г.

Во время недолгого визита в столицу Махно удалось посетить своего кумира Петра Кропоткина, и трогательное описание этой встречи содержится в воспоминаниях Махно. Кроме того, он был принят в Кремле Лениным, который расспрашивал его об отношении украинского крестьянства к большевикам, военной ситуации на юге и различиях во взглядах большевиков и анархистов на революцию. «Большинство анархистов, – заявил Ленин, – думают и пишут о будущем, не понимая настоящего; это и разделяет нас, коммунистов, с ними». Хотя анархисты «самоотверженны», продолжал Ленин, их «бессодержательная фанатичность» затуманивает их представление о настоящем и будущем. «Вас, товарищ, – говорил он Махно, – я считаю человеком реальности и кипучей злобы дня. Если бы таких анархистов-коммунистов была хотя бы одна треть в России, то мы, коммунисты, готовы были бы идти с ними на известные условия и совместно работать на пользу свободной организации производителей». Махно возразил, что анархисты – не утопические мечтатели, а реалисты и люди действия. В конце концов, напомнил он Ленину, именно анархисты и эсеры, а не большевики, вели борьбу против националистов и привилегированных классов на Украине. «Возможно, что я ошибаюсь…» – ответил Ленин и затем предложил помочь Махно вернуться на юг2.

Когда Махно вернулся в Гуляй-Поле в июле 1918 г., район был занят австрийскими войсками и ополчением марионеточного украинского правительства под руководством гетмана Скоропадского. Собрав своих сторонников под анархическим знаменем, Махно начал проводить рейды против австрийцев и гетманцев и совершать нападения на дворянские поместья. Необычайная мобильность и изобретательность были главными тактическими преимуществами Махно. Верхом на лошадях и на лёгких крестьянских повозках (тачанках) с установленными на них пулемётами, его бойцы мчались по степи, разрастаясь в небольшую армию и вселяя страх в своих противников.

Ранее независимые отряды партизан переходили под командование Махно и сплачивались под его чёрным знаменем. Селяне обеспечивали их продовольствием и лошадьми, что позволяло махновцам без особого труда проделывать по сорок-пятьдесят вёрст в день. Внезапно появляясь там, где их меньше всего ожидали, они нападали на помещиков и военные гарнизоны, а затем так же стремительно исчезали. Надевая захваченную форму, махновцы проникали в ряды врагов, чтобы выведать их планы или расстрелять их в упор. Однажды Махно с его приближёнными переоделись гетманцами, проникли на бал к одному помещику и напали на гостей посреди праздника. Когда махновцев загоняли в угол, они закапывали своё оружие, пробирались обратно в свои деревни и работали на полях, ожидая сигнала, чтобы снова взяться за оружие и нагрянуть в неожиданных краях. Как пишет Исаак Бабель в сборнике «Конармия», Махно был «многообразный, как природа. Возы с сеном, построившись в боевом порядке, овладевают городами. Свадебный кортеж, подъезжая к волостному исполкому, открывает сосредоточенный огонь, и чахлый попик, развеяв над собою чёрное знамя анархии, требует от властей выдачи буржуев, выдачи пролетариев, вина и музыки. Армия из тачанок обладает неслыханной манёвренной способностью»3.

Низкий, проворный, крепкий, Махно был находчивым главарём, который сочетал железную волю с чувством юмора, заслужив непоколебимую преданность своих сторонников. В сентябре 1918 г., после того как он разбил превосходящие силы австрийцев в селе Дибривки, он получил от своих людей любовное прозвание «батько». Через два месяца завершение Первой мировой войны привело к выводу австрийских и германских войск с территории бывшей Российской империи. Махно удалось захватить у них некоторое количество оружия и снаряжения. Вслед за этим его гнев обрушился на сторонников украинского националистического лидера Петлюры. В конце декабря Махно выбил петлюровский гарнизон из Екатеринослава. Его бойцы, спрятав оружие под одеждой, прибыли на главную железнодорожную станцию на обычном пассажирском поезде и застали врасплох националистов, которые были вынуждены покинуть город. Однако на следующий день противник вернулся с подкреплениями, и Махно пришлось пересечь Днепр и вернуться на свою базу в Гуляй-Поле. Петлюровцы же вскоре были вытеснены Красной армией.

В первые пять месяцев 1919 г. область Гуляй-Поля фактически была свободна от политической власти. Австрийцы, гетманцы и петлюровцы были изгнаны, и ни красные, ни белые не были достаточно сильны, чтобы занять их место. Махно воспользовался этой передышкой и предпринял попытку преобразовать общество на либертарных началах. В январе, феврале и апреле махновцы провели ряд районных съездов крестьян, рабочих и повстанцев, которые обсуждали экономические и военные вопросы и осуществляли общее руководство преобразованиями.

Главное место в повестке съездов занимал вопрос о защите региона от тех сил, что могли попытаться установить над ним контроль. Второй съезд, заседавший 12 февраля 1919 г., проголосовал за «добровольную мобилизацию», которая в реальности означала воинскую повинность, поскольку все физически способные мужчины должны были служить в армии, если их призывали. Делегаты также избрали Военно-революционный совет крестьян, рабочих и повстанцев (ВРС), на который возлагалась обязанность исполнять решения съездов. Новый орган способствовал избранию «вольных» советов в городках и сёлах – то есть советов, из которых исключались члены политических партий. Хотя Махно создавал эту систему с целью устранить политическую власть, ВРС, действовавший во взаимосвязи с районными съездами и местными советами, фактически образовал импровизированное правительство на территории, окружавшей Гуляй-Поле.

Повстанческая армия Украины, как именовались махновские силы, в теории, как и ВРС, была подчинена съездам. На практике, однако, бразды правления находились в руках Махно и его штаба. Несмотря на его старания избежать всего, что напоминало регламентацию, Махно лично назначал ключевых командиров (остальные избирались самими бойцами) и ввёл в войсках суровую дисциплину, традиционную для казачьих полков соседнего Запорожья. И всё же Повстанческая армия не теряла своего плебейского характера. Все командиры в ней были крестьянами или, в редких случаях, рабочими или ремесленниками. Среди них не нашлось бы выходца из высших или средних классов или даже из радикальной интеллигенции.

Некоторое время отношения Махно с большевиками оставались дружественными, и советская пресса восхваляла его как «храброго партизана» и революционного вожака. Эти отношения достигли своей кульминации в марте 1919 г., когда махновцы и коммунисты заключили соглашение о совместных военных действиях против Добровольческой армии генерала Деникина. По условиям данного соглашения, Повстанческая армия Украины стала соединением в составе Красной армии, подчинялась приказам высшего большевистского командования, но сохраняла свой командный состав и внутреннюю структуру, как и своё название и чёрное знамя.

Однако подобные жесты не могли скрыть глубоких противоречий между двумя сторонами. Коммунистам были не по душе автономный статус Повстанческой армии и её популярность среди их собственных новобранцев-крестьян. Махновцы, со своей стороны, боялись, что рано или поздно Красная армия попытается подмять их под себя. По мере того как трения усиливались, советские газеты перестали прославлять махновцев и начали нападать на них как на «бандитов». В апреле 1919 г., вопреки запрету советских властей, собрался Третий районный съезд крестьян, рабочих и повстанцев. В мае были схвачены и казнены два агента чека, посланные убить Махно. Окончательный разрыв произошёл, когда махновцы назначили на 15 июня Четвёртый районный съезд и призвали бойцов Красной армии прислать своих представителей. Троцкий, председатель Реввоенсовета Республики, был в ярости. 4 июня он запретил проведение съезда и объявил Махно вне закона. Коммунистические войска совершили молниеносный набег на Гуляй-Поле и разгромили сельскохозяйственные коммуны, созданные махновцами. Несколько дней спустя подошли деникинские силы и закончили дело, ликвидировав местные советы.

Неустойчивый союз был спешно возобновлён тем же летом, когда продвижение Деникина к Москве пошатнуло позиции и коммунистов, и махновцев. В течение августа – сентября партизаны Махно были отброшены к западным границам Украины. Однако 26 сентября Махно предпринял успешную контратаку у села Перегоновка под Уманью, перерезав линии снабжения белого генерала и вызвав панику и беспорядок у него в тылу. Это было первое крупное поражение Деникина в ходе его наступления на центральную Россию, и это стало одним из важных факторов, остановивших его продвижение к большевистской столице. К концу года контрнаступление Красной армии заставило Деникина отступить на черноморское побережье.

В конце 1919 г. Махно получил от красного командования приказ направить свои войска на польский фронт. Это было сделано с явным намерением увести Повстанческую армию подальше от родной земли, устранив препятствие для установления там большевистской власти. Махно отказался подчиняться. Троцкий, по его словам, хотел заменить деникинские силы Красной армией, а помещиков – политкомиссарами. Поклявшись «железной метлой» очистить Россию от анархизма4, Троцкий вновь объявил махновцев вне закона. Последовали восемь месяцев ожесточённой борьбы с большими потерями обеих сторон. Тяжёлая эпидемия сыпного тифа ещё больше увеличила число жертв. Сильно уступавшие в численности, бойцы Махно избегали решительных сражений и полагались на партизанскую тактику, которую они за два с лишним года войны довели до совершенства.

Боевые действия были прерваны в октябре 1920 г., когда барон Врангель, преемник Деникина на юге, начал крупное наступление на север из Крыма. Красная армия в очередной раз прибегла к помощи Махно, взамен которой коммунисты согласились на амнистию для всех анархистов в советских тюрьмах и гарантировали свободу пропаганды для анархистов при условии, что те воздержатся от призыва к свержению советского правительства.

Но месяц спустя Красная армия добилась достаточных успехов, чтобы обеспечить победу в Гражданской войне, и советские лидеры немедленно расторгли соглашение с Махно. Махновцы не только утратили для них ценность как военные союзники – пока батько оставался на свободе, дух анархизма и угроза крестьянского восстания продолжали преследовать большевистский режим. 25 ноября 1920 г. махновские командиры в Крыму, только что одержавшие победу над Врангелем, были схвачены и расстреляны. На другой день Троцкий приказал напасть на ставку Махно в Гуляй-Поле, в результате чего члены штаба Махно были взяты в плен и брошены в тюрьму либо расстреляны на месте. Сам батько с остатками своей армии, которая когда-то насчитывала десятки тысяч, смог ускользнуть от преследователей. После скитаний по Украине, занявших добрую часть года, партизанский вожак, уставший и страдавший от незалеченных ран, ушёл через Днестр в Румынию и в конечном счёте нашёл приют в Париже.

Учитывая незаурядную личность Махно и драматичность его жизненного пути, неудивительно, что ему посвящена обширная литература. Однако до недавнего времени работы о его движении, за редким исключением, представляли собой смесь фактов и вымысла, или враждебную, иногда неэтичную полемику, или сенсационную журналистику, или некритические, романтизированные портреты, граничившие с агиографией. Вероятно, притягательная и противоречивая фигура Махно неизбежно должна была вызвать к себе подобное отношение. В определённой степени эта проблема вытекает из неполноты источникового материала. Газеты и воззвания махновского движения трудно обнаружить, значительная их часть была утеряна или уничтожена в хаосе Гражданской войны. Стоит отметить и то, что важные документы, хранящиеся в советских архивах, остаются недоступными для западных специалистов. Также, насколько мне известно, недоступен архив соратника Махно – Волина (хранящийся у его сына в Париже), который должен содержать богатую информацию. И всё же, при всех ограничениях, источники по данной теме составляют большой массив, и их предстоит досконально изучить.

Что же включают в себя эти источники? Прежде всего, у нас есть воспоминания самого Махно, доведённые до декабря 1918 г. и опубликованные в трёх томах с 1929 по 1937 г., последние два тома были отредактированы Волиным, с его же предисловием и примечаниями5. Кроме того, одиннадцать махновских воззваний сохранил Уго Федели, итальянский анархист, собравший их в 1920‑е гг. во время визитов в Москву, Берлин и Париж, где он лично познакомился с Махно. Эти воззвания были опубликованы в оригинале на русском, а также включены в английское издание истории махновского движения, написанной Петром Аршиновым6. Другие архивные материалы, о которых будет сказано ниже, можно найти в коллекции Чериковера в нью-йоркском Исследовательском институте идиша (ЙИВО). Советские труды по истории и сборники документов, хотя они неизменно враждебны и имеют ограниченную ценность, также содержат полезную информацию, равно как и статьи о Махно в советских академических журналах. Помимо этого, дополнительные документы и фотографии находятся у выживших товарищей Махно во Франции и других странах. Имеются также разрозненные подшивки махновских газет в западных библиотеках, интервью с бойцами Повстанческой армии и людьми, знавшими Махно в эмиграции, основанные на личных воспоминаниях исторические сочинения Аршинова и Волина и исследования Дэвида Футмена, Майкла Палия и других.

До настоящего времени, однако, не вышло ни одного всестороннего исследования о Махно, полностью охватывающего доступные источники. В результате много вопросов остаётся без ответа. Был ли Махно военным диктатором, как настаивают его хулители? Бандитом и контрреволюционером, как описывают его советские авторы? «Примитивным мятежником», по выражению Эрика Хобсбаума?7 Был ли он неизлечимым алкоголиком? Антиинтеллектуалом? Антисемитом? Погромщиком? Насколько важными были его победы для спасения Революции от белогвардейцев? Действительно ли простота его вооружения и тактики обрекали его на поражение в столкновении с централизованной профессиональной армией? Насколько успешными были его попытки установить самоуправление в сёлах Украины? Что мы действительно знаем о нём? Сколько в этом мифов и фантастики, и сколько неопровержимых фактов?

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно в первую очередь решить вопрос об анархизме Махно. Согласно Эмме Гольдман, целью Махно было создать на юге либертарное общество, которое служило бы моделью для всей России. Небезынтересно, что Троцкий однажды упомянул, что он и Ленин тешили себя мыслью выделить Махно определённую территорию для этой цели8, но проект провалился, когда на Украине вспыхнула борьба между анархическими партизанами и большевистскими силами.

Кем же в действительности был Махно: анархистом или «примитивным» мятежником с южной окраины, который возвращался к Разину и Пугачёву с их идеями казачьего федерализма и простонародной демократии? Ответ: он был и тем, и другим. И здесь нет никакого противоречия, поскольку казацко-крестьянские восстания XVII–XVIII вв. носили выраженный эгалитарный и антигосударственный характер, их участники стремились искоренить дворянство и бюрократию и отвергали государство как порочную тиранию, попиравшую народные свободы. Махновский анархизм прекрасно уживался с этими настроениями и с крестьянскими ожиданиями в целом. Крестьяне хотели, во-первых, получить землю и, во-вторых, избавиться от помещиков, чиновников, сборщиков налогов, воинских начальников и всех внешних агентов власти. На смену им должно было прийти общество «свободных тружеников», которые, как говорил Махно, возьмутся за работу «под звуки свободных песен о радости, песен, отражающих собою дух революции»9.

В этом смысле Махно являлся истинным воплощением крестьянского анархизма, партизанским вожаком, который теснейшим образом соприкасался с самыми заветными чаяниями деревни. Он был, по описанию Джорджа Вудкока, «анархическим Робин Гудом»10 – фигура, знакомая и в других обществах с преобладанием крестьян и ремесленников, особенно в Испании и в Италии, где анархизм глубоко и надолго пустил корни. (В Мексике также имелись коллеги Махно – Эмилиано Сапата и Рикардо Флорес Магон.) Для своих сторонников он был современным Разиным или Пугачёвым, пришедшим, чтобы избавить бедняков от их угнетателей и дать им землю и волю. Как и в прошлом, повстанческое движение возникло на южных окраинах и было направлено против людей, обладавших богатством и властью. Махно, писал Александр Беркман, стал «ангелом мести угнетённых, и теперь он воспринимался как великий освободитель, чей приход был предсказан Пугачёвым в момент смерти»11.

Следуя примеру своих предшественников, Махно экспроприировал помещиков, отстранил от власти чиновников, основал в степи «республику» казацкого типа, и этим он заслужил уважение своих приверженцев, почитавших его как отца. Он призывал крестьян подняться против «золотопогонников» Врангеля и Деникина и бороться за вольные советы и коммуны. Одновременно он был против «коммунистов и комиссаров», так же как Разин и Пугачёв были против «бояр и чиновников». Большевики, со своей стороны, осуждали его как разбойника – эпитет, которым Москва с XVII века клеймила своих бунтовщиков. Мало того, о Махно сложились такие же легенды, как о Разине и Пугачёве. Как рассказывала его жена Эмме Гольдман: «Среди сельского люда росла вера в то, что Махно был неуязвим, потому что за все годы войны он ни разу не был ранен, несмотря на его привычку всегда лично руководить каждой атакой»12.

Было, однако, важное отличие. В противоположность Разину и Пугачёву, а также современным ему «атаманам» на Украине, Махно вдохновлялся определённой анархической идеологией. Всю свою жизнь он с гордостью носил звание анархиста в знак своей оппозиции к власти. Ещё в 1906 г., как было отмечено, он присоединился к анархической группе в Гуляй-Поле. Его понимание анархизма сформировалось за годы тюремного заключения, под наставничеством Аршинова, и углубилось благодаря его общению с Волиным, Ароном Бароном и другими анархическими интеллектуалами, присоединившимися к его движению во время Гражданской войны. Из теоретиков старшего возраста главным для него был Кропоткин, к которому он, как уже упоминалось, совершил паломничество в 1918 г., но он также восхищался Бакуниным, называя последнего «великим» и «неустанным» мятежником, и поток листовок, исходивший из его лагеря, часто был проникнут бакунинским духом.

Однако анархизм Махно не ограничивался словесной пропагандой, хотя она была важна для привлечения новых сторонников. Напротив, Махно был человеком действия, который, даже будучи занят военными кампаниями, стремился проводить в жизнь свои анархические теории. После вступления в какой-либо город он первым делом – после освобождения заключённых из тюрем – старался развеять представление, что он пришёл, чтобы установить новую форму правления. Расклеивались объявления, сообщавшие жителям, что теперь они вольны устроить свою жизнь по собственному усмотрению, что Повстанческая армия «не будет им ничего навязывать, предписывать, приказывать». Провозглашалась свобода слова, печати и собраний, хотя Махно не одобрял деятельность организаций, стремивших к установлению политической власти и соответственно этому распускал революционные комитеты большевиков, советуя их членам «заняться каким-нибудь честным ремеслом»13.

Цель Махно заключалась в том, чтобы устранить любого рода доминирование и способствовать экономическому и социальному самоопределению. «Крестьяне и рабочие, – говорилось в одной его прокламации 1919 г., – должны самостоятельно действовать, организовываться, договариваться между собой во всех областях жизни, как они хотят и считают нужным». При его активной поддержке в Екатеринославской губернии были организованы анархические коммуны, в каждой около дюжины домохозяйств, общей численностью от ста до трёхсот членов. Четыре таких коммуны находились в непосредственной близости от Гуляй-Поля, операционной базы Махно, и ряд других был создан в прилегающих волостях. (Сам Махно, когда позволяло время, трудился в одной из гуляйпольских коммун.)

Каждой коммуне предоставляли столько земли, сколько могли обработать её члены без найма дополнительной рабочей силы. Земля, вместе с инвентарём и скотом, выделялась по решению районных съездов крестьян, рабочих и повстанцев, а управление коммуной осуществляло общее собрание её членов. Земля находилась в общем владении, кухня и столовые также были коммунальными, хотя желающим разрешали готовить отдельно или брать еду с кухни домой. Лишь немногие члены считали себя анархистами, но крестьяне работали в коммунах на началах полного равенства («от каждого по способности, каждому по потребности») и руководствовались кропоткинским принципом взаимопомощи. Интересно отметить, что первая подобная коммуна, у села Покровского, была названа в честь Розы Люксембург – не анархистки, а марксистки, недавней мученицы Германской революции, что отражало непредвзятый подход Махно к революционной теории и практике.

В своём стремлении перестроить общество на либертарной основе Махно также поощрял эксперименты по рабочему самоуправлению, когда представлялся случай. К примеру, когда железнодорожники Александровска пожаловались, что им не платили уже много недель, он посоветовал им установить контроль над железной дорогой и назначить справедливую цену за свои услуги. Подобные проекты, хотя они и требуют более тщательного изучения историками, имели ограниченный успех. Они получили поддержку лишь у меньшинства рабочих, поскольку, в отличие от крестьян и сельских ремесленников, которые были независимыми производителями и привыкли сами управлять своими хозяйствами, фабричные и горные рабочие действовали как взаимозависимые части сложного производственного механизма и нуждались в руководстве технических специалистов. Кроме того, крестьяне и ремесленники могли обменивать продукты своего труда, тогда как рабочие должны были жить на заработную плату. Махно вызвал ещё большее замешательство, когда он признал действительными все бумажные деньги, выпущенные его предшественниками – украинскими националистами, белыми и большевиками. Он никогда не понимал сложность городской экономики и не заботился о том, чтобы это понять. В любом случае, у него было мало времени для осуществления своей экономической программы. Он всегда находился в движении. Его армия была «республикой на тачанках», как описывал её Волин, и «позитивной работе мешала нестабильность положения»14.

На Украине 1918–1920 гг., как и в Испании 1936–1939 гг., либертарный эксперимент проводился в условиях гражданской войны, расстройства экономики и политических и военных репрессий. Поэтому он продлился недолго. Но вовсе не из-за отсутствия попыток или недостатка преданности анархизму. Во всех кампаниях Махно большой чёрный флаг, классический символ анархии, развевался во главе его армии, украшенный лозунгами «Свобода или смерть» и «Земля крестьянам, фабрики рабочим». Культурно-просветительская комиссия, включавшая Волина, Аршинова и Барона, редактировала анархические газеты, издавала анархические листовки, читала бойцам лекции по анархизму. Помимо этого, комиссия создала анархический театр и планировала открыть анархические школы по образцу Современной школы (Escuela Moderna) Франсиско Феррера в Испании.

В одной области, однако, Махно сделал существенную уступку относительно своих либертарных принципов. Как военачальник он был вынужден ввести некую форму воинской повинности, чтобы пополнять свои силы; и в некоторых случаях он применял суровые меры по поддержанию воинской дисциплины, включая бессудные казни. Его склонность к насилию, настаивают некоторые, усиливалась зависимостью от алкоголя. Волин отмечает, что устраивать кутежи было в характере Махно, а для Виктора Сержа он был «любитель выпить, рубака, стихийный идеалист»15. Враждебно настроенные очевидцы сравнивали его с китайским полководцем и утверждали, что его армия была либертарной лишь по названию. Эта картина, однако, не соответствует истине. Хотя военные соображения неизбежно сталкивались с анархическими убеждениями Махно, его армия была более народной, как по организации, так и по социальному составу, чем любая другая боевая сила того времени.

По общему мнению, Махно был военачальником, выдающимся по своим способностям и храбрости. Его достижения в организации армии и ведении эффективной и длительной военной кампании, не считая некоторых успехов испанских анархистов в 1930‑е, уникальны в истории анархизма. Он многое унаследовал от казацкой традиции независимых военных общин на юге, которые с негодованием относились к посягательствам правительства. Его партизанская тактика засад и внезапных нападений была возвратом к образу действия российских мятежников прошлого и предвосхищала методы войны, которые позднее использовались в Китае, на Кубе и во Вьетнаме. Но насколько важными были его усилия по спасению Революции от натиска белых? Волин категорически заявляет: «Честь уничтожения деникинской контрреволюции осенью 1919 года полностью принадлежит махновской Повстанческой армии». Дэвид Футмен пишет более сдержанно: «Есть основание утверждать, что Перегоновка была одним из решающих сражений Гражданской войны на юге»16. Так или иначе, значение этой победы неоспоримо.

Одним словом, Махно был бескомпромиссным анархистом, который применял на практике то, что он проповедовал, насколько позволяли условия. Приземлённый крестьянин, он не был фразёром или оратором, он был любителем действовать, отвергавшим метафизические системы и абстрактное социальное теоретизирование. Когда он приехал в Москву в 1918 г., его обеспокоила атмосфера «бумажной революции» среди анархистов, как и среди большевиков17. Анархические интеллектуалы в целом представали перед ним как люди книг, а не дела, загипнотизированные собственными словами и не обладавшие достаточной волей, чтобы бороться за свои идеалы. Тем не менее он уважал их за их знания и идейность и позднее обращался к их помощи, чтобы преподать своим сторонникам-крестьянам основы анархического учения.

Антиинтеллектуальный настрой Махно разделял и его наставник Аршинов, который, как и он сам, был рабочим-самоучкой из Украины. Аршинов, однако, шёл дальше. В своей «Истории махновского движения» он не только критикует большевиков как новый правящий класс интеллектуалов – теория, впервые сформулированная Бакуниным (по отношению к Марксу и его соратникам), развитая Махайским и вновь обозначенная в ходе революции Максимовым и другими анархическими авторами; Аршинов также выражает презрение к интеллектуалам-анархистам, называя их обычными теоретиками, которые редко действовали и «проспали» события беспримерного исторического значения, уступив место авторитарным большевикам18. Это отношение перешло и в его «Организационную платформу» 1926 г., поддержанную Махно, которая бичует никчёмных интеллектуалов и призывает к эффективной организации и действию19.

Перейдём к болезненному вопросу о предполагаемом антисемитизме Махно, который будущие биографы должны подвергнуть тщательному разбору. Обвинения в травле евреев и еврейских погромах сыпались со всех сторон: слева, справа, из центра. Однако все они, без исключения, основаны на непроверенных свидетельствах, слухах или умышленной клевете и остаются недокументированными и недоказанными20. Советская машина пропаганды особенно старалась очернить Махно как бандита и погромщика. Но после внимательного изучения Элиас Чериковер, видный еврейский историк и специалист по антисемитизму на Украине, пришёл к выводу, что число антиеврейских актов, совершённых махновцами, было «незначительно» по сравнению с другими участниками гражданской войны, не исключая Красную армию21.

Чтобы проверить это, я просмотрел сотни фотографий из коллекции Чериковера, которая хранится в библиотеке ЙИВО в Нью-Йорке и описывает злодеяния против евреев на Украине во время Гражданской войны. Очень многие из этих фотографий документируют преступления, совершённые приверженцами Деникина, Петлюры, Григорьева и других самопровозглашённых «атаманов», но лишь одна, согласно аннотации, изображает дела махновцев, хотя даже здесь нельзя увидеть самого Махно или кого-то из его узнаваемых подчинённых и также нет никаких признаков того, что рейд был совершён по приказу Махно или что участвовавшая в нём банда была так или иначе связана с его Повстанческой армией.

С другой стороны, есть доказательства того, что Махно делал всё от него зависящее, чтобы противостоять антисемитским тенденциям среди его последователей. Более того, в махновском движении принимало участие значительное число евреев. Некоторые, как Волин и Барон, были интеллектуалами: они работали в Культурно-просветительской комиссии, писали воззвания, редактировали газеты; но значительное большинство сражалось в рядах Повстанческой армии, либо в особых еврейских подразделениях артиллерии и пехоты, либо в общих партизанских формированиях, плечом к плечу с крестьянами и рабочими украинского, русского и другого этнического происхождения.

Махно лично осуждал дискриминацию любого вида, и наказание за антисемитские акты было скорым и суровым: один командир был расстрелян без суда после нападения на еврейский посёлок, а один солдат повергся той же участи за простую демонстрацию воззвания с избитым антисемитским лозунгом «Бей жидов, спасай Россию!». Махно осудил атамана Григорьева за погромы и приказал убить его. Если бы Махно был повинен в тех преступлениях, что ему приписывались, то еврейские анархисты в его лагере, несомненно, порвали бы с его движением и выразили бы свой протест. Это так же верно для Александра Беркмана, Эммы Гольдман и других, посещавших Россию в это время, и для Шолема Шварцбарда, Волина, Сени Флешина и Молли Штеймер, живших в Париже в 1920‑е. Они не обвиняли Махно в антисемитизме, а напротив, защищали его во время клеветнической кампании, которая велась со всех сторон.

Наконец, последние годы жизни Махно заслуживают более внимательного отношения со стороны историков. До настоящего времени из всех авторов наиболее удовлетворительный обзор данного периода дали Малкольм Мензис и Александр Скирда22. Но даже они не рассказали полную и драматическую историю бегства Махно через Днестр, его интернирования в Румынии, его бегства в Польшу, его ареста, суда и оправдания, его бегства в Данциг, повторного заключения и последнего побега (при поддержке Беркмана и других товарищей в Европе)23 и его окончательного переселения в Париж, где он прожил оставшиеся годы в безвестности, бедности и болезни, словно Антей, оторванный от родной земли, которая могла бы восполнить его силу. По словам Беркмана, Махно и в Париже мечтал вернуться на родину и «вновь поднять борьбу за свободу и социальную справедливость»24. Он всегда ненавидел «яд» больших городов и с любовью относился к более естественной среде, в которой он был рождён. Какая ирония, что ему пришлось закончить свои дни в огромной иностранной столице, работая на автомобильном заводе и будучи измученным туберкулёзником, слабое облегчение которому приносил алкоголь.

И всё же он не утратил свою страсть к анархизму и не оставил движение, которому он посвятил свою жизнь. Он посещал собрания анархистов (среди прочего, был частым гостем в Еврейском клубе самообразования), защищал «Организационную платформу» своего старого товарища Аршинова и общался с анархистами всех стран, включая группу китайских студентов, а также Дуррути и Аскасо из Испании, которых он потчевал рассказами о своих приключениях на Украине и которым он предлагал свою помощь, когда настанет час их собственной битвы. Хотя смерть помешала Махно сделать это, следует отметить, что некоторые ветераны его Повстанческой армии действительно отправились воевать в колонне Дуррути в 1936 г.25. Символично поэтому, что именно испанские товарищи предоставили Махно денежную помощь, когда тот лежал смертельно больной туберкулёзом.

Трогательная картина его последних минут была воссоздана Малкольмом Мензисом26. В июле 1934 года Махно, сорока четырёх лет от роду, лежит при смерти в парижской больнице. Обессилев от лихорадки, он впадает в полузабытьё и видит свой последний сон, сон о своём любимом сельском крае. Раздольная степь покрыта снегом, солнце ярко светит в лазурном небе, и Нестор Иванович на своём коне в замедленном движении скачет к отряду товарищей кавалеристов, ждущих вдали, которые отдают честь при его приближении. Проходит время, сменяется сезон, наступает весна – жерминаль! – и с ней возрождение надежды, зелёный пейзаж, запах свежей земли, бормотание ручья и мимолётный, слишком мимолётный проблеск свободы. И потом вечный покой. Тело Махно было кремировано, и пепел был захоронен на кладбище Пер-Лашез, недалеко от братской могилы парижских коммунаров, расстрелянных там в 1871 году.

Глава 8. В. М. Эйхенбаум (Волин): человек и его книга

Волин, как и его товарищ Махно, являлся одной из самых известных фигур в российском анархическом движении. Он принимал активное участие в революциях 1905 и 1917 гг., а также в революционном движении в эмиграции. В 1905‑м, будучи эсером, он стал одним из основателей Петербургского совета, а в 1917 г. он редактировал «Голос труда», главное анархо-синдикалистское издание революционного периода. Во время Гражданской войны он участвовал в создании конфедерации «Набат» на Украине, редактировал одноимённую газету и играл важную роль в партизанском движении под руководством Махно.

Но, в отличие от Махно, Волин в первую очередь был интеллектуалом, который пропагандировал словом, а не делом. Продуктивный писатель и лектор, он был теоретиком «единого анархизма» и автором самой внушительной анархически ориентированной истории Российской революции, переведённой на многие языки. Оратор и редактор, историк и журналист, педагог и поэт, Волин был человеком энциклопедических знаний. Его жизнь, полная трудностей, была отмечена арестами, побегами и множеством смертельных опасностей. Один из самых энергичных критиков большевистской диктатуры, он дважды был арестован советской политической полицией и, когда Троцкий отдал распоряжение о его казни, едва смог спасти свою жизнь. В тюрьме и эмиграции, в пропаганде и действии, он оставался самоотверженным революционером, обладавшим моральной и физической силой. Он был, по описанию Виктора Сержа, «совершенно искренним, непреклонным во взглядах, полным талантов, вечно молодым и находящим радость в борьбе»1. Его партийная кличка, образованная от слова «воля», как нельзя лучше напоминает об идеале, которому он посвятил свою жизнь.

Всеволод Михайлович Эйхенбаум, известный под псевдонимом Волин, родился 11 августа 1882 г. в семье обрусевших еврейских интеллектуалов, жившей недалеко от Воронежа. Его дед Яков Эйхенбаум был математиком и поэтом2; его родители были врачами. Живя в достатке, они наняли домашних учителей-иностранцев для обучения своих двух сыновей. Благодаря этому Волин и его младший брат приобрели знание французского и немецкого, на которых они могли говорить и писать почти так же хорошо, как и на своём родном русском. Брат, Борис Эйхенбаум (1886–1959), впоследствии стал одним из наиболее выдающихся литературных критиков России, основателем «формальной школы» и специалистом по Толстому и другим писателям.

Сам Волин мог пойти по тому же пути. Он окончил гимназию в Воронеже и поступил на юридический факультет Петербургского университета. Однако там он проникся революционными идеями, и в 1904 г., к огорчению своих родителей, он бросил учёбу, чтобы вступить в Партию социалистов-революционеров и стать профессиональным агитатором среди столичных рабочих, с которыми он установил первые контакты тремя годами ранее, в возрасти девятнадцати.

Волин вложил всю силу своей идейной натуры в его новое дело. Он организовал учебные группы рабочих, создал библиотеку и составил программу чтения, одновременно давая частные уроки, чтобы заработать на жизнь3. 9 января 1905 г. он принял участие в большой демонстрации у Зимнего дворца, которая была расстреляна царскими войсками и рассеялась, оставив сотни жертв на снегу. Это было знаменитое Кровавое воскресенье, которое ознаменовало начало Революции 1905 г. Позднее Волин (ещё входивший в партию эсеров) участвовал в создании первого Петербургского совета рабочих депутатов и в Кронштадтском восстании 25 октября 1905 г., за что провёл недолгий срок в Петропавловской крепости. Вскоре после освобождения он стал жертвой реакционных гонений, последовавших за революцией. Схваченный охранкой в 1907 г., он был приговорён к административной высылке в Сибирь, но смог бежать во Францию4.

Приезд на Запад открыл новую фазу в политическом и интеллектуальной развитии Волина. В Париже он познакомился с французскими и русскими анархистами, включая Себастьяна Фора (совместно с которым он впоследствии работал над четырёхтомной «Анархической энциклопедией») и Аполлона Карелина, который председательствовал в небольшом либертарном кружке под названием Братство вольных общинников. В 1911 году Волин присоединился к группе Карелина, покинув эсеровскую партию ради анархизма, которому он оставался непоколебимо предан всю оставшуюся жизнь.

Убеждённый антимилитарист, Волин в 1913 г. стал активным членом Комитета по международным действиям против войны. После начала Первой мировой войны в августе 1914 г. он усилил антивоенную агитацию, к большому неудовольствию французских властей, которые в 1915 г. решили интернировать его на период боевых действий. Однако Волин, предупреждённый друзьями, бежал в Бордо и покинул страну как старшина-рулевой на грузовом судне, оставив жену и детей.

Прибыв в Нью-Йорк в начале 1916 г., Волин вступил в Союз русских рабочих США и Канады – анархо-синдикалистскую организацию, насчитывавшую около десяти тысяч членов. Способный автор и оратор, он присоединился к штату еженедельной газеты «Голос труда» и проводил дискуссии и лекции во многих клубах и залах собраний союза, как в Канаде, так и в США. Так, в декабре 1916 г. он устроил тур по Детройту, Питтсбургу, Кливленду и Чикаго, выступая на такие темы, как синдикализм, всеобщая стачка, мировая война и рабочее движение во Франции5. Но после Февральской революции Волин решил при первой же возможности вернуться в Россию. В мае 1917 г. при содействии «Анархического Красного Креста» штат «Голоса труда», включая Волина, собрал своё оборудование и отплыл на родину тихоокеанским маршрутом, прибыв в Петроград в июле. В следующем месяце они возобновили издание «Голоса труда» как еженедельного органа Союза анархо-синдикалистской пропаганды, распространявшего идеи революционного синдикализма среди рабочих столицы.

Волин выдвинулся в качестве одного из ведущих анархических интеллектуалов революционного периода. На митингах, на фабриках, в клубах он был популярным оратором, призывавшим к рабочему контролю над производством в противовес капитализму и тред-юнионизму. Хотя он был среднего роста и слабого телосложения, его красивое, интеллигентное лицо с преждевременно поседевшей бородой и пронизывающими тёмными глазами делали его впечатляющей фигурой; а благодаря своей убедительной аргументации, выразительным жестам и остроумным, временами сокрушительным ответам – он напоминал Виктору Сержу старого французского мятежника Бланки – он зачаровывал своих слушателей. Начиная со второго номера, он также принял на себя обязанности редактора «Голоса труда» (первый номер редактировал Максим Раевский, который внезапно покинул движение по причинам, до сих пор не выясненным). Под умелым руководством Волина «Голос труда» стал самым влиятельным анархо-синдикалистским изданием Российской революции, число его читателей оценивалось в 25 тысяч. Подборка его собственных статей – которые появлялись почти в каждом номере – в 1919 г. была выпущена отдельным изданием под названием «Революция и анархизм»6.

Спустя время у Волина начался конфликт с новообразованным большевистским правительством. «Укрепив, упрочив и узаконив свою власть, – писал он в «Голосе труда» в конце 1917 г., – большевики, будучи социал-демократами, политиками и государственниками, т.е. людьми власти, начнут из центра – властным, повелевающим образом – устраивать жизнь страны и народа». Советы, предсказывал он далее, станут «простыми исполнительными органами воли центрального правительства», и в России возникнет «властный, политический, государственный аппарат, который сверху начнёт всё зажимать в свой железный кулак». «“Вся власть Советам” превратится на деле во власть партийных лидеров в центре»7.

В марте 1918 г. Волин выступил с резкой критикой Брест-Литовского договора, согласно которому Россия уступала Германии больше четверти своего населения и обрабатываемой земли и три четверти металлургической промышленности. Ленин настаивал, что это соглашение, как бы тяжелы ни были его условия, давало крайне необходимую передышку для укрепления советской власти. Для анархистов, однако, договор являлся унизительной капитуляцией перед силами реакции, изменой делу мировой революции. Волин осудил этот «позорный» акт и призвал к «неустанной партизанской войне» против немцев8. Вскоре после этого он оставил должность редактора «Голоса труда» и отправился на Украину, остановившись по дороге на своей малой родине, чтобы проведать родных, с которыми он не виделся больше десятилетия.

Лето 1918 г. Волин провёл в городе Боброве, работая в отделе образования местного совета и участвуя в организации образования для взрослых, включая библиотеку и народный театр. Осенью он переехал в Харьков8a, где стал главным вдохновителем конфедерации «Набат» и редактором её официального органа. Он также сыграл ключевую роль на её первой конференции в Курске в ноябре 1918 г., которая стремилась выработать декларацию принципов, приемлемую всех школ анархической мысли – индивидуалистов, коммунистов и синдикалистов9.

Покинув «Голос труда», Волин эволюционировал от анархо-синдикализма к более универсальной позиции, которую он назвал «единым анархизмом». Эта теория была призвана склонить все фракции движения к совместной работе в духе взаимного уважения в рамках единой, но гибкой организации – своего рода модели будущего либертарного общества. Многие из его бывших товарищей, особенно Григорий Максимов и Марк Мрачный, считали «единый анархизм» неопределённой и неэффективной формулой, которую он не могли принять. Мрачный вспоминал Волина как «непринуждённого оратора и очень сведущего» человека, но вместе с тем ощущал в нём «какую-то недалёкость. Он говорил и писал легко, но всегда поверхностно и без настоящего содержания»10.

Волин был увлечён своей идеей. Он видел воплощение единого анархизма в конфедерации «Набат», с центром в Харькове и отделениями в Киеве, Одессе и других крупных южных городах, – единой организации, охватывающей все разновидности анархизма и одновременно гарантирующей автономию каждому члену и группе. Помимо «Набата», конфедерация издавала несколько местных газет, а также брошюры и воззвания и имела процветающую молодёжную организацию в дополнение к Союзу атеистов. Она представляла собой альтернативную социальную модель по отношению и к большевикам, и к белым, которые, само собой разумеется, пытались её подавить11.

Летом 1919 г., когда большевики усилили свои репрессии против анархистов и начали закрывать их газеты и места их собраний, Волин уехал в Гуляй-Поле и присоединился к Повстанческой армии Махно, которой конфедерация «Набат» обеспечивала идеологическое руководство. Волин, наряду с Петром Аршиновым и Ароном Бароном, работал в Культурно-просветительской комиссии, редактируя газеты движения, составляя прокламации и манифесты и организуя митинги и конференции. Волин в течение лета и осени возглавлял секцию образования (как и в Бобровском совете), а также шесть месяцев проработал в Военно-революционном совете. На следующий год большевики предложили ему должность наркома просвещения Украины, от чего он решительно отказался, так же как его наставник Кропоткин отказался стать министром просвещения во Временном правительстве в 1917 г.12.

В декабре 1919 г. Военно-революционный совет отправил Волина в Кривой Рог, чтобы противостоять украинской националистической пропаганде, которая велась в данном районе петлюровцами. Однако по пути он слёг с тифом и был вынужден остановиться деревне, где его выхаживали местные крестьяне. 14 января 1920 г., ещё прикованный к постели, он был арестован бойцами 14‑й Красной армии и передан в чека. Троцкий, которого он неоднократно критиковал в «Набате», отдал приказ о его казни. Но московские анархисты, среди которых находился Александр Беркман, недавно прибывший из США, составили обращение о переводе Волина в Москву и передали его Николаю Крестинскому, секретарю ЦК РКП(б). Крестинский, хотя он и знал Волина ещё со времени обучения в Петербургском университете, отклонил ходатайство, настаивая, что Волин являлся контрреволюционером. Но, под давлением анархистов и сочувствующих (в том числе Виктора Сержа), он в итоге уступил и распорядился доставить Волина в московскую Бутырскую тюрьму13.

Это произошло в марте 1920 г. Через семь месяцев по условиям соглашения, заключённого между Красной армией и махновской Повстанческой армией Украины, Волина освободили. Восстановив свои силы после болезни, Волин съездил в подмосковный Дмитров, чтобы воздать уважение Кропоткину, а затем вернулся в Харьков и возобновил издание «Набата». Оказавшись на Украине, он начал подготовку Всероссийского съезда анархистов, намеченного на конец года. Однако в конце ноября Троцкий разорвал соглашение с Махно и приказал напасть на Гуляй-Поле, а тем временем чека арестовала членов конфедерации «Набат», проводивших съезд в Харькове. Волин вместе с Бароном и остальными был доставлен в Москву и вновь заключён в Бутырскую тюрьму, из которой его позднее перевели в Лефортово и Таганку – названия, известные всему миру по сочинениям Солженицына.

Волин провёл за решёткой больше года. В июле 1921 г., когда в Москве создавался Красный интернационал профсоюзов (Профинтерн), многие иностранные делегаты, встревоженные преследованием анархистов и подавлением Кронштадтского восстания, поддержали инициативу Эммы Гольдман, Александра Беркмана и Александра Шапиро и обратились с протестом к Ленину и Дзержинскому, председателю ВЧК. Французский анархист Гастон Леваль, в то время молодой делегат на конгрессе Профинтерна, получил возможность увидеться с Волиным в тюрьме, и Волин, безупречно владевший французским, больше часа рассказывал ему о своей одиссее по Украине14. Вскоре Волин, Максимов и другие анархисты устроили одиннадцатидневную голодовку, чтобы привлечь внимание к своей ситуации. Ленин наконец согласился освободить их при условии выдворения из России, и в январе 1922 г. они отправились в Берлин.

Волин больше не вернулся на родину. Рудольф Роккер и другие немецкие анархисты помогли ему с семьёй устроиться в Берлине. Всего сорока лет, Волин из-за редеющих волос и поседевшей бороды выглядел намного старше, но его оживлённые жесты и стремительные движения быстро рассеивали это впечатление. Роккер, которому для работы приходилось закрываться в своём кабинете, завидовал концентрации Волина: он мог писать на том же маленьком чердаке, где они с женой и пятью детьми должны были есть, спать и проводить свои дни15.

Волин оставался в Берлине около двух лет. Там он издал семь номеров «Анархического вестника», который был органом «единого анархизма», в отличие от чисто анархо-синдикалистского издания Максимова «Рабочий путь», выходившего в то же время. Вместе с Беркманом Волин оказывал помощь заключённым и ссыльным товарищам. В 1922 году он отредактировал небольшую, но важную работу «Гонения на анархизм в Советской России», опубликованную на французском, немецком и русском, которая впервые предоставила внешнему миру документированную информацию о большевистских репрессиях в отношении анархистов. Он также написал ценное предисловие к истории махновского движения, подготовленной Аршиновым, и помог с переводом этой книги на немецкий16.

В 1924 году Волин был приглашён Себастьяном Фором в Париж для участия в работе над анархической энциклопедией17. Фору мог пригодиться Волин с его эрудицией, владением языками и знанием истории и теории анархизма. Волин согласился, переехал в Париж и написал много важных статей для энциклопедии, некоторые из них были опубликованы отдельными брошюрами на нескольких языках. Кроме того, в последующие годы он сотрудничал в ряде анархических изданий, включая «Либертария» (Le Libertaire) и «Анархическое обозрение» (La Revue Anarchiste) в Париже, «Интернационал» (Die Internationale) в Берлине и «Человек!» (Man!), «Дело труда» и «Свободный голос труда» (Fraye Arbeter Shtime) в США. Он также издал сборник поэзии18, посвящённый памяти Кропоткина, умершего в 1921 г., и начал работу над своей фундаментальной историей Российской революции19.

Волин, однако, не избежал фракционных раздоров, возникших между российскими анархистами в эмиграции. В 1926 году он порвал со своими старыми товарищами Аршиновым и Махно после публикации их противоречивой «Организационной платформы», которая требовала создать Всеобщий союз анархистов с центральным исполнительным комитетом, определяющим политику и деятельность организации20. В этом споре Волин занял одну сторону с Александром Беркманом, Эммой Гольдман, Себастьяном Фором, Эррико Малатестой, Рудольфом Роккером и другими видными анархистами из разных стран. Вместе с группой единомышленников он в следующем году опубликовал разгромный ответ Аршинову, утверждая, что «Организационная платформа» с её положением о центральном комитете противоречит основному для анархизма принципу местной инициативы и отражает «партийный дух» её автора (Аршинов был большевиком, прежде чем присоединился к анархистам в 1906 г.)21.

Волин убедился в своей правоте в 1930 г., когда Аршинов вернулся в Советский Союз и вновь вступил в партию – только для того, чтобы быть репрессированным через несколько лет21a. После отъезда Аршинова Галина Махно уговорила Волина навестить её мужа, смертельно больного туберкулёзом. В 1934 г., незадолго до смерти Махно, старые друзья помирились, и Волину принадлежит заслуга посмертного издания второго и третьего томов воспоминаний Махно, к которым он составил предисловие и примечания22.

В конце 1920‑х и 1930‑е Волин продолжал осуждать советскую диктатуру, заклеймив большевизм как «красный фашизм» и уподобив Сталина Муссолини и Гитлеру23. В своей небольшой парижской квартире он давал неофициальные уроки по анархизму, вызвавшие интерес у молодых товарищей разных национальностей, одной из которых была Мари Луиза Бернери. Попутно, чтобы прокормить семью, он побывал на многих работах, включая службу подборки газетных вырезок (клиппинг-сервис), и совместно с Александром Беркманом готовил русский перевод пьесы Юджина О’Нила «Лазарь смеялся» по заказу Московского художественного театра24.

Когда в 1936 г. началась Гражданская война в Испании, Волин по просьбе Национальной конфедерации труда (НКТ) стал редактором её парижского франкоязычного издания «Антифашистская Испания» (L’Espagne Anti-Fasciste). Однако вскоре он ушёл, несогласный с тем, что НКТ поддерживала Народный фронт и лоялистское правительство. В это время, при том что он всегда жил в трудных условиях, за чертой бедности25, на Волина обрушились несчастья, худшим из которых стала смерть его жены после нервного срыва. Вскоре после этого, в 1938 г., он переехал из Парижа в Ним по приглашению Андре Прюдоммо, известного либертарного автора и руководителя издательского кооператива. Волин вошёл в редколлегию еженедельной газеты Прюдоммо «Свободная земля» (Terre Libre), одновременно продолжая свою работу над историей Российской революции, которую он закончил в Марселе в 1940 г., уже после начала Второй мировой войны.

Книга Волина «Неизвестная революция» является наиболее важной среди исторических работ анархистов о Российской революции на всех языках. Как мы видели, она была написана очевидцем, который сам принимал активное участие в описываемых событиях. Как и написанная Кропоткиным история Французской революции, она рассматривает народную социальную революцию, в отличие от политического переворота большевиков. До выхода книги Волина этой теме уделялось мало внимания. Российская революция для Волина не сводилась к истории Керенского и Ленина, социал-демократов, эсеров или даже анархистов. Это был всплеск массового недовольства и массового творчества, стихийный, непланомерный и неполитический, подлинная социальная революция, которую Бакунин предсказывал полустолетием ранее.

Как великое народное движение, «восстание масс», Российская революция нуждалась в том, кто написал бы её историю «снизу», подобно тому как сделали Кропоткин и Жан Жорес для Франции. «Это – всё необъятное множество людей, которые наконец выйдут на свет», – писал Жорес о 1789 годе26. То же самое происходило в России с 1917 по 1921 г., когда страна подверглась глубоким переменам, которые охватывали все сферы жизни и в которых основную роль играли простые люди. Похожие события имели место и в Испании в 1936–1939 гг. Россия и Испания, без сомнения, пережили величайшие либертарные революции двадцатого века, децентралистские, спонтанные, эгалитарные, не направлявшиеся одной партией или группой, но в значительной степени бывшие делом рук самого народа.

Самой поразительной особенностью этой «неизвестной революции» в интерпретации Волина была децентрализация и рассеяние власти, стихийное создание автономных коммун и советов, развитие самоуправления трудящихся в городе и на селе. Действительно, для всех современных революций была характерна организация различных комитетов – фабрично-заводских, жилищных, культурно-просветительских, солдатских и матросских, крестьянских – как следствие расцвета местной инициативы. В России советы также были народными органами прямой демократии, пока большевики не превратили их в учреждения нового бюрократического государства, штампующие распоряжения.

Таков центральный тезис Волина. Он детально описывает усилия рабочих, крестьян и интеллигенции по созданию свободного общества, основанного на самодеятельности и самоуправлении. Либертарное сопротивление новой советской диктатуре, прежде всего в Кронштадте и на Украине, получает подробное освещение. Волин даёт весьма сочувственную характеристику махновского движения, не умалчивая при этом о его отрицательных сторонах, таких как пьянство Махно и формирование, как считали некоторые, военной клики под его главенством. (Волин, как уже было отмечено, порвал с Махно из-за «Организационной платформы», и противоречия между ними так и не были окончательно разрешены.)

Книга, однако, имеет свои недостатки. Обсуждая исторических предшественников российского революционного движения, Волин лишь мимоходом упоминает великие крестьянские и казацкие восстания XVII–XVIII вв., не учитывая их решительно противогосударственного характера. При всех своих «примитивных» чертах, восстания Разина и Пугачёва были антиавторитарными движениями, боровшимися за децентрализованное и эгалитарное общество. Кроме того, достаточно странно, что Волин не упоминает анархистов в главе о Революции 1905 г., хотя именно тогда российские анархисты впервые выступили в качестве силы, с которой приходилось считаться. (Стоит напомнить, что сам Волин в это время принадлежал к эсерам.)

Далее, волинский обзор социальной революции 1917 г. нуждается в дополнении. Мало сказано о рабочих и крестьянских движениях вне Кронштадта и Украины. Книга также пренебрегает анархо-индивидуалистами, интересной, хотя и сравнительной небольшой группой, а также ролью женщин в анархическом и революционном движениях. Вне всякого сомнения, действия женщин – в очередях за хлебом и пикетных кордонах, в стачках и на демонстрациях, на баррикадах и в партизанских отрядах, в пропаганде среди солдат и своих коллег, мужчин и женщин, в создании бесплатных школ и детских садов, в их общем стремлении к достоинству и равенству – составляют важную часть той «неизвестной революции», которой был глубоко увлечён Волин.

Также нужно добавить, что книга страдает несовершенством стиля. Волин, как отмечал Джордж Вудкок, «не отличался изяществом в литературном смысле». Он был склонен к многословию, и его рассказ только выиграл бы от большей сжатости27. И всё же, несмотря на все огрехи, «Неизвестная революция» остаётся впечатляющей работой. Это новаторский труд о малоизученном аспекте Российской революции. За частичным исключением истории махновского движения от Аршинова и истории большевистских репрессий от Максимова, другой подобной книги нет28.

Волин, как уже говорилось, закончил «Неизвестную революцию» в 1940 г. в Марселе. Когда Виктор Серж встретил его там в том же году, он работал в конторе маленького кинотеатра, получая гроши. После вторжения нацистов и создания правительства Виши его положение начало становиться всё более рискованным. Он скитался от одного убежища до другого, живя в крайней бедности и постоянном страхе ареста. Однако он не стал искать спасения за океаном. Он надеялся принять участие в будущих событиях в Европе, которых он, как вспоминал Серж, ожидал с «романтическим оптимизмом»29. Двое товарищей Волина, Молли Штеймер и Сеня Флешин, встретили его в Марселе в 1941 г. Они упрашивали его поехать с ними в Мексику, но безуспешно. Волин настаивал, что он нужен во Франции, чтобы поддерживать связь с молодёжью и «готовиться к революции, когда закончится война»30.

Преследуемый властями и как анархист, и как еврей, Волин так или иначе смог избежать их когтей. Когда война наконец закончилась, он вернулся в Париж, но сразу же оказался в больнице. Он заболел туберкулёзом, и его дни были сочтены. 18 сентября 1945 г. он умер. Его тело кремировали, и прах предали земле на кладбище Пер-Лашез, рядом с могилой Нестора Махно, который был сражён той же болезнью за одиннадцать лет до этого. Старые товарищи воссоединились после смерти, и их останки покоятся возле мучеников Парижской коммуны.

Часть II. Америка

Глава 9. Прудон и Америка

О влиянии Пьера-Жозефа Прудона, великого французского анархиста и социального мыслителя, до сих пор написано мало. Между тем его идеи о деньгах и кредите, о труде и капитале, о суверенитете личности и добровольном сотрудничестве, которые он развивал в непрерывном потоке книг и статьей на протяжении 1840‑х–1850‑х гг., распространились далеко за пределами его родной страны, наложив отпечаток на русское народничество, испанский федерализм и другие социальные движения по всему земному шару.

В Соединённых Штатах, где его влияние было сильнее, чем принято считать, взгляды Прудона получили широкую известность. В годы, предшествовавшие Гражданской войне, их пропагандировали французские и немецкие эмигранты – участники революций 1848‑го, в первую очередь Клод Пеллетье, Фредерик Тюффер, Жозеф Дежак и Вильгельм Вейтлинг; и с равным энтузиазмом их отстаивал кружок американских фурьеристов, в основном уроженцев Новой Англии, включая Чарльза А. Дану, Парка Годвина и Альберта Брисбена. Брисбен посетил Прудона в парижской тюрьме в 1848 г. и «часами» обсуждал с ним его теории. «Прудон и я, – писал он позднее, – были совершенно согласны относительно принципов, которые, по нашему мнению, можно было бы применить на практике множеством способов даже при нынешнем состоянии общества»1.

Но именно Дане, отпрыску уважаемого новоанглийского семейства, принадлежит первенство в ознакомлении американской публики с идеями Прудона. Дана, уроженец Нью-Гэмпшира, родился в 1819 г. После окончания Гарварда, в 1842 г., он присоединился к Брук-Фарм, известной общине трансценденталистов и фурьеристов, где вместе с такими светилами, как Джордж Рипли, Теодор Паркер и Маргарет Фуллер, он читал лекции на разные темы, пел в хоре и писал статьи для «The Dial» и «The Harbinger».

В 1847 году Дана покинул Брук-Фарм и вошёл в штат «New York Tribune» под руководством Хораса Грили. На следующий год он отправился в продолжительную поездку по Европе, проходившей тогда испытания революции. В Париже он услышал выступление Прудона перед Национальным собранием и познакомился со взглядами этого мыслителя из первых рук. Прудон, по его заключению, был далёк от того «атеиста и безумца, коммуниста, горящего желанием ограбить богатых, живого воплощения безнравственности, беспорядка и безрассудства», каким изображали его газеты по обе стороны Атлантики. Напротив, хотя и «всегда дерзкий и часто непочтительный», он являлся человеком, преданным делу справедливости, отличался своей «любовью к свободе и ненавистью к лицемерию» и обладал «замечательной степенью оригинальности и энергией ума, а также честностью и нравственным мужеством»2.

Глубоко впечатлённый, Дана по возвращении в Нью-Йорк в 1849 г. опубликовал в «Tribune» серию статей о Прудоне, уделяя особое внимание его системе взаимного кредита – Народному банку, как называл это сам Прудон, – при которой займы предоставлялись бы под самый низкий процент, стимулируя производство, устраняя бедность и безработицу и обеспечивая социальную и экономическую справедливость для всех. Позже в том же году Дана переработал свои статьи для публикации в «The Spirit of the Age», нью-йоркском еженедельнике, выходившем под редакцией Уильяма Генри Ченнинга, бывшего сподвижника по Брук-Фарм. Почти полстолетия спустя они были переизданы Бенджамином Такером в виде брошюры под названием «Прудон и его “Народный банк”» («Proudhon and His “Bank of the People”»).

После 1849 г. Дана утратил интерес к Прудону. На должности главного редактора «Tribune», которую он занимал до 1862 г., он посвятил себя широкому кругу социальных и политических вопросов, среди которых наиболее заметное место занимала отмена рабства. В 1863 году, в разгар Гражданской войны, он по решению Авраама Линкольна был назначен заместителем военного министра и пребывал на этом посту до капитуляции генерала Ли в Аппоматтоксе. Вернувшись в Нью-Йорк, Дана принял участие в создании ежедневной газеты «Sun», главным редактором которой он вскоре стал. Благодаря свежему стилю, широкой эрудиции и политическим связям он ещё целое поколение оставался влиятельной силой в американской журналистике. Он умер в 1897 г., в возрасте 78 лет.

Тем временем другая группа американских авторов – анархистов, а не фурьеристов – активно распространяла прудонистское учение. Уже в 1849 г., когда Дана опубликовал свои статьи о Прудоне, Уильям Б. Грин из Массачусетса написал аналогичный цикл, который в следующем году был издан в виде брошюры под названием «Взаимное кредитование» («Mutual Banking»). Тридцатилетний Грин (ровесник Даны) был одним из самых ярких американских реформаторов того периода, человеком впечатляющей наружности и природного достоинства. Он родился в городе Хейверилл в 1819 г. и был сыном Натэньела Грина, бостонского почтмейстера и основателя газеты «Statesman», ведущего издания демократов в Массачусетсе. Выше шести футов ростом, стройный и прямой, Грин был кадетом Вест-Пойнта, участвовал во флоридской войне против семинолов, а затем внезапно ушёл со службы в Гарвардскую школу богословия. Томас Уэнтуорт Хиггинсон, повстречавший Грина в то время, считал его «самым красивым и самым запоминающимся по внешности человеком, какого я когда-либо встречал», с военной выправкой, «почти вызывающе самоуверенными» манерами, угольно-чёрными волосами и «чёрными глазами, которые пронизывают своим взглядом»3.

Завершив своё обучение в 1845 г., Грин служил пастором унитарианской церкви в Уэст-Брукфилде, Массачусетс. Однако его внимание всё больше привлекали социально-экономические проблемы; и в 1850 г. под влиянием Прудона он выпустил свою брошюру о взаимном кредите – по словам Бенджамина Такера, «самую важную работу о финансах, когда-либо опубликованную в этой стране»4.

После выхода «Взаимного кредитования» Грин сменил Дану в роли ведущего американского последователя Прудона. Он не только активно распространял идеи Прудона, но и, кроме того, в 1850 и 1851 гг. вносил в законодательное собрание Массачусетса петицию – оба раза безрезультатно – о принятии кредитного закона на прудонистских принципах. В отличие от своего учителя, он также защищал права женщин, выступив на эту тему перед Учредительным собранием Массачусетса в 1853 г.5. Позднее в том же году он отправился в Париж и лично познакомился с Прудоном, который укрепил его мутуалистские убеждения6.

Грин оставался во Франции до 1861 г., пока начало Гражданской войны не заставило его вернуться в США. Предложив свои услуги губернатору Эндрю (которого посетил Бакунин во время своего пребывания в Бостоне), он был произведён в полковники и стал командиром 14‑го Массачусетского пехотного полка, который, будучи размещён вблизи Вашингтона, был преобразован в 1‑й Массачусетский артиллерийский полк и выполнял задачу по защите столицы от нападения конфедератов. К тому времени волосы и борода Грина поседели, но у него всё ещё были, как вспоминал один его подчинённый, «самые острые чёрные глаза из тех, что когда-либо вкладывались в голову смертного». Скорый в речи и делах, высмеивающий медлительных и неуклюжих, он тем не менее был «добрым, терпеливым, снисходительным и по-отечески относился к своим солдатам»7.

Грин прослужил в армии Союза чуть больше года. Он оставил свою должность в октябре 1862 г. после ссоры с губернатором Эндрю и в дальнейшем посвятил себя борьбе за экономические и социальные преобразования. По возвращении в Бостон он оказался, вместе Джосайей Уорреном, Эзрой Хейвудом, Лисандром Спунером и Стивеном Перлом Эндрюсом, на переднем крае анархо-индивидуалистического движения в Америке, выступая за свободу слова, доступный кредит, женское равноправие и улучшение условий труда. В 1869 году он стал председателем Массачусетского рабочего союза (Massachusetts Labor Union) и совместно с Эзрой Хейвудом основал Новоанглийскую лигу реформы труда (New England Labor Reform League). Благодаря усилиям Грина лига прониклась идеями Прудона и посвятила себя, как говорилось в её хартии, составленной Хейвудом и Грином, «упразднению классовых законов и ложных обычаев, посредством которых спекулятивная монополия присваивает законное предприятие, и преобразованию правительства на основах справедливости и взаимности»8.

К 1873 году Грин занимал пост вице-председателя лиги – членами которой были Уоррен, Эндрюс и Бенджамин Такер – и одновременно активно участвовал в работе франкоязычной секции Международного товарищества рабочих в Бостоне. Обладая внушительным видом, он становился центром внимания в любой группе; часто он появлялся в сопровождении своей жены Анны, происходившей из именитого бостонского семейства Шоу: настолько же светлая, насколько тёмным был он, и почти такая же высокая, она не уступала ему в эффектности9. Всё ещё преданный Прудону, умершему в 1865 г., Грин перевёл некоторые его сочинения, включая эссе «Государство» и выдержки из книги «Что такое собственность?», где Прудон объявлял себя анархистом и осуждал нетрудовую собственность как «кражу». Оба перевода вышли в журнале Хейвуда «The Word» в начале 1870‑х10. Не ограничиваясь этим, в 1873 г. Грин, совместно с Хейвудом и Такером, снова внёс в законодательное собрание штата петицию в поддержку закона о взаимном кредите. Его старания, как и в 1850‑е, не увенчались успехом. На протяжении всей жизни первостепенной заботой для Грина оставались реформы финансов и трудовых отношений. Он умер в Англии в 1878 г., последние годы его жизни были омрачены смертью его дочери Бесси, погибшей при кораблекрушении.

После кончины Грина ведущим американским апостолом прудоновского учения стал Бенджамин Такер. Сын китобоя из Нью-Бедфорда, Такер, как уже отмечалось в главе 2, был студентом Массачусетского технологического института, когда в 1872 г. он посетил съезд Новоанглийской лиги реформы труда в Бостоне. Здесь произошло его знакомство с анархизмом. Грин, «необычайно статный» в своём чёрном бархатном сюртуке, по воспоминаниям Такера, был «достойным похвалы председателем». В вестибюле, где была выставлена литература, Такер приобрёл «Взаимное кредитование» Грина и «Подлинную цивилизацию» («True Civilization») Уоррена, а также несколько брошюр Хейвуда и номера «The Word». Хейвуд после первого заседания представил молодого человека Грину и Уоррену. Такер был глубоко впечатлён ими и впоследствии вспоминал эту встречу как «поворотный момент» своего жизненного пути. Это был, как отмечала его компаньонка Перл Джонсон, «один из прекраснейших дней в его жизни»11.

Именно через Грина Такер, по его собственному признанию, впервые познакомился с теориями Прудона, хотя он утверждал, что «всегда был прудонистом, сам того не зная». Он добавлял: «“Взаимному кредитованию” полковника Грина я больше, чем любой другой работе, обязан своим пониманием финансовых принципов – это самый сжатый, добросовестный, проницательный и ясный трактат о денежном обращении». Чем лучше Такер узнавал Грина, тем больше наслаждался его обществом. Вскоре восхищение Такера к своему наставнику стало «безграничным». Он считал, что стоило пойти куда угодно, «если там собирались присутствовать полковник Грин и его жена, пусть только для того, чтобы увидеть, как они входят в комнату! Достоинство и осанка, грациозные манеры, доброта и всё остальное было так дивно уравновешено в этих двух величественных и прекрасных образцах человеческой расы»12.

Вдохновлённый примером Грина, Такер в 1874 г. уехал за границу, чтобы углубиться в изучение работ Прудона, и вернулся в Америку убеждённым последователем. По предложению того же Грина в 1876 г. Такер перевёл сочинение Прудона «Что такое собственность?», в полном объёме четырёхсот с лишним страниц. Вслед за этим в 1877–1878 гг. вышли первый том «Философии нищеты», опубликованный Такером в его собственном «Radical Review», и эссе Прудона «Мальтузианцы», появившееся в бостонском издании «Index». Кроме того, в 1879 г. он перевёл дискуссию о процентных ставках между Прудоном и французским экономистом Бастиа, которая была напечатана в «Irish World» в Нью-Йорке.

Когда в 1881 г. Такер начал издавать известный журнал «Свобода» (Liberty), он продолжил своё служение прудонизму. Как отмечал сам Такер, «Liberty» была «явлена на свет почти как прямое следствие идей Прудона» и «существовала главным образом для того, чтобы высветить и распространить их»13. Полное название журнала – «Свобода, не дочь, но мать порядка» – представляло собой цитату из Прудона, и на страницах издания печатались статьи о нём и новые переводы его работ (включая ранее неопубликованную пьесу под названием «Галилео»), а также объявления о продаже его портретов, где он назывался «глубочайшим из всех когда-либо живших политических философов и экономистов». Можно добавить, что по инициативе «Liberty» в Бостоне к концу 1887 г. был создан клуб дискуссий о Прудоне, среди участников которого были анархисты и неанархисты14.

Самым амбициозным замыслом Такера было издать полное собрание сочинений Прудона на английском. Это оказалось ему не под силу. Однако другие работы учителя были переведены соратниками Такера. Наибольшую известность среди них получила «Общая идея революции в XIX веке», изданная Джоном Беверли Робинсоном из Сент-Луиса в 1923 г. Такер считал её величайшей работой Прудона и особенно отмечал в ней страстный обвинительный акт против государства: «Быть управляемым – значит содержаться под надзором, инспектироваться, подвергаться шпионажу, направляться, законодательно регламентироваться, нумероваться, записываться, наставляться, поучаться, контролироваться, подсчитываться, оцениваться, цензурироваться, подчиняться командам существ, у которых нет ни права, ни знания, ни добродетели, чтобы делать это. Быть управляемым – значит при каждом действии, при каждой сделке отмечаться, регистрироваться, записываться, облагаться налогом, штамповаться, измеряться, нумероваться, исчисляться, лицензироваться, уполномочиваться, предостерегаться, воспрещаться, преобразовываться, корректироваться, наказываться. Это значит, под предлогом общественного блага и во имя общих интересов, выплачивать дань, дисциплинироваться, обыскиваться, эксплуатироваться, монополизироваться, принуждаться, ущемляться, мистифицироваться, обкрадываться; а затем, при малейшем сопротивлении, при первом же недовольном слове, репрессироваться, штрафоваться, презираться, дониматься, преследоваться, унижаться, избиваться, разоружаться, удушаться, заключаться в тюрьму, судиться, проклинаться, расстреливаться, изгоняться, приноситься в жертву, продаваться, предаваться; и, в довершение всего, подвергаться глумлению, осмеянию, поруганию, бесчестью. Таково правительство; таково его правосудие; такова его мораль»15.

Робинсон, архитектор по профессии и автор брошюры, основанной на экономических идеях Прудона16, также перевёл эссе Прудона «Народный банк», которое вышло в 1927 г. в «Решении социальной проблемы Прудоном» («Proudhon’s Solution of the Social Problem»), антологии под редакцией Генри Коэна, такерита из Денвера, Колорадо. Сборник Коэна, помимо этого, содержал переиздания брошюр «Взаимное кредитование» Грина и «Прудон и его “Народный банк”» Даны, наряду с другими ценными материалами, включая ранее непереведённые отрывки из «Философии нищеты», подготовленные Кларенсом Ли Суорцем, ещё одним учеником Такера. В написанной самим Суорцем книге «Что такое мутуализм?» («What is Mutualism?») признаются заслуги Прудона и Грина17. Также стоит упомянуть, что Бартоломео Ванцетти, находясь в тюрьме в ожидании казни, переводил сочинение Прудона «Война и мир» (название которого Толстой, будучи поклонником французского анархиста, заимствовал для своего знаменитого романа)18.

В завершение нужно отметить ещё один пункт. Как мы помним, именно Такер в 1896 г. впервые выпустил отдельное издание работы Даны «Прудон и его “Народный банк”», сопроводив её предисловием, примечаниями и описательным подзаголовком («Выступая в защиту великого французского анархиста, показывает, в чём состоит зло металлических денег и как процент на капитал может и должен быть упразднён системой свободного и взаимного кредитования»). Издавая брошюру, Такер преследовал две цели. Во-первых, он считал данную работу «действительно осмысленным, убедительным и сочувственным описанием взаимного кредитования», если процитировать его собственный отзыв, и потому находил её заслуживающей переиздания. Второй целью, однако, было разоблачить Дану как «дьявольского лицемера»19. Дана давно оставил в прошлом свой радикализм и превратился в верного защитника консервативных интересов, его последней мишенью оказался Уильям Дженнингс Брайан, кандидат на президентских выборах 1896 г., выступавший за свободную чеканку серебряных монет. По словам Генри Коэна, Такер разослал экземпляры брошюры редакторам газет во всех крупных городах, и Дана сделался посмешищем для всей страны20.

Но звезда самого Такера также угасала. Начиная с 1870‑х, тот переводил работы Прудона, распространял его идеи и сохранял память о нём, как выразился Коэн, с «умением и преданностью, не имевшими параллелей ни в одном американском реформаторском движении»21. На протяжении более чем поколения он защищал дело свободы от натиска коллективистов и этатистов. Однако к началу нового столетия расцвет индивидуалистического анархизма миновал; и в 1908 г., после того как его хранилище книг и газет было уничтожено пожаром, Такер уехал в Европу, чтобы остаться там навсегда.

С этого момента Такер оставил роль распространителя мутуалистских идей. Хотя он продолжал носить звание анархиста, он пришёл к убеждению, что свободный банк, даже если бы удалось его открыть, больше не способен сломить монополию капитализма или ослабить власть государства. С течением времени Такер становился всё более пессимистичным. «Монстр, Механизм, – писал он в 1930 г., – пожирает человечество»22. Он пережил свою репутацию социального теоретика. В Монако он жил почти в полном уединении. Немногие были знакомы с ним или его работами, и его смерть в 1939 г. осталась практически незамеченной. Он ушёл из жизни в 85 лет, когда мировая война, которую он со страхом предсказывал, уже вырисовывалась на горизонте.

Глава 10. Бенджамин Такер и его дочь

Имя Бенджамина Такера уже не раз появлялось на страницах этой книги. Главный представитель индивидуалистического анархизма в Америке, он помог любознательным читателям познакомиться с идеями Прудона, Бакунина, Штирнера и других анархических и неанархических авторов. Крупнейшим его достижением являлся журнал «Свобода» – лучшее периодическое издание анархистов на английском языке, как по праву оценивал этот орган Джозеф Ишилл1. В отличие от Александра Беркмана, чьи «Тюремные записки анархиста» стали классикой, Такер не вынашивал в себе замысла великой книги. Точно так же он, в противоположность Эмме Гольдман и Иоганну Мосту, не приобрёл и репутации оратора (он выступал лишь по необходимости, и, как он сам признавал, ему «всегда было не по себе», когда он стоял перед публикой)2.

Однако Такер был выдающимся переводчиком и одними лишь изданиями Прудона и Бакунина (если оставить в стороне Виктора Гюго, Чернышевского и Толстого) обеспечил себе место в анархическом пантеоне. Более того, он был первоклассным редактором и одним из лучших журналистов, вышедших из рядов американского радикализма. «Свобода» давала ему особый повод для гордости. Она отличалась тщательным подходом к оформлению и редактированию, и для неё работала блестящая плеяда авторов, среди которых не последнее место занимал сам Такер. Дебют журнала в 1881 г. стал заметной вехой в истории анархического движения, его номера появлялись везде, где читали на английском. Далее, в качестве издателя Такер регулярно выпускал книги и брошюры по анархизму и связанным темам в течение почти тридцати лет. Как отмечал один из его поклонников, он проделал «больше практической работы по завоеванию свободы, чем любой другой человек, живой или мёртвый, за исключением, возможно, Прудона»3.

Эти слова Лоренса Лабади были написаны в 1935 г. К тому времени аудитория практически забыла Такера, человека, который, по словам Г. Л. Менкена, заслуживал «намного большей известности, чем он имеет»4. И если сегодня в какой-то степени сохраняется память о нём, то это связано не с каким-то сенсационным делом, наподобие покушения Беркмана на Генри Клея Фрика, а с тем, что он написал и опубликовал, всё почти в одном только журнале «Свобода». Его жизнь, хотя и достойная восхищения, была лишена драматизма. В ней не было тех страстей, красок и тревог, которыми отличались биографии Бакунина, Кропоткина или Малатесты, не говоря уже о Дуррути, Ванцетти или Махно. Конечно, ему пришлось пережить многое: достаточно упомянуть его приобщение к анархизму, роман с Викторией Вудхалл, спор с Иоганном Мостом. И всё же эти события были лишь рябью в невозмутимом потоке. Такер являлся человеком мысли, а не действия. Месяцы и годы его жизни были заняты главным образом разработкой идей и изданием книг и журналов, прежде всего «Свободы». В силу этого историки останавливались на деятельности Такера как публициста и пренебрегали его личной жизнью. О Такере как человеке было сказано мало.

Однако, обратившись к доступным источникам, мы можем узнать об этой стороне Такера и найти здесь немало интересного. Внешне он был красивым мужчиной, ростом 5 футов 9 дюймов и весом 165 фунтов, с пронзительными тёмными глазами, тёмно-каштановыми волосами и аккуратно подстриженными бородой и усами (в старости он сбрил бороду, но оставил усы). Всегда безупречно одетый, он редко появлялся перед людьми в рубашке или допускал иную вольность в своём костюме.

Ухоженной внешности Такера соответствовала педантичность его ума и манер в течение всей его долгой жизни. В нём до последнего вздоха сохранялась некая отстранённость и замкнутость. Он не проявлял снобизма или расовых и классовых предрассудков, но при этом всегда демонстрировал аристократизм джентльмена из Новой Англии. Хотя у него был широкий круг знакомых, он не легко заводил друзей, и лишь немногие были близки с ним лично. Джордж Шумм, Уильям Бейли и другие коллеги по «Свободе» всегда называли его «мистер Такер» в своих письмах.

Эти качества в достаточной степени отражены в работах Такера. Он обладал такими достоинствами, как дисциплина, неизменность и высокие стандарты. В работе он отличался сильной сосредоточенностью, обстоятельностью и вниманием к деталям. Его пытливость ума, ясность стиля и приверженность принципам вошли в пословицу. Он не только был наделён острым аналитическим разумом и подлинным даром литературного мастерства, но и с убийственной серьёзностью относился к тому, что он думал и как он это выражал. И он был до неприличия последователен (самой большой слабостью Такера, по наблюдению одного из коллег, был его «страх оказаться непоследовательным»)5.

Примечательно, насколько мало идеи и проза Такера менялись в течение его жизни, которая протянулась от довоенного Массачусетса до Ривьеры в канун Второй мировой войны. Если ему было что сказать, он говорил это прямо, уверенно и хорошо. Но его искренность редко сглаживалась тактичностью. Он был негодующим полемистом, чувствительным ко критике и уверенным в собственной высокой ценности. Он настаивал на своей правоте и редко уступал хотя бы дюйм оппонентам. В своих работах, как говорил Дж. Уильям Ллойд, одно время писавший для «Свободы», Такер был «до крайности догматичный, высокомерно утверждающий, наводящий страх и возвышающийся, верный своему “отвесу”, невзирая на жертвы, и не терпящий никаких различий, противоречий или опровержений. Острый сарказм, едкое презрение, выпады, иногда фактически доходившие до оскорбления, обращались против любого, кто смел критиковать или выступать против»6.

Такер, как говорила его компаньонка Перл Джонсон, был «от начала и до конца спорщиком, и в этом заключалась его сила»7. Он вечно поправлял своих противников, давал им разъяснения, указывал на ошибки в их рассуждениях. И друзьям, и врагам приходилось дрожащими пальцами перелистывать каждый номер «Свободы», боясь того «острого, чёткого стиля», как описывал К. Л. Суорц, «который приводил в восхищение его сторонников и в отчаяние – оппонентов»8. Даже ближайшим соратникам не удавалось избежать его словесных атак («Как вы проходитесь по своему товарищу!» – протестовал Дж. Б. Робинсон)9. Стивена Перла Эндрюса, который был старше него на 42 года, Такер резко раскритиковал за искажение взглядов Прудона. Ответ Эндрюса являл собой образец миролюбия: «Вы говорите о неверном изложении мной Прудона. Справедливости ради вы должны признать, что если я и допустил это в какой-либо частности, то только потому, что ошибочно его истолковал. Такое вполне возможно, поскольку моё исследование, конечно, отличалось поспешностью. Но вы не говорите мне, о каком пункте, или пунктах, идёт речь. Если вы решите это сделать и если я тогда увижу то же, что и вы, я всячески готов и желаю даже внести изменения, чтобы соответствовать истине. Мы оба хотим добиться истины»10.

Однако Такер был мало склонен к миролюбию. «Сверкающая ледышка логики», как охарактеризовал его один друг11, он обожал доказательства и тратил непомерную энергию на малозначительные и бесплодные дебаты. Он метал свои «изящные тяжёлые копья во врагов и друзей с ледяной беспристрастностью», замечала Вольтерина де Клер, «поражая быстро и резко – и всегда был готов пригвоздить изменника». Лиззи М. Холмс жаловалась на дух «нетерпимости, суровости и хулы», которым были наполнены высказывания Такера. Почему, спрашивала она, любитель свободы проявляет такой воинственный настрой?12 Такер, по выражению У. Ч. Оуэна, был одним из тех «холодных энтузиастов», которые постоянно держат в виду свою цель и идут прямиком к ней, не заботясь о популярности или выгоде. Такер не мог с этим спорить. «Первый раз меня назвали “холодным энтузиастом”, – писал он Оуэну, – но я признаю, что это выражение попадает в яблочко. По правде говоря, я немного горжусь своей холодностью»13.

Эту холодность, если не сказать мелочность, духа, отразившуюся в большинстве работ Такера, трудно отрицать. Хотя он владел «могучим пером», как отмечала Эмма Гольдман, он далеко не был «широкой натурой», и его отношение к анархистам-коммунистам, в число которых входила она сама, было «преисполнено оскорбительной враждебности». «Нет, я не вижусь с Такером, – писала Гольдман в 1930 г., когда они оба жили в Ривьере. – Я бы и за угол не завернула, чтобы встретиться с ним. Он был замшелым стариком ещё до того, как постарел, и он низок в своём отношении к другим социальным школам»14. Стоит отметить, что эта неприязнь была обоюдной. «Между нами никогда не было особенной любви, – говорил Такер о Гольдман, – хотя некоторые её качества замечательны, и я сожалею, что она испытала на себе столь дурное отношение. Я слышал на днях, не напрямую, что она собирается отыскать меня по своём возвращении в Ривьеру!! (Куда скрыться? – вот в чём вопрос. “О, мне бы хижину в глуши бескрайней!” [“O for a lodge in some vast wilderness!”])»15.

Тем, кто знал Такера только по его работам, он мог казаться высокомерным, мстительным и жестоким. По словам Дж. Уильяма Ллойда, нельзя было прочесть номер «Свободы» без того, чтобы не представить редактора «пожирателем огня, сердитым бо́льшую часть времени». И всё же ничто не было так далеко от правды. При всей своей желчности в печати Такер был неизменно приветливым в частном кругу. Это удивляло читателей «Свободы», когда они впервые с ним встречались. «Лицом к лицу, – говорил Ллойд, – этот тигр был голубем». Альбер Шаванн считал его «самым беззлобным пиратом из тех, что когда-либо резали глотку или топили судно»; а для К. Л. Суорца он был «самым учтивым и благовоспитанным джентльменом и добросердечным другом»16.

Чему же тогда следует приписать то впечатление холодности или отчуждённости, которое он оставлял у многих других? Если верить его свояченице, доктору Берте Ф. Джонсон, в этом всего лишь проявлялась застенчивость Такера17. Эта застенчивость также объясняет отсутствие у него ораторских способностей и его частый, «слегка нервный» смех18. Сам Такер в письме Джо Лабади признавал: «Я так же застенчив при знакомстве с детьми, как и со взрослыми людьми, и это равносильно утверждению, что я действительно очень стеснителен»19. Наряду с застенчивостью, он с раннего детства отличался недостатком смелости. «Вероятно, мне нет нужды напоминать вам о младенце, каким я был в дни нашего детства, – писал он кузине в конце своей жизни, – несклонный к выходкам, робкий до крайности во всех физических видах спорта и начинающий хныкать при малейшей провокации. Я до сих пор всё тот же трус, и стыжусь этого сейчас, как я стыдился тогда»20.

Однако, хотя и сдержанный, Такер имел светлую сторону в своём характере. Он далеко не был аскетом, судя по описанию Виктора С. Ярроса21. Он наслаждался спектаклями и концертами. Он знал толк в еде. «Я всегда был эпикурейцем, – писал он в 1936 г., – и даже гурманом, до такой степени, какую я мог представить, а иногда и до такой, какую я представить не мог»22. Кроме того, несмотря на свою застенчивость, Такер заводил романы с женщинами – с Викторией Вудхалл и Сарой Э. Холмс, например, – прежде чем он встретил прекрасную девушку с «классическим лицом», которая стала его обожаемой компаньонкой23.

Давний товарищ Джордж Шумм порекомендовал взять Перл Джонсон на работу в книжный магазин Такера «Юни́к» в Нью-Йорке, в последние года его существования (1906–1908). Она была на 25 лет младше Такера, который знал семью её матери во времена своего детства в Массачусетсе. За два года до своей смерти Такер благодарил Шумма за то, что тот свёл их. «Это, без сомнения, был величайший подарок судьбы в моей жизни, – писал Такер. – Со временем я всё больше в этом убеждаюсь. Как мало мы знаем о будущем и его сюрпризах! Вылетает слово – и рождается дитя. От всего сердца благодарю вас!»24

Этим ребёнком была Ориол Такер, появившаяся на свет в ноябре 1908 г., через десять месяцев после пожара, который уничтожил книгохранилище её отца и положил конец его тридцатилетней издательской деятельности. Такеру было 54 года, и его карьера публициста подошла к концу. Через шесть недель после рождения Ориол семья уехала в Европу. Такер больше не вернулся в США. Ориол росла во Франции и Монако, где она жила до смерти своего отца в 1939 г. Она была единственным ребёнком Такера, и он был глубоко ей предан25. Яркая и красивая, она безупречно владела французским и английским и стала выдающейся пианисткой. До пятнадцати лет она не посещала школу: мать обучала её на дому по учебникам, предоставленным школой Калверт в Балтиморе. Когда она наконец пошла в школу, она добилась больших успехов. Дома её воспитывали в соответствии с либертарными принципами её родителей. У неё была собственная комната, рассказывал Такер, «которая практически её крепость и в которую её отец редко заходит, кроме как по необходимости. У Эмерсона есть четыре строки, которые я люблю цитировать: “Когда церковь есть общее достояние, // Когда палата штата есть очаг, // Тогда пришло совершенное государство, // Республиканец в своём доме”. [“When the Church is social worth, // When the state-house is the hearth, // Then the perfect State has come, – // The republican at home”.] В последние годы я прилагал усилия, чтобы воплотить анархиста в своём доме, и мне кажется, что мои старания в этом направлении не были полностью напрасны»26.

21 января 1973 г. я посетил Ориол Такер в её доме в Оссининге, штат Нью-Йорк, с целью взять у неё интервью о её отце и особенно о личной стороне его жизни. Она была замужем за французом Жаном Рише, шеф-поваром, и преподавала французский в средней школе Доббс-Ферри, в нескольких милях от дома. Её дом стоял на месте бывшей колонии Стиллуотер, недолговечной коммуне движения «Школа жизни» (School of Living), основанной Ральфом Борсоди в 1939 г. Через дорогу жила Беатрис Шумм Фец, дочь Джорджа и Эммы Шумм, товарищей Такера, а у подножья холма стоял дом Маргарет Нойз Голдсмит, внучки Джона Хамфри Нойза, знаменитого основателя коммуны Онайда.

Ориол была впечатляющей женщиной с запоминающимся взглядом, моложавой внешностью и живой памятью, особенно в том, что касалось её родителей. Я надеялся вернуться на следующем этапе моего исследования, чтобы вновь поговорить с ней о её отце, но она внезапно скончалась в июне 1974 г., в возрасте 65 лет. Вследствие этого наша беседа осталась незавершённой. Однако то, что она рассказала мне во время нашей встречи, представляет большой интерес. Ниже приводятся её слова.

Ориол Такер

Я родилась в Нью-Йорке 9 ноября 1908 г., принимал меня доктор Э. Б. Фут, друг отца и единомышленник-либертарий. Меня назвали в честь дочери Дж. Уильяма Ллойда, Ориол Ллойд. Мои родители надеялись, что я появлюсь на свет 11 ноября, в годовщину казни хеймаркетцев. После опустошительного пожара, случившегося в январе 1908 г., отец решил переехать во Францию. Он не хотел начинать всё сначала. Кроме того, он любил Францию и всегда говорил, что хочет там умереть. Они с матерью приехали в Париж летом 1908 г. и сняли дом в предместье Ле-Везине, вблизи Сен-Жермена. Они вернулись в США, чтобы я родилась здесь (мать ожидала, что роды будут трудными, и хотела, чтобы её семья оказалась рядом). Но к Рождеству я, шести недель от роду, уже была во Франции. Там я и осталась. Когда мне было три с половиной года, мы с матерью на несколько месяцев приезжали в Штаты, чтобы повидаться с её семьёй. Тем не менее после [Первой мировой] войны мы больше не возвращались в страну всей семьёй. В 1936 году я одна приехала на три месяца. Америка была далека от меня, как луна. Для меня она была сказочной страной: мать продолжала говорить о ней, старалась сохранить её живой образ, но для меня все имена, которые я слышала, казались вышедшими из мифологии.

Моя мать, Перл Джонсон, была дочерью пары из Новой Англии, Хораса Джонсона и Флоренс Халл, последняя была одной из четырёх дочерей Мозеса Халла, священника передовых взглядов, который стал известным спиритуалистом. Перл пришла в клуб «Санрайз» в Нью-Йорке и познакомилась с Би Шумм. Именно Джордж Шумм порекомендовал её отцу для работы в его книжном магазине, за несколько лет до моего рождения. Одной из сестёр матери была доктор Берта Джонсон. Фред Шульдер, который работал продавцом «Либерти», был парнем тётушки Берты. Его с Эделин Чемпни сын, Хорас Чемпни, был тем квакером, который несколько лет назад отплыл на яхте [«Феникс»] во Вьетнам, чтобы протестовать против войны.

Когда мать моего отца умерла, она оставила ему приличную сумму денег. Он вложил их, чтобы получать ренту, и с тех пор имел неплохой доход в 1 650 долларов в год. В Нью-Йорке он жил с удобствами, хотя и без роскоши, в двухместном гостиничном номере. Ещё одной причиной, по которой он решил уехать во Францию, было то, что он и семья могли лучше прожить там на его доход. Так вышло, что мои родители никогда не сочетались законным браком. И всё же они были самой моногамной парой, которую я когда-либо видела, и до самого конца хранили беззаветную верность друг другу. Как ни странно, они считали необходимым иметь раздельные комнаты и даже, если бы у кого-то из них были средства, отдельные дома, встречаясь по желанию. Но они не могли себе этого позволить! Мне всегда нравилось думать, что мой муж вечером придёт домой и мне не нужно планировать и устраивать свидания с ним!

Первые шесть лет мы жили в Ле-Везине и много путешествовали. Зиму после начала войны мы провели у Генри Була в Англии27, а когда мы вернулись во Францию, переехали в квартиру в Ницце. Мы оставались здесь одиннадцать лет. Но во Франции резко повышались налоги, поэтому мы переехали в Монако, где мы снимали славный дом в течение тридцати лет и где отец умер в 1939 г.

Во время войны отец с самого начала занимал антинемецкую позицию. Немецкое правительство, немецкий милитаризм, немецкая муштра – он страстно ненавидел их. И он любил Францию. Франция была единственным, что принималось во внимание: французская еда, французское вино, французские газеты и книги. Он хотел быть похороненным там. Он никогда не возвращался в Соединённые Штаты и никогда не хотел это сделать. Он не очень хорошо говорил на французском, но читал на нём легко. Он сильно восхищался Клемансо, с которым он имел большое внешнее сходство.

После войны отец боялся проблем. Он боялся, что его будут донимать, как иностранца. Он хотел, чтобы его оставили в покое. Не было никаких контактов с Эммой Гольдман или Александром Беркманом, которые жили в южной Франции. Отцу они оба не нравились. Мать дружила с Эммой Гольдман в Нью-Йорке и однажды видела их на улице в Ницце, но решила не подходить. К нам обычно заходил Джон Генри Маккей28, и один раз пришёл на чай Джордж Бернард Шоу. Когда мне было восемнадцать, я давала уроки французского сестре Генри Коэна. Принс Хопкинс29, который жил в Ницце, приезжал навестить нас, и ещё какой-то племянник Толстого, но вообще старых друзей отца побывало не много.

Во Франции наша семья жила в духе анархизма. Когда я задала вопрос, как, например, в этом мире мы будем уживаться друг с другом без полиции, отец говорил посмотреть такую-то и такую-то страницу из «Вместо книги»30. Мать, напротив, подробно объясняла. Она была прирождённый учитель и психолог. Но отец был прирождённый неучитель. Он не умел говорить с молодёжью. Мать же всегда давала мне осмысленные ответы. У него всё было проработано – разговоры с ним очень обескураживали, – у него всегда были неопровержимые доказательства, он всегда казался правым. И это меня расхолаживало. Он не брал в расчёт человеческие чувства и слабости. Просто веди свою линию, и будь что будет. Мать тоже говорила, что он не понимает психологию людей. Он относился ко мне с большой привязанностью и уважением, но мы не могли ничего обсуждать31.

Отец, кстати говоря, верил в договоры. У нас по всему дому заключались письменные соглашения. Когда мне было восемнадцать, он составил целый договор о том, чтобы я платила свою долю из того, что я зарабатывала уроками игры на фортепиано. Это могло показаться холодным и расчётливым поступком, но это делало всё ясным и простым. Он никогда не входил в мою комнату без стука, даже когда я была маленькой. Он во многих отношениях был старомоден. Он два или три раза ездил на автомобиле в Париже, но он упорно не доверял автомобилям. Он считал их опасными. Как результат, я тоже их не любила и долгое время в них не ездила.

Где-то в 1920‑е Виктор Яррос написал статью об анархизме, где фактически отверг свою принадлежность к нему, всё своё прошлое. Это привело отца в ярость. Он написал Ярросу, и они сильно поссорились. Примерно на это же время пришлось дело Сакко – Ванцетти. Первый раз моё хорошее мнение об Америке было поколеблено. Отец написал письмо в американскую газету, обрушившись на ту пародию на суд, которая была там разыграна. В последние годы его жизни шла Гражданская война в Испании. Он, конечно, был против Франко, но, кажется, не испытывал интереса к этим событиям. Однако он сильно волновался из-за надвигавшейся мировой войны. Он думал, что нам следовало бежать в Данию, где было безопасно! Мюнхен здорово нас перепугал. Дела шли всё хуже. Мы не знали, что делать – взять и заставить его отправиться в Америку к тётушке Берте? Знаете, это действительно было благословение, что он умер именно тогда. На следующий же день мы упаковали его книги и газеты. Мы приехали в Нью-Йорк 5 октября 1939 г. Мать отправилась на ферму тётушки Берты, а я осталась у Джорджа Макдональда32, несчастного изоляциониста в N‑й степени! В 1940 году мы сняли квартиру на Амстердам-авеню. Мать умерла там в 1948 г. К тому времени я уже была замужем.

Мать умерла, когда моей первой дочери было шесть или восемь месяцев. Мы переехали сюда в 1948 г. Моя старшая дочь Мериэнн унаследовала мозги своего деда, но относится к каждому с сочувствием и пониманием. Сейчас ей двадцать пять, и она получает степень магистра по социальной работе в Балтиморе. Её сестра, двадцати трёх лет, учится танцу в Торонто.

Отношение отца к коммунизму никогда не менялось ни на йоту, также и к религии. Он всю свою жизнь был очень последовательным. В свои последние месяцы он как-то позвал к себе француженку-экономку и сказал: «Я хочу, чтобы она была свидетелем того, что и на своём смертном одре я не отрекаюсь. Я не верю в Бога!» Я с интересом и даже симпатией относилась к его идеям. Но я никогда по-настоящему не была анархисткой. Я не думаю, что всё это когда-нибудь будет работать. И он тоже в конце так не думал. Он был очень пессимистичен в своём отношении к миру и политических прогнозах. Но по отношению к самому себе он всегда оставался оптимистом, всегда был жизнерадостным, счастливым; он никогда не сидел с задумчивым видом, он довольно смотрел на пейзаж и свои книги. Он распевал гимны из воскресной школы – «Благодатную скалу» и прочие – и не мог попасть в ноты. У него была репутация холодного человека. Но как он любил мою мать! И он легко мог расплакаться от чего-то благородного.

Глава 11. Ч. У. Моубри: британский анархист в Америке

Уже было отмечено, что иммигранты и визитёры сыграли ключевую роль в формировании американского анархизма. Если говорить о России, то, как мы видели, Бакунин бежал в Соединённые Штаты в 1861 г., Кропоткин приезжал сюда с лекциями в 1897 и 1901 гг., а Эмма Гольдман и Александр Беркман переселились в 1880‑е и оставались здесь до своей депортации в 1919 г. Имена эмигрантов из других стран не менее известны. Из Германии приехали Иоганн Мост и Рудольф Роккер, Отто Ринке и Йозеф Пойкерт, Роберт Райцель и Макс Багинский, не говоря уже о хеймаркетских мучениках Луисе Лингге, Августе Списе, Георге Энгеле и Адольфе Фишере. Из Италии приехали Луиджи Галлеани и Эррико Малатеста, Пьетро Гори и Саверио Мерлино, Карло Треска и Армандо Борги, Никола Сакко и Бартоломео Ванцетти. Из Франции приехали Жозеф Дежак и Ансельм Беллегарриг, Элизе и Эли Реклю, Клеман Дюваль и Жюль Скарсерио. Из Японии приехал Дэндзиро Котоку, из Индии – Хар Даял и М. П. Т. Ачарья, из Австрии – Рудольф Гроссман («Пьер Рамю»), из Испании – Педро Эстеве, из Мексики – Рикардо и Энрике Флоресы Магоны, из Румынии – Джозеф Ишилл и Маркус Грэм.

Что можно сказать о Великобритании? Число выходцев из неё также было внушительно. Сюда входят революционеры и пацифисты, коммунисты и синдикалисты, индивидуалисты и мутуалисты, а также некоторые переходившие из одной школы в другую. Но в силу того, что их имена не так хорошо известны, о них было мало сказано как о группе. Помимо этого, они, в отличие от остальных иммигрантов, не сталкивались с языковым барьером и, легко смешиваясь с американскими анархистами местного происхождения, меньше выделялись как национальная группа. Среди чикагских анархистов 1880‑х мы обнаруживаем не только Сэмюэла Филдена, сына чартиста, бывшего методистского проповедника в Ланкашире, но и Уильяма Холмса, секретаря Американской группы, чья компаньонка Лиззи М. Холмс была помощницей редактора «Набата» Альберта Парсонса, а также доктора Джеймса Д. Тейлора, который полвека занимался в Америке частной медицинской практикой («Хроническое заболевание и его излечение вакуумным методом», – гласила его реклама в «Набате»). Вдобавок, Мэттью М. Трамбулл, генерал Гражданской войны и чикагский адвокат, который защищал хеймаркетских анархистов в двух широко разошедшихся брошюрах, был чартистом до того, как эмигрировал в Америку.

Было немало британских экспатриантов, которые прошли школу радикализма в Социалистической лиге Уильяма Морриса. Например, Томас Х. Белл из Лос-Анджелеса был членом Эдинбургского отделения, а Уильям Бейли, родившийся в Белфасте сподвижник Бенджамина Такера и биограф Джосайи Уоррена, активно работал в Манчестерском отделении, организуя лекции Морриса, Кропоткина и других прославленных ораторов. Немецкий анархист Макс Мецков, который (вместе с Александром Беркманом) отличился в Хоумстедской стачке 1892 г., был членом Лондонского отделения; а Уильям Холмс напечатал «Письмо из Чикаго» в еженедельном органе лиги «Содружество» (The Commonweal). К этому можно добавить, что в начале 1890‑х Джон К. Кенуорти (впоследствии видный английский толстовец) создал Социалистическую лигу в Нью-Йорке вместе со своим соотечественником Уильямом Ч. Оуэном и американским архитектором Джона Х. Эделманом, редактором «Солидарности», у которого Кропоткин останавливался в 1897 г. (После преждевременной смерти Эделмана в 1900 г. его компаньонка Рейчел Краймонт отправилась в Англию, чтобы жить в колонии Уайтуэй и воспитывать двух их детей.)

Анархисты британского происхождения занимали заметное место среди авторов «Свободы» Бенджамина Такера. Кроме Уильяма Бейли к ним относились Джеймс Л. Уокер, главный последователь Штирнера в США (родился в Манчестере в 1845 г.); Генри Бул, торговец мебелью из Итаки, штат Нью-Йорк, который помогал финансировать издательское дело Такера; феминистские поэтессы Мириам Дэниелл и Хелена Борн, которые были социалистами в Бристоле, прежде чем эмигрировали в Америку; поэт Уильям А. Уиттик; Уильям Хансон, родившийся в Йоркшире часовщик из Филадельфии; Альфред Б. Уэструп, ведущий сторонник денежной реформы; и Арчибальд Г. Симпсон, член такеровского кружка в Бостоне, прошедший школу анархизма в Чикаго. (Симпсон, Уэструп и Бул, а также У. Ч. Оуэн в конце концов вернулись в Англию, где провели свои оставшиеся годы.)

Немало было и тех британцев, что стали социальными революционерами, последователями Моста, Бакунина и Кропоткина. Достаточно упомянуть йоркширского сапожника Джорджа Брауна, соратника Вольтерины де Клер в Филадельфии; Уильяма Маккуина, агитатора на Патерсонской стачке 1902 г., который издавал «Свободную коммуну» (The Free Commune) в Манчестере и Лидсе в конце 1890‑х; родившегося в Дублине врача Джона Крея, который вместе с У. Ч. Оуэном работал в движении Флореса Магона в Калифорнии; и Ч. У. Моубри, чья карьера будет прослежена в этой главе.

Хотя они оседали главным образом в северо-восточных штатах, анархисты британского происхождения были рассеяны по всей стране: они жили в Лос-Анджелесе и Чикаго, как и в Нью-Йорке, Филадельфии и Бостоне. Они приезжали из Ольстера и Уэльса, Шотландии и Йоркшира, Ливерпуля и Лондона, не говоря уже об изгнанниках с континента (русских, евреях, немцах, итальянцах, испанцах), для который Британия была промежуточным пунктом на пути в Америку. Кроме доктора Крея среди них были десятки ирландцев, в том числе Кон Линч и Т. П. Куинн, доктор Гертруда Б. Келли и её брат Джон Ф. Келли (который порвал со «Свободой» Такера и писал для «Набата»), друг Юджина О’Нилла – Терри Карлин, революционный социалист Патрик Куинлан и революционные синдикалисты Джей Фокс, Уильям З. Фостер (будущий лидер коммунистов) и Джозеф О’Кэрролл, не говоря уже о Дэвиде Салливане из нью-йоркского Ферреровского центра, который оказался двойным агентом1.

В течение XX века многие британцы участвовали в деятельности анархических школ и колоний в Стелтоне, штат Нью-Джерси, и Лейк-Мохигане, штат Нью-Йорк: Джеймс и Нелли Дик, Фред Дунн (редактор «Голоса труда» (The Voice of Labour) в Лондоне во время Первой мировой войны), Гарри Клементс (чья компаньонка Соня была дочерью Джона и Рейчел Эделман), Уильям Стивенс, Уоткин Баннистер и Уильям Бридж (дедушка Джоан Байз, певицы и социальной активистки, чьи мать и тётя посещали школу Стелтона). Можно отметить, что Гарри Келли, основатель колоний Стелтон и Мохиган, был сыном корнуэлльца (а не ирландца, как можно предположить по его имени); а Леонард Эбботт, ещё одна ключевая фигура в движении за современную школу, хотя и был американцем по происхождению, но родился и вырос в Англии (он посещал школу в Аппингеме), где впитал идеи Кропоткина, Уильяма Морриса и Эдварда Карпентера.

Для полноты картины можно упомянуть ещё несколько имён. Шарлотта Уилсон, основавшая лондонскую «Свободу» (Freedom) в 1886 г., провела свои последние годы в США, хотя и в стороне от анархического движения2. Джон Тёрнер из группы «Свобода» провёл два широких лекционных тура в Штатах, в 1896 и 1903–1904 гг., и стал первым, кого выслали из страны по антианархическому закону, принятому после убийства президента Мак-Кинли. Отцом К. Л. Джеймса, продуктивного анархического автора из Висконсина, был известный английский романист и историк Дж. П. Р. Джеймс. А. К. Каддон, первый британский ученик Джосайи Уоррена, посетил колонию Новые Времена (Модерн-Таймс) на Лонг-Айленде в 1858 г. (членом которой являлся позитивист британского происхождения Генри Эджер). К ним следует добавить Лиззи Тёрнер Белл и Джесси Белл Уэстуотер (жену и сестру Томаса Х. Белла), Альфреда Кингорна-Джонса из Сан-Франциско и К. Б. Купера из Лос-Анджелеса, Арчи Тёрнера и Томаса Райта из группы «Путь к свободе» (Road to Freedom Group) в Нью-Йорке и Э. Ф. Милиуса, высланного из Британии накануне Первой мировой войны, который редактировал «Социальную борьбу» (The Social War) вместе Ипполитом Гавелом.

На рубеже веков поездка в Америку стоила дёшево, а ограничения были минимальными, поэтому за короткий срок посетить Штаты удалось многим британским анархистам, включая Сэма Мейнуоринга, Тома Кантуэлла и Альфреда Марша, в дополнение к уже упомянутым. Путешествия через океан, разумеется, совершались в обе стороны, и многие американские анархисты в этот период посещали Британию. Люси Парсонс приезжала в 1888 г., Эмма Гольдман в 1895 и 1899 гг., Гарри Келли в 1895 и 1898 гг. (проработав в редакции лондонской «Свободы» до 1904 г.), Вольтерина де Клер в 1897 и 1903 гг., Лиллиан Харман в 1898 г. (чтобы стать председателем Лиги легитимации2a), а Бенджамин Такер в 1889 г. навестил Уильяма Морриса в Хаммерсмите и отобедал с Белфортом Баксом, Джорджем Бернардом Шоу, Мей Моррис и её мужем Г. Х. Спарлингом, секретарём Социалистической лиги. Результатом этого стали обмен кадрами и взаимное обогащение идеями, которые придали анархическому движению многогранное трансатлантическое измерение.

Чарльз Уилфред Моубри прибыл в Соединённые Штаты летом 1894 г. Портной-самоучка из лондонских трущоб, в молодости служивший в армии, Моубри был крупным, атлетичным мужчиной ближе к сорока, брюнетом со сверкающими глазами. Он обладал взрывным красноречием, которое наделало много шума в Британии, где он был другом Уильяма Морриса и активным членом Социалистической лиги с момента её образования десятилетием ранее. 20 сентября 1885 г. он был избит и арестован за «воспрепятствование уличному движению» на Дод-стрит и Бёрдетт-роуд в Лаймхаусе, в месте, которое долгое время использовалось для митингов, пока не начала вмешиваться лондонская полиция. На следующее утро в суде Моубри, «который действительно сделал больше всех», как Моррис признался своей жене, был освобождён, хотя вспыхнули беспорядки, во время которых председатель суда чуть было не приказал арестовать самого Морриса3.

Данный инцидент ознаменовал начало долгой борьбы за свободу слова, которая, среди прочего, повлекла за собой демонстрации безработных и хеймаркетские протесты. Моубри, радикальный агитатор в духе Иоганна Моста, был центральной фигурой. 14 июня 1886 г. он вновь был арестован на митинге в защиту свободы слова на Трафальгарской площади и оштрафован на 20 шиллингов с возмещением судебных издержек. Не устрашившись, он провёл ряд многолюдных митингов безработных в Норидже, где он стал секретарём местного отделения Социалистической лиги. «Социализм распространяется подобно лесному пожару», – сообщал он Моррису в октябре 1886 г.4.

Однако 14 января 1887 г. Моубри и его молодой товарищ по имени Фредерик Хендерсон были арестованы после митинга на рыночной площади Нориджа, где, по утверждению властей, толпа нанесла ущерб банку и нескольким магазинам. Признанный виновным в подстрекательстве к бунту и «нарушении общественного спокойствия», Моубри был приговорён к девяти, а Хендерсон – к четырём месяцам в тюрьме. Но их старания не оказались напрасными. Моррис, внимательно следивший за судебным процессом, отмечал в своём дневнике, что «среди местных рабочих наблюдается большое волнение; население находится в отчаянной нужде». Социалистическая лига организовала массовый митинг на рыночной площади Нориджа, чтобы протестовать против приговора, и был создан комитет по опеке над женой и детьми Моубри5.

Когда Моубри вышел из заключения, он возобновил свою агитацию в поддержку Социалистической лиги и принял участие в ежегодных мероприятиях памяти парижских коммунаров и хеймаркетских анархистов, вместе с Кропоткиным, Малатестой, Луизой Мишель и Саулом Яновским, который приехал в Лондон из Нью-Йорка, чтобы редактировать анархическую газету на идише «Друг рабочих» (Der Arbeter Fraynd) в Уайтчепеле. В ноябре 1888 г. Моубри вернулся в Норидж, чтобы председательствовать на собрании памяти хеймаркетцев, где Люси Парсонс, жена одного из казнённых, ездившая с лекциями по Британским островам, выступила на тему «Рабочее движение в Америке», после чего были исполнены «Энни Лори», любимая песня её мужа, и «Без господина» («No Master») Уильяма Морриса6.

Неудержимый бунтарь Моубри вышел из тюрьмы «более крайний, чем когда-либо». Он был убеждён в необходимости использовать динамит и пропаганду действием, чтобы уничтожить капиталистический строй. После лондонской стачки докеров 1889 г., он заявил, что следует сжечь трущобы города и переселить их жителей в особняки Вест-Энда. «Я уверен, что несколько решительных людей – и когда я это говорю, я имею в виду тех, что умрут, но не сдадутся, – могли бы парализовать силы наших хозяев, при условии, что они знакомы с той силой, которую предоставила в наше распоряжение цивилизация девятнадцатого века», – писал он в ноябре 1890 г. В следующем году на хеймаркетском собрании в Лондоне он объявил: «Этим вечером мы много слышали об учении братства и любви, но учение ненависти и возмездия точно так же необходимо и верно»7.

Экстремизм высказываний Моубри наводил некоторых на мысль – недоказанную, – что он был полицейским провокатором или, по крайней мере, простаком, которого направляла полиция. Спустя пять месяцев, в апреле 1892 г., он снова оказался под следствием во время так называемого Уолсоллского дела, когда группа анархистов была обвинена в подготовке бомбы для покушения на российского царя. Когда «Содружество», газета Социалистической лиги, с которой сотрудничал Моубри, опубликовало статью под названием «Можно ли жить этим людям?»8 – речь шла о министре внутренних дел, полицейских, проводивших расследование, и судье, который приговорил четверых обвиняемых к десяти годам тюремного заключения, несмотря на то, что инициатор заговора являлся агентом полиции, – Моубри был арестован по обвинению в подстрекательстве к убийству. 19 апреля, пока Моубри находился под стражей, его жена, дочь коммунара, умерла от туберкулёза в возрасте 35 лет. Моррис внёс залог в 500 фунтов, чтобы Моубри смог присутствовать на похоронах, которые стали поводом для анархической демонстрации с участием Луизы Мишель и Малатесты. Вскоре после этого Моубри предстал перед судом и был оправдан, хотя Дэвид Дж. Николл, его товарищ по «Содружеству», был приговорён к 18 месяцам каторжных работ.

В ноябре 1892 г. Моубри вновь выступил на митинге в память о Хеймаркет вместе с Кропоткиным, Малатестой, Яновским и Луизой Мишель. Следующим летом его отстранили от участия в Цюрихском конгрессе Второго Интернационала, наряду с Густавом Ландауэром и другими делегатами-анархистами, которые в ответ провели свой «контрконгресс»9. Через год, после того как Социалистическая лига была распущена, а «Содружество» закрылось, Моубри отправился в Америку.

Летом и осенью 1894 г. он читал лекции в Нью-Йорке, Патерсоне и других восточных городах со значительным иммигрантским и рабочим населением. В духе Бакунина и Моста, он призвал совершить революцию силами всех деклассированных элементов, объявив о банкротстве тред-юнионизма «старого больного выгодного толка». «Мы должны осудить чудовищное безразличие работающего к страданиям безработных: преступников, бродяг, чернорабочих, живущих случайными заработками, – одним словом, жертв той зверской системы классовой монополии, которая всех нас угнетает», – говорил он. В Патерсоне, по сообщению франкоязычной анархической газеты, Моубри полтора часа удерживал аудиторию «чарами своего страстного и искреннего голоса, нагромождая аргумент за аргументом». Моубри, как считал его английский товарищ, был «одним из величайших ораторов рабочего класса, когда-либо выступавших на публике»10.

11 ноября 1894 г., в седьмую годовщину казни хеймаркетцев, Моубри выступил на памятных собраниях в театре Талия и Кларендон-холле в Нью-Йорке, а затем в Хобокене, Патерсоне и Ньюарке. После этого он произнёс речи в Питтсбурге и Балтиморе, а в конце декабря прибыл в Филадельфию, чтобы выступить перед группами «Воля» (Freiheit) и «Дозор свободы» (Freie Wacht) и Либеральной лигой леди (Ladies’ Liberal League). До тех пор его тур «был успешным сверх самых моих нелепых ожиданий», писал он. Но 28 декабря его постигла неудача: когда «весёлый товарищ с большой головой и ещё бо́льшим сердцем», как описывает его Вольтерина де Клер, закончил своё выступление перед Либеральной лигой леди и начал записывать имена желающих образовать анархическую группу, он был арестован детективами и обвинён в подстрекательстве к бунту и мятежу против штата Пенсильвания11.

Де Клер, которая приветствовала Моубри от имени Либеральной лиги леди, немедленно организовала комитет в его защиту. Благодаря её усилиям Моубри вскоре был освобождён и уехал в Бостон, где в начале 1895 г. он нашёл жилье и вернулся к своей профессии. Хотя он был поклонником Иоганна Моста, Моубри также находился в дружеских отношениях с главным соперником Моста в немецкоязычном анархическом движении, Йозефом Пойкертом, с которым он познакомился в клубе последнего «Автономия» в Лондоне. Пойкерт теперь жил в Чикаго, и с его помощью Моубри перевёз свою семью из Англии в апреле 1895 г.12.

Почти сразу же Моубри возобновил свою агитацию, выступая перед немецкими, чешскими и американскими группами по Северо-Востоку. Летом в 1895 г. он отправился в тур, который привёл его в Сент-Луис и Чикаго. Однако чикагская полиция, у которой ещё были свежи воспоминания о Хеймаркет, решила, что в их городе не будут проповедовать «анархическую чепуху». С таким намерением она прервала речь Моубри, в которой тот выступал за «сражение на Банкер-Хилле под красным флагом, не под звёздно-полосатым, а под славным красным знаменем победы». Из-за этого едва не начался бунт, и столкновение предотвратил только оркестр, по сигналу дирижёра грянувший «Марсельезу», которая была «подхвачена всеми присутствовавшими, пока их голоса не слились в один большой хор»13.

В дальнейшем Моубри сосредоточил свою пропаганду на Восточном побережье, прежде всего в Бостоне. Одним из наиболее способных новообращённых оказался 24‑летний печатник из Миссури по имени Гарри Келли, который, наряду с Джозефом Коэном и Леонардом Эбботтом, стал ключевой фигурой в движении за современную школу и основателем колоний Стелтон и Мохиган, процветавших в Нью-Джерси и Нью-Йорке в период между мировыми войнами. Келли называл Моубри «магнетическим оратором», который оказал «неоценимую услугу» как толкователь анархической теории среди рабочего класса. Напротив, для Эммы Гольдман лекции Моубри, несмотря на их пламенную риторику, были лишены интеллектуального содержания14.

Как бы то ни было, Келли стал секретарём анархо-коммунистической группы в Бостоне, созданной в значительной степени благодаря усилиям Моубри. Кроме того, Келли и Моубри выполняли обязанности секретарей профсоюзных кооперативных обществ печатников и портных-подмастерьев. Оба профсоюза входили в бостонский Центральный рабочий союз и были проникнуты духом анархизма. Весной 1895 г., по предложению Моубри, Келли поехал в Лондон с рекомендательным письмом к Джону Тёрнеру, активному члену группы «Свобода» и генеральному секретарю Союза продавцов, организованного им несколькими годами ранее. Келли провёл в Англии больше трёх месяцев, встретившись с Кропоткиным, Малатестой и другими известными деятелями, и сделался главным посредником между анархо-коммунистическими движениями в Британии и Соединённых Штатах.

Вернувшись в Бостон, Келли решил создать печатный орган для пропаганды идей анархо-коммунистической школы, своего рода американскую версию лондонской «Свободы», основанной в 1886 г. Кропоткиным, Шарлоттой Уилсон и другими. Для этой цели собрали 70 долларов через лотерею, призом в которой служил сшитый на заказ костюм. Келли и Моубри распространяли лотерейные билеты в бостонских профсоюзах, где их уже хорошо знали; из собранных средств оплатили материал, а портной-анархист Джеймс Робб применил свои навыки в пошиве призового костюма.

Результатом этих усилий стал «Мятежник» (The Rebel), «ежемесячный журнал, посвящённый изложению анархического коммунизма», начавший выходить 20 сентября 1895 г. Он редактировался и печатался Моубри, Келли и Роббом вместе с Генри А. Коуком, бостонским шляпником, и Н. Х. Берманом, евреем-печатником из России. В журнале выходили статьи Кропоткина и Луизы Мишель, а также американских анархистов, которые придерживались тех же экономических теорий. Вольтерина де Клер, хотя она и не являлась сторонницей общественной собственности, стала одним из главных авторов, опубликовав очерки о чикагских мучениках, Либеральной лиге леди и забастовке трамвайщиков в Филадельфии.

Одновременно Моубри продолжал свои выступления в Бостоне и других восточных городах. В 1896 году он и Мост числились среди ораторов на праздновании 25‑летия Парижской коммуны, и вместе с Келли он начал издавать журнал «Поединок» (The Match), который «пропыхтел два номера и приказал долго жить»15. Через несколько лет Моубри перебрался в Нью-Йорк, а оттуда в Хобокен, где он открыл салун и сам начал много пить. Как и Джон Тёрнер, он был выслан из США после убийства президента Мак-Кинли. Вернувшись в Лондон, он присоединился к Индустриальному союзу прямого действия (Industrial Union of Direct Actionists), федерации анархических групп, и вновь стал выступать на митингах вместе с Малатестой и Кропоткиным, как он часто делал в прошлом. Однако вскоре он отошёл от анархизма и начал читать лекции в поддержку протекционизма и таможенной реформы. Он умер от сердечной недостаточности в декабре 1910 г. в Бридлингтоне, Йоркшир, в гостинице, где он остановился16.

Глава 12. Сакко и Ванцетти: итальянские корни анархизма

Почти семьдесят лет прошло после ареста Николы Сакко и Бартоломео Ванцетти, который положил начало одному из самых спорных эпизодов в американской истории. 15 апреля 1920 г. во время ограбления обувной фабрики в Саут-Брейнтри, Массачусетс, были застрелены кассир и охранник. Через три недели обувщик Сакко и торговец рыбой Ванцетти, оба итальянские иммигранты и анархисты, были обвинены в участии в этом преступлении. На следующий год они предстали перед судом.

Судебный процесс, начавшийся на волне Красной паники, проходил в атмосфере сильной враждебности к обвиняемым. Окружной прокурор Фредерик Д. Кацман вёл следствие крайне недобросовестно, оказывал давление на свидетелей, скрывал доказательства защиты и, возможно, даже фальсифицировал вещественные доказательства. Квалифицированный и безжалостный мастер перекрёстных допросов, он играл на эмоциях присяжных, используя их глубоко укоренившиеся предрассудки в отношении подсудимых. Сакко и Ванцетти были вооружены; они были иностранцами, атеистами, анархистами. Это бросало зловещую тень на всё разбирательство. Рассматривавший дело судья, Уэбстер Тейер, также оказался пристрастным. Вне зала заседаний, во время самого процесса и последующей апелляции, он делал замечания, демонстрировавшие неприязнь к обвиняемым («Видели, что́ я сделал с теми анархистскими ублюдками на днях? Думаю, это остановит их на какое-то время»)1. Когда был вынесен вердикт о виновности, многие считали, что он объяснялся иностранным происхождением и радикальными взглядами подсудимых, а не убедительными доказательствами их вины.

После суда, пока апелляция задерживала приведение приговора в исполнение, была обнаружена масса доказательств того, что арестованные не имели отношения к совершённому преступлению. Главные свидетели обвинения отказались от своих показаний, и открылись новые доказательства в пользу обвиняемых. Герберт Эрман, младший адвокат защиты, указал в качестве вероятных преступников банду Морелли из Провиденса, которая специализировалась на краже продукции обувных предприятий2.

Но власти были так непреклонно настроены против обвиняемых, что проигнорировали все опровергающие свидетельства. По этой причине растущее число людей, в большинстве своём не испытывавших симпатии ни к анархизму, ни к радикальной пропаганде любого рода, стало приходить к выводу, что суд не был справедливым. Предубеждение судьи против обвиняемых, их осуждение на основании недостаточных доказательств, их достойное поведение в то время, когда их жизни висели на волоске, – всё это привлекло сторонников, которые добивались повторного суда. В последнюю минуту губернатор Элван Т. Фуллер занялся этим делом и назначил консультативный комитет во главе с Э. Лоренсом Лоуэллом из Гарварда. Лоуэлловский комитет, как его стали называть, признал, что судья Тейер допустил «серьёзное нарушение официальных правил приличия» в своих пренебрежительных отзывах об обвиняемых3, но тем не менее заключил, что правосудие свершилось.

По мере того как события двигались к кульминации, дело получило международное значение, и обвиняемые приобрели страстных защитников по всему миру. Анатоль Франс на одном из своих последних публичных выступлений молил Америку сохранить жизнь Сакко и Ванцетти: «Спасите их ради вашей чести, ради чести ваших детей и ради поколений, ещё не родившихся»4. Но напрасно. 23 августа 1927 г. приговорённых казнили на электрическом стуле, невзирая на общемировые протесты и обращения. К тому времени миллионы были убеждены в их невиновности, и ещё больше было убеждённых в несправедливости суда над ними.

По прошествии шестидесяти лет можно думать, что все обстоятельства дела Сакко – Ванцетти уже были раскрыты, все гипотезы похоронены, все догадки неизбежно зашли в тупик. И всё же подобная вера была бы ненадёжной. Ведь, несмотря на бесконечный поток книг об этом деле, оно остаётся, как отметил А. Уильям Саломоне, «большим тёмным лесом», многие участки которого до сих пор не изведаны5. Более глубокое знание анархического измерения, например, социального, политического и интеллектуального мира, в котором жили и действовали обвиняемые, значительно помогло бы объяснить их поведение в ночь ареста, как и решимость властей осудить их.

Действительно, анархизм был величайшей страстью Сакко и Ванцетти, маяком их жизни, фокусом их повседневных интересов и поступков. Игнорируя это, многие авторы утрачивали представление об их мотивах и стремлениях, столь важных для понимания дела. «Оба мы, Ник и я, являемся анархистами, – заявлял Ванцетти, – радикалами среди радикалов, наводящими ужас на многих, на всех фанатиков, эксплуататоров, шарлатанов, мошенников и угнетателей». Он утверждал: «Я являюсь и до последнего мгновения останусь (если только не выяснится, что я ошибаюсь) анархистом-коммунистом, потому что я убеждён в том, что коммунизм – это самая гуманная форма общественного договора, потому что я знаю, что лишь благодаря свободе человек может возвыситься, стать благородным и совершенным»6.

Можно привести и другие заявления подобного рода, как от Сакко, так и от Ванцетти. Какова была природа движения, которому были непоколебимо преданы эти двое? Кем были итальянские анархисты? Откуда они взялись? Чего они хотели и чего достигли?

Первые итальянские анархические группы в США появились в 1880‑е, в период масштабной иммиграции. Большинство иммигрантов были из крестьян и ремесленников, и анархисты не составляли исключения. Первая их группа, созданная в 1885 г. в Нью-Йорке, который стал активным центром итальянского анархизма в Америке, называлась Революционной анархической группой имени Карло Кафиеро (Gruppo Anarchico Rivoluzionario Carlo Cafiero). Кафиеро являлся одним из самых известных анархистов в Италии конца XIX века, «идеалистом самого высокого и чистого типа», по описанию Кропоткина7. Другая группа с тем же названием была основана двумя годами позднее в Чикаго, центре итальянского анархизма на Среднем Западе. Первая газета итальянских анархистов в США начала выходить в 1888 г. Она называлась «Анархист» (L’Anarchico) и издавалась Кафиеровской группой в Нью-Йорке.

Из Нью-Йорка движение быстро распространялось по мере роста численности иммигрантов. Вначале оно было сосредоточено в крупных портовых городах на восточном побережье, где обычно оседали новоприбывшие. К началу 1890-х мы обнаруживаем итальянские анархические группы в Бостоне и Филадельфии, в дополнение к Нью-Йорку. С востока движение постепенно просачивалось на запад, кружки появлялись в Питтсбурге, Кливленде и Детройте, а также в Чикаго. Наконец, к середине 1890‑х были созданы группы на тихоокеанском побережье: первая, в Сан-Франциско, появилась в 1894 г.

Одним из факторов, способствовавших формированию этих групп, было Хеймаркетское дело 1886–1887 гг. Часто говорят, что взрыв в Чикаго, который вызвал гибель и ранение нескольких полицейских и привёл к повешению четверых анархистов и самоубийству пятого в тюрьме, ускорил упадок анархизма в США. Однако в действительности наблюдалось обратное. Казнь хеймаркетцев стимулировала рост анархического движения в США, как среди иммигрантов, так и среди коренных американцев, и после 1887 г. произошло резкое увеличение количества итальянских анархических групп.

Другим важным стимулом стало прибытие из Италии ряда выдающихся анархических авторов и ораторов. Начиная с 1890‑х, практически каждый известный итальянский анархист посетил Новый свет. Некоторые провели здесь три-четыре недели, некоторые – несколько лет, а кто-то, как Луиджи Галлеани и Карло Треска, остался на длительный период. Первым важным гостем стал Франческо Саверио Мерлино, вероятно самый учёный из итальянских анархистов, который прибыл в Нью-Йорк в 1892 г., на начальном этапе движения. Проживший несколько лет в Лондоне, Мерлино, в отличие от других итальянских анархических лидеров и многих рядовых членов движения, бегло говорил на английском. Благодаря этому он смог основать не только одно из первых итальянских анархических изданий в стране, называвшееся «Клич угнетённых» (Il Grido degli Oppressi), но и англоязычную «Солидарность», предназначавшуюся для коренных американцев, а также для итальянцев, освоивших язык своей новой родины. Помимо создания этих газет Мерлино также провёл серию выступлений по всем Соединённым Штатам, задержавшись на несколько месяцев в Чикаго. Его пропаганда, и письменная, и устная, дала анархизму мощный импульс, и его возвращение в Европу в 1893 г. стало большой потерей для движения8.

Но Мерлино был лишь первым в ряду красноречивых ораторов. Второй, Пьетро Гори, приехавший в Нью-Йорк в 1895 г., оказал ещё большее влияние на движение. Гори провёл в США около года. Как и Мерлино и позднее Галлеани, он имел юридическое образование (рядовые участники, как уже отмечалось, практически все были простыми тружениками). Эти лидеры, происходившие из семей среднего и высшего среднего класса, были сродни русским народникам, тем испытывавшим угрызения совести дворянам, включая Бакунина и Кропоткина, которые признавали свой долг перед народом и проповедовали ему евангелие восстания. Гори, как и они, родился в обеспеченной семье; выпускник университета, юрист по профессии, он также решил разделить участь бедных. Магнетический оратор, он также был драматургом и поэтом, чьи работы читались и ставились на радикальных собраниях в Америке и Европе.

Во время своего пребывания в США Гори провёл от двухсот до четырёхсот собраний – оценки разнятся – всего лишь за один год9. Подыгрывая себе на гитаре, он начинал петь и собирал вокруг себя толпу, к которой затем обращался с лекцией об анархизме. Таким образом он завоевал много новых сторонников и создал множество анархических групп. Гори напоминал христианского апостола, переходя от одного города к другому между Бостоном и Сан-Франциско и проповедуя слово анархизма, которое некоторым заменяло религию. Когда после своего возвращения в Европу он заболел и умер в 1911 г., в возрасте 45 лет, это стало трагедией для движения, потерявшего одного из своих самых любимых учителей.

Вслед за Мерлино и Гори приехал Джузеппе Чанкабилла, если не самый известный, то один из самых выразительных итальянских анархистов. Чанкабилла, родившийся в Риме (Гори происходил из Мессины, Мерлино – из Неаполя, Галлеани – из Пьемонта, Треска – из Абруцци), прибыл в Америку в 1898 г. и обосновался в Патерсоне, Нью-Джерси, одном из оплотов итальянского анархизма на Востоке. Вскоре он стал редактором «Социального вопроса» (La Questione Sociale), газеты, созданной при поддержке Гори в 1895 г. и к тому времени ставшей ведущим органом итальянского анархизма в США. Позднее Чанкабилла отправился на запад и поселился среди шахтёров Спринг-Вэлли, Иллинойс. После убийства президента Мак-Кинли в 1901 г., когда анархические группы превратились сделались мишенью полицейских репрессий, Чанкабилла был выслан из Спринг-Вэлли, а затем из Чикаго. Переезжая из одного угла страны в другой, подвергаясь арестам, побоям и выселениям, он добрался до Сан-Франциско, где Гори читал лекции в 1895 г. Здесь он редактировал издание «Человеческий протест» (La Protesta Umana), но неожиданно заболел и умер в 1904 г., прожив лишь 32 года и будучи одним из наиболее одарённых итальянских анархистов в Америке10.

Теперь мы переходим к Эррико Малатесте. Хотя он и являлся самым прославленным среди итальянских анархических лидеров – слово «лидеры» нужно поставить в кавычки, так как анархисты признавали, самое большее, наставников или советчиков, – о нём можно сказать немногое, поскольку он оставался в Америке лишь несколько месяцев. Прибыв в страну в 1899 г., он занялся редактированием «Социального вопроса». Он также выступал на многочисленных собраниях, как на итальянском, так и на испанском, по всему Востоку. Во время одной из его лекций, в Уэст-Хобокене, Нью-Джерси, некий Доменико Паццалья, представитель соперничающей фракции или человек, затаивший личную обиду, – мотивы его остаются неизвестными, – вынул пистолет и выстрелил в Малатесту, ранив того в ногу. Малатеста был серьёзно ранен, но тем не менее отказался подать в суд на стрелявшего. (Интересно, что Паццалья действовал по указке самого Гаэтано Бреши, анархиста из Патерсона, который в 1900 г. отправился в Италию и убил короля Умберто в Монце.) После отъезда из Америки Малатеста ненадолго остановился на Кубе, прежде чем отправиться в Лондон. Через несколько лет он вернулся в родную страну, где продолжал свою анархическую деятельность до прихода к власти Муссолини. Он умер под домашним арестом в Риме в 1932 г.11.

Подробнее следует рассказать о Луиджи Галлеани, который в первые два десятилетия XX века был ведущим итальянским анархистом в Америке. Один из величайших радикальных ораторов своего времени, Галлеани вдохновил широкое движение, включавшее в числе своих сторонников Сакко и Ванцетти. Он также редактировал важнейшее периодическое издание италоамериканцев «Подрывная хроника» (Cronaca Sovversiva), выходившее на протяжении 15 лет, прежде чем оно было закрыто американским правительством.

Несмотря на это, имя Галлеани было предано забвению. Сегодня в США о нём практически никто не знает, за исключением узкого круга исследователей и определённого числа личных знакомых и учеников, чьи ряды стремительно сокращаются. Ему не посвящено ни одной биографической работы на английском, и он даже не упоминается ни в большинстве обобщающих работ по истории анархизма, ни в подробном исследовании американского анархизма от Уильяма Рейкерта12. Кроме того, сочинения Галлеани оставались непереведёнными до выхода в 1982 г. книги «Конец анархизма?», которая, излагая суть его убеждений, заполняет заметный пробел в литературе анархизма, доступной англоязычным читателям, и возвращает крупную фигуру движения на её заслуженное место в истории13.

Галлеани родился 12 августа 1861 г. в пьемонтском городе Верчелли, недалеко от Турина. Сын родителей из среднего класса, он в юности увлёкся анархизмом и, изучая право в Туринском университете, стал открытым радикалом, чья ненависть к капитализму и правительству горела, не ослабевая, до конца его жизни. Галлеани отказался от адвокатской практики, которую он начал презирать, и посвятил свои таланты и энергию пропаганде анархизма. Из-за угрозы судебного преследования он был вынужден бежать во Францию, но вскоре был выслан оттуда за участие в первомайской демонстрации. Переехав в Швейцарию, он навещал французского эмигранта-анархиста Элизе Реклю, которому он помогал при подготовке «Новой всеобщей географии», составляя статистику по Центральной Америке. Он также содействовал студентам Женевского университета в проведении мероприятий памяти хеймаркетских мучеников, за что был выслан как опасный агитатор. Галлеани вернулся в Италию и продолжил свою агитацию, которая принесла ему проблемы с законом. Арестованный по обвинению в заговоре, он больше пяти лет провёл в тюрьме и ссылке, пока не бежал с острова Пантеллерия, недалеко от побережья Сицилии, в 1900 г.14.

Галлеани, которому уже минуло сорок, отправился в одиссею, которая привела его в Северную Америку. С помощью Реклю и других товарищей он вначале добрался до Египта, где прожил добрую часть года в колонии итальянских экспатриантов. Когда над ним нависла угроза экстрадиции, он переехал в Лондон, а оттуда отправился в Соединённые Штаты, куда прибыл в октябре 1901 г., всего через месяц после убийства Мак-Кинли. Поселившись в Патерсоне, Галлеани занял должность редактора «Социального вопроса», в то время ведущего издания итальянских анархистов в Америке. Едва он обосновался на новом месте, как в июне 1902 г. вспыхнула стачка на патерсонских шёлкопрядильных фабриках. Галлеани, выдержавший антирадикальную истерию, последовавшую за убийством Мак-Кинли, отдал всю свою энергию делу рабочих. В красноречивых и зажигательных речах он призывал их начать всеобщую стачку и освободиться от капиталистического угнетения. Поль Гио, приехавший из Франции, присутствовал на одном из его выступлений. «Я никогда не слышал оратора более мощного, чем Луиджи Галлеани, – писал Гио впоследствии. – Он наделён изумительным даром слова в сочетании со способностью – редкой среди народных трибунов – точного и ясного изложения идей. Его голос полон теплоты, его взгляд живой и пронизывающий, его жесты исключительно энергичны и безупречно отчётливы»15.

В разгар стачки, во время столкновения между рабочими и полицией, началась стрельба, и Галлеани был ранен в лицо. Обвинённый в подстрекательстве к бунту, он сумел бежать в Канаду. Недолгое время спустя, залечив ранение, он тайно пересёк границу и нашёл убежище в Барре, Вермонт, где он жил под вымышленным именем среди товарищей анархистов, окружённый искренней преданностью.

Анархическая группа Барре, одна из первых в Новой Англии, была создана в 1894 г. Её членами были каменотёсы и мраморщики из Каррары, которые фактически перенесли в США свой образ жизни, сохранив промыслы, обычаи и верования прежней родины. Именно среди этих верных своему делу мятежников Галлеани 6 июня 1903 г. начал издавать «Подрывную хронику», ставшую рупором его неистового учения и одним из самых важных и умело редактируемых изданий в истории анархического движения. Влияние газеты распространилось за пределы Соединённых Штатов и ощущалось везде, где собирались итальянские радикалы, от Европы и Северной Африки до Южной Америки и Австралии. Однако в 1906 г., после острой полемики с Дж. М. Сератти, редактором социалистического «Пролетария» (Il Proletario) в Нью-Йорке, последний выдал местонахождение Галлеани (другие обвиняли в этом английского писателя Г. Дж. Уэллса)16, и он был взят под стражу. Галлеани экстрадировали в Нью-Джерси и судили в Патерсоне в апреле 1907 г. за его участие в стачке 1902 г. Суд присяжных, однако, не смог прийти к единому мнению (семеро высказались за осуждение, пять – за оправдание), и он был освобождён.

Галлеани вернулся в Барре и возобновил свою пропагандистскую деятельность. Теперь, приближаясь к своему пятидесятилетию, он достиг вершины своих интеллектуальных способностей. В следующие несколько лет его яростное красноречие и блестящее перо сделали его неоспоримым лидером италоамериканского анархического движения. У Галлеани был звучный, мелодичный голос с тремоло, который очаровывал слушателей. Он говорил легко, убедительно, непринуждённо, и его манера держать себя была такова, что его последователи, включая Сакко и Ванцетти, почитали его как некоего патриарха движения, которому он принёс больше новых новообращённых, чем любой другой человек. Галлеани также был продуктивным автором, выпускавшим сотни статей, эссе и брошюр, которые читали десятки, возможно сотни тысяч человек на нескольких континентах. И всё же он не произвёл на свет ни одной полнообъёмной книги: тома, на которых значится его имя, такие как «Лицом к лицу с врагом» («Faccia a faccia col nemico»), «Вздохи и рыдания» («Aneliti e singulti») и «Фигуры и фигуранты» («Figure e figuri»), представляют собой сборники статей, ранее опубликованных в «Подрывной хронике». В данном отношении он скорее напоминает Моста, Малатесту и Такера (автора «Вместо книги: от человека, слишком занятого, чтобы написать её»), а не Годвина, Прудона или Кропоткина.

«Конец анархизма?», наиболее полно реализованная работа Галлеани, также начался как серия статей. В июне 1907 г., вскоре после оправдания Галлеани в Патерсоне, туринский ежедневник «Печать» (La Stampa) опубликовал интервью с Саверио Мерлино, который к тому времени отрёкся от анархизма и присоединился к социалистическому движению. Мерлино, чьё интервью было озаглавлено «Конец анархизма», называл анархическое учение устаревшим, раздираемым внутренними распрями, лишённым выдающихся теоретиков и обречённым на скорое исчезновение. Галлеани был взбешён. «Конец анархизма?» – вопрошал он в «Подрывной хронике», добавляя знак вопроса к названию интервью Мерлино. Это было прямо противоположно истине. В эпоху растущей политической и экономической централизации анархизма был более актуальным, чем когда-либо. Далёкий от вымирания, «он живёт, он развивается, он идёт вперёд»17.

Таким был ответ Галлеани на утверждения Мерлино, данный в ряде статей в «Подрывной хронике» с августа 1907 по январь 1908 г. Соединяя мятежный дух Штирнера с принципом взаимопомощи Кропоткина, Галлеани энергично отстаивал коммунистический анархизм в противовес социализму и реформизму, расхваливал преимущества спонтанности и разнообразия, автономии и независимости, самоопределения и прямого действия в мире возрастающей стандартизации и единообразия. Рьяный революционер, он выступал за боевой анархизм и требовал свергнуть капитализм и правительство насильственными методами, не исключая взрывов и покушений. Он был бескомпромиссен в борьбе за устранение экономического и политического угнетения. Лишь полное уничтожение буржуазного строя удовлетворило бы его жажду обновления.

Галлеани написал десять статей в ответ Мерлино. Он собирался написать ещё, но ежедневная работа для движения – редактирование «Подрывной хроники», проведение собраний, выпуск брошюр, лекционные туры по всей стране – не оставляла ему времени, чтобы это сделать. В 1912 году он перевёл «Подрывную хронику» из Барре в Линн, Массачусетс, где он приобрёл преданных последователей. Когда в 1914 г. разразилась Первая мировая война, он, в отличие от Кропоткина, выступил против неё со всей своей силой и красноречием, раз за разом повторяя в «Подрывной хронике» лозунг «Против войны, против мира, за социальную революцию!» («Contro la guerra, contro la pace, per la rivoluzione sociale!»). После вступления Америки в войну в апреле 1917 г. Галлеани стал объектом преследований. Его газета была закрыта, а его арестовали по обвинению в действиях, подрывающих обороноспособность страны. 24 июня 1919 г. его депортировали на родину, в Италию, разлучив с женой и пятью детьми.

Вновь оказавшись в Турине, Галлеани возобновил издание «Подрывной хроники», однако, как и в Америке, она была закрыта властями. После прихода к власти Муссолини в 1922 г. Галлеани арестовали, судили и, признав виновным в мятеже, приговорили к 14‑месячному тюремному заключению. После освобождения он вернулся к своей старой полемике с Мерлино, завершив её серией статей в издании «Собрание стойких» (L’Adunata dei Refrattari), выпускавшемся его учениками в Америке, которые также подготовили отдельное издание, включавшее старые и новые статьи, в 1925 г. Малатеста, чьи представления об анархизме резко расходились с представлениями Галлеани, похвалил книгу как «ясное, спокойное, убедительное» изложение анархо-коммунистического кредо18. Но у муссолинистского правительства эта работа не вызвала одобрения. Повторно арестованный в ноябре 1926 г., Галлеани был заперт в той же камере, где он провёл три месяца в 1892 г., и нашёл её «такой же грязной и уродливой», как раньше19. Вскоре после этого он был сослан на остров Липари, вблизи сицилийского побережья, откуда он позднее был переведён в Мессину и приговорён к шести месяцам в тюрьме за оскорбление Муссолини.

В феврале 1930 г. Галлеани, учитывая его слабое здоровье, разрешили вернуться на материк. Удалившись в горную деревню Каприльола, он находился под надзором полиции, которая редко отходила от его двери и следовала за ним даже на одиночных прогулках. После одной из ежедневных прогулок, 4 ноября 1931 г., Галлеани потерял сознание и умер. Анархизм, подобно пламени, продолжал гореть в нём до конца жизни. Всегда полный веры в будущее, несмотря на жизненные невзгоды, он оставался предан идеалу, вдохновлявшему его на протяжении половины столетия.

Такой была фигура, которая больше, чем кто-либо другой, вдохнула жизнь в итальянское анархическое движение в Америке. Его ученики, почти все люди физического труда, исчислялись тысячами. В Нью-Йорке к ним относились швейники и строители, в Патерсоне – рабочие крупных шёлкопрядильных фабрик. Мы находим их среди рабочих карьеров Барре, обувщиков Линна, строителей Бостона, табачников Филадельфии и Тампы. Они были многочисленны среди горняков Пенсильвании и Иллинойса; в Чикаго и Детройте, в Сан-Франциско и Лос-Анджелесе они были представлены во многих профессиях, от парикмахеров и портных до каменщиков и машинистов.

Но далеко не все итальянские анархисты являлись учениками Галлеани. Идеологически они подразделялись на четыре группы: анархисты-коммунисты, анархо-синдикалисты, анархисты-индивидуалисты и просто анархисты, без дефиса. Эти группы пересекались, между ними не было строгих границ. Как последователи Галлеани, Сакко и Ванцетти считали себя анархистами-коммунистами, отрицая не только государство, но и частное владение собственностью. Анархо-синдикалисты, среди которых было велико влияние Карло Трески, связывали свои надежды с профсоюзным движением, которого анархисты-коммунисты в целом избегали, опасаясь, что рано или поздно в нём появится босс, padrone, обладающий особыми привилегиями и властью. Третья группа, индивидуалистические анархисты, с подозрением относилась как к коммунальной системе анархистов-коммунистов, так и к профсоюзной организации анархо-синдикалистов, вместо этого полагаясь на действия автономных индивидов. Индивидуалисты выпускали одни из самых интересных, если не сказать экзотических, итальянских анархических изданий, такие как «Nihil» – «Ничто» и «Cogito, Ergo Sum» – «Я мыслю, следовательно, я существую» (с ударением всегда на «я») в Сан-Франциско в начале века и «Ересь» (Eresia) в Нью-Йорке приблизительно двадцатью годами позднее. Их главным пророком был немецкий философ XIX века Макс Штирнер, а его книга «Единственный и его собственность» сделалась их заветом. Четвёртая группа, которая заслуживает упоминания хотя бы потому, что ею часто пренебрегали, включала анархистов, которые отказывались присоединять какой-либо префикс или суффикс к своему обозначению, называя себя «анархистами без прилагательных», а не коммунистическими, синдикалистскими или индивидуалистскими анархистами; и больше всего они восхищались Малатестой, который выступал за недогматическую разновидность анархизма, охватывавшую широкий диапазон элементов.

Отмечалось, что многие итальянские анархисты, особенно из школы Галлеани, были склонны избегать профсоюзов. По этой причине итальянские анархисты не играли заметной роли в организованном американской рабочем движении, отличаясь в данном отношении от своих русских и особенно еврейских коллег, которые (как мы увидим в следующей главе) пользовались влиянием в профсоюзах швейной промышленности. Нельзя сказать, что в профсоюзах не было итальянских анархистов, но их роль оказывалась второстепенной по причине их подозрительного отношения к формальной организации, которая могла принять иерархическую и авторитарную форму, со своими бюрократами, начальниками и служащими. Русские анархисты, напротив, создали собственный Союз русских рабочих в США и Канаде, насчитывавший почти десять тысяч членов. Избегая данного вида деятельности, итальянцы довольствовались участием в забастовках и демонстрациях. Я уже упоминал Патерсонскую стачку 1902 г., к которой можно добавить Лоренсовскую стачку 1912 г. и ещё одну стачку в Патерсоне в 1913 г. Сакко и Ванцетти оба участвовали в забастовках, первый в Хоупдейле в 1913 г., второй в Плимуте в 1916 г.

Формируя группы, выпуская газеты и агитируя за улучшение условий труда, итальянские анархисты создавали своего рода альтернативное общество, которое резко отличалось критикуемого ими капиталистического и этатистского общества. У них были свои кружки, свои убеждения, своя культура; они строили собственный мир в центре той системы, которая вызывала у них протест и отвращение. Вместо того чтобы ждать миллениума, они пытались вести анархическую жизнь на повседневной основе в закоулках американского капитализма. Фактически они образовали небольшие анклавы, островки свободы, какой они её видели, и надеялись распространить их и приумножить, охватив всю страну, весь мир. После десяти-двенадцати часов на заводе или в шахте они приходили домой, ужинали, а затем шли в анархический клуб и начинали печатать свои газеты и брошюры на кустарных станках. Альдино Феликани, казначей Комитета в защиту Сакко – Ванцетти, является примером такого анархиста; и собранная им литература, несмотря на её объём, представляет собой лишь один фрагмент творчества этих рабочих-самоучек, один символ их идейности и самоотверженности. В Соединённых Штатах с 1870 по 1940 г. издавалось примерно пятьсот анархических газет более чем на дюжине языков. Среди них итальянских газет, включая специальные выпуски (numeri unici), насчитывалось около сотни – поразительное число, если учесть, что они выпускались обычными рабочими в их свободное время, в основном по воскресеньям и вечерами. И, в дополнение к газетам и журналам, которых итальянцы издавали больше, чем любая другая группа иммигрантов, со станков сходил поток книг и брошюр, образовавший обширную альтернативную литературу, литературу анархизма.

Помимо издательской деятельности итальянские анархисты активно участвовали в общественной жизни. Жизнь рабочих-иммигрантов была трудна, но в ней было много мгновений счастья и радости. У них были свои оркестры и театральные труппы, свои пикники и походы, свои лекции и концерты. Не проходило недели без каких-либо традиционных общественных увеселений, но с радикальным уклоном. Листая старые газеты, можно наткнуться на пикник в ресторане миссис Бреши, вдовы убийцы короля Умберто, в Клиффсайд-Парке, Нью-Джерси. (Полиция позже выгнала её из города, но с помощью товарищей покойного мужа она переехала с двумя дочерьми в Калифорнию.) Пикники были важными событиями, они проводились не просто чтобы поесть, выпить и потанцевать, но и чтобы собрать деньги для движения. Анархисты Нью-Йорка и Нью-Джерси устраивали экскурсии вверх по Гудзону на арендованных пароходах и, достигнув Медвежьей горы или какого-нибудь другого места в глубинке, они доставали хлеб и вино, аккордеоны и мандолины, за чем неизбежно следовал сбор средств.

Посещение лекций было ещё одним популярным времяпровождением среди итальянских анархистов, особенно лекций Галлеани, которого они ценили выше всех других ораторов. Лекции проводились в арендованных залах и в анархических клубах: Автономной группы (Gruppo Autonomo) в Восточном Бостоне, группы «Право на существование» (Gruppo Diritto all’Esistenza) в Патерсоне, Группы имени Гаэтано Бреши (Gruppo Gaetano Bresci) в Восточном Гарлеме или, возможно, кружка социальных исследований (Circolo di Studi Sociali), которых насчитывались десятки по всей стране. Откройте любую анархическую газету, и вы увидите их список с недельными или месячными взносами их членов, обычно всего лишь от 25 до 50 центов. И всё же именно на эти взносы поддерживалась работа Комитета в защиту Сакко – Ванцетти на протяжении семи лет борьбы.

У итальянских анархистов были и свои драматические общества – особенно интересный аспект радикальной контркультуры. Любительские театры в больших и малых городах играли сотни пьес, некоторые из которых, такие как «Первое мая», были написаны Пьетро Гори. Также часто ставилась пьеса «Мученики Чикаго», посвящённая Хеймаркетской трагедии. Театральное общество в Нью-Йорке, созданное Пьетро Гори, просуществовало до 1960‑х и закрылось, когда его члены умерли или состарились.

Анархические школы – часто носившие имя испанского педагога Франсиско Феррера, казнённого в Барселоне в 1909 г., – составляли ещё один элемент этой альтернативной культуры. В США действовали итальянские и неитальянские ферреровские школы, которые также назывались «современными школами», что указывало на их цель – образование, соответствующее современной, научной эпохе, в противоположность обучению в приходских школах, наполненных духом религиозной догмы и суеверия, или государственных школах, где прославлялись генералы, президенты, захваты и войны. В современных школах дети, воспитанные в свободной и естественной атмосфере, узнавали о рабочих движениях и революциях, учились думать, жить в согласии с собой и остальными. До начала Первой мировой войны итальянцы основали по меньшей мере две таких школы, в Патерсоне и Филадельфии. Обе они были воскресными и вечерними школами, куда ходили и взрослые, и дети.

И ещё анархисты заменили собственными памятными датами и ритуалами традиционные религиозные и национальные праздники. Так, вместо Рождества, Пасхи или Дня благодарения главными праздниками анархистов были годовщина Парижской коммуны 18 марта, день солидарности рабочего класса 1 мая и годовщина казни хеймаркетцев 11 ноября. Каждый год, в каждом уголке страны проводились сотни митингов в память об этих событиях. Можно прочесть, например, что Эмма Гольдман во время общенационального лекционного тура в 1899 г. остановилась в Спринг-Вэлли, Иллинойс, у итальянских и французских шахтёров, которые принесли ей своих младенцев для крещения – не именами святых, а именами бунтарей и народных героев – и затем остались послушать, как она говорит об освобождении женщин и «необходимости беспрепятственного развития ребёнка»20.

Таков был характер движения, к которому относились Сакко и Ванцетти. Они подписывались на его газеты (их взносы отмечены в колонках «Подрывной хроники»; они неукоснительно, можно сказать с религиозным рвением, посещали лекции Галлеани; они распространяли объявления об этих лекциях и литературу движения; они часто посещали концерты и пикники и играли в спектаклях; они участвовали в демонстрациях (когда Сакко арестовали, у него в кармане нашли уведомление о митинге протеста, где собирался выступать Ванцетти) и агитировали во время забастовок. Ванцетти в своей камере в Чарльзтауне писал статьи для анархической прессы, некоторые из них были напечатаны в «Собрании стойких», наследнике «Подрывной хроники», выходившем до 1971 г.

Также стоит отметить, что оба они были социальными активистами и выступали за непрерывную борьбу против правительства и капитала. Далеко не те невинные мечтатели, какими их часто изображали сочувствующие, они принадлежали к той ветви движения, которая пропагандировала восстание и вооружённое возмездие, включая использование динамита и одиночные покушения. Они считали, что эти акции являются ответом на чудовищное насилие со стороны государства. Самыми страшными бомбистами и убийцами становятся не изолированные мятежники, движимые отчаянием, а военные силы, находящиеся в распоряжении каждого правительства: армия, милиция, полиция, расстрельная команда, палач-вешатель. Такой была позиция Сакко и Ванцетти, а также Галлеани, который горячо поддерживал всякий акт восстания и прославлял совершивших его как героев и мучеников, пожертвовавших собою ради угнетённых.

Сакко и Ванцетти, мягкие в повседневной жизни, возвышенные в своих идеалах, возможно, сами и не были причастны к подобным действиям21, хотя никаких подтверждений этому пока не предоставлено. Их объяснение того, почему они были вооружены в момент их ареста, – Сакко работал ночным сторожем на своей фабрике, а Ванцетти имел при себе деньги от продажи рыбы – неубедительно; более вероятно, что они носили с собой огнестрельное оружие, поскольку были радикалами, верившими в насильственное сопротивление и отвергавшими покорное подчинение государству. В любом случае образ «доброго сапожника и бедного рыботорговца», как стали описывать их двоих, нуждается в пересмотре22.

До самого конца Сакко и Ванцетти оставались преданными анархизму и продолжали свою работу даже в тюрьме. Через статьи и письма, через выступления в суде они пропагандировали свои идеи. Поступая так, они были заодно с Малатестой, для которого завоевание свободы требовало неустанной борьбы. Действительное значение, как написал Малатеста, имело «не то, достигнем ли мы анархизма сегодня, завтра или через десять веков, а то, что мы идём к анархизму сегодня, завтра и всегда»23.

Глава 13. Еврейский анархизм в Соединённых Штатах

Теперь мы обращаемся к одному из самых многочисленных и активных национальных элементов, составлявших анархическое движение в США. Анархизм, при всех его интернациональных претензиях, при всей его вере в единство человечества, всегда делился на национальные группы. Были французские анархисты и испанские анархисты, русские анархисты и польские анархисты, японские анархисты и китайские анархисты, бразильские анархисты и кубинские анархисты. Точно так же существовали и еврейские анархисты, кроме своих политических убеждений объединённые языком и традициями. И этому не стоит удивляться. Ведь анархисты, стремившиеся сохранить разнообразие перед лицом стандартизации и конформизма, всегда ценили различия между народами – культурные, языковые, исторические – в той же степени, как и то, что их связывало1.

Евреи начали играть существенную роль в американском анархическом движении не ранее, чем в 1880‑е, после первой волны массовой иммиграции из царской России. До этого времени еврейские анархисты были численно невелики и не выделялись в отдельную группу. Исидор Штайн, для примера, являлся активным участником немецкого крыла движения: он стал секретарём Нью-Хейвенской группы Международного товарищества рабочих, основанной в 1883 г. В последующие годы другие евреи оставили свой след в англоговорящем сегменте движения. Наиболее заметными среди них были Эмма Гольдман и Александр Беркман, хотя Виктор Яррос и Генри Коэн, сотрудничавшие с журналом Бенджамина Такера «Свобода» (Liberty), также заслуживают упоминания, как и Герман Айх, «поэт-старьёвщик» из Портленда, Орегон, и Сигизмунд Данелевич, редактор «Маяка» (The Beacon) в Сан-Диего и Сан-Франциско.

Однако в данной главе мы ограничимся анархистами, говорившими на идише, появление которых как одного из ответвлений движения было напрямую связано с Хеймаркетским делом 1886–1887 гг. Суд над чикагскими анархистами, подробно освещавшийся в американской прессе, вызвал широкий интерес к анархистам и их идеям. Небеспристрастность процесса, жестокость наказания (семеро были приговорены к смертной казни и один – к 15 годам в тюрьме), характер и поведение обвиняемых – всё это разожгло огонь в душе молодых идеалистов, евреев и неевреев, и принесло делу множество новых сторонников.

Хеймаркетский процесс ускорил формирование первой еврейской анархической группы в США – «Пионеров свободы» (Pionire der Frayhayt). Это произошло в Нью-Йорке 9 октября 1886 г., в день, когда был вынесен приговор Альберту Парсонсу, Августу Спису и их товарищам. Основателями группы, которых насчитывалось не больше дюжины, были рядовые рабочие, чьи имена (Фальцблатт, Бернштейн, Страшунский, Юделевич) мало о чём говорят даже специалисту по истории еврейского радикализма. Однако вскоре к ним присоединилось блестящее созвездие авторов и ораторов – Саул Яновский, Роман Льюис, Гиллель Золотарёв, Моше Кац, Я. А. Марисон, Давид Эдельштадт, – которые сделали группу одной из самых выдающихся в истории анархического движения. В двадцать с небольшим лет – Яновский и Кац родились в 1864 г., Золотарёв и Льюис в 1865 г., Эдельштадт и Марисон в 1866 г. – они уже проявили, помимо необычайных литературных и ораторских способностей, динамичность и энергию, которые произвели сильное впечатление на иммигрантов Нижнего Ист-Сайда, нью-йоркского квартала с преобладающим еврейским населением, где и работали «Пионеры свободы»2.

Первой задачей для «Пионеров свободы», признававших себя членами Международного товарищества рабочих, в котором также состояли хеймаркетские анархисты, стало участие кампании по спасению их чикагских товарищей от виселицы. Для этого они проводили митинги и собрания, а также собирали деньги на апелляцию. Вдобавок они устроили бал в Нижнем Ист-Сайде, на котором было собрано сто долларов для семей осуждённых3. Одновременно они начали пропаганду анархизма среди еврейских иммигрантов, прибывавших в стремительно растущем количестве. В своём клубе на Орчард-стрит, в сердце Нижнего Ист-Сайда, «Пионеры» проводили еженедельные лекции и дискуссии, привлекавшие толпу увлечённых слушателей. Они также издавали литературу на идише, включая брошюру о Хеймаркетском деле, кульминацией которого стало повешение четверых осуждённых 11 ноября 1887 г.4.

Устная и письменная пропаганда вскоре сделала «Пионеров свободы» известными и в других восточных городах с большим числом говорящих на идише. Под эгидой «Пионеров» возникли рабочие образовательные клубы в Балтиморе, Бостоне, Провиденсе и других местах, одновременно с этим формировались новые группы, большинство из которых были смешанными, включая анархистов и социалистов. Наиболее важной из них были «Рыцари свободы» (Riter der Frayhayt) в Филадельфии. Эта группа была основана в 1889 г. рабочими-анархистами, которые ранее жили в Лондоне и, приехав в США, взяли себе название еврейской группы в Уайтчепеле. «Рыцари», следуя примеру «Пионеров», проводили по воскресеньям дневные собрания анархистов, на которых присутствовали сотни рабочих. Известные анархисты из Нью-Йорка – Золотарёв и Льюис, Эдельштадт и Кац – приглашались читать лекции, но «Рыцари» могли похвастаться и собственными ораторскими талантами в лице Макса Шталлера, Хаима Вайнберга и Исидора Преннера, которые произносили «сильные, горячие речи»5.

Название «Пионеры свободы» и «Рыцари свободы» не только подчёркивали преданность анархистов свободе как высшему принципу их учения, но и отражали влияние Иоганна Моста и его газеты «Воля/Свобода» (Freiheit). Мост, хотя он и был гоем, стал ведущим апостолом анархизма для еврейских иммигрантов в Америке, что было сравнимо с тем местом, которое занимал Рудольф Роккер среди евреев лондонского Ист-Энда. Пламенная риторика и едкое перо Моста, его пылкая защита революции и пропаганды действием завоевали ему множество преданных последователей среди еврейских радикалов, которые начали воспринимать его, по словам Морриса Хилквита, как своего «первосвященника»6.

В Мосте еврейские анархисты нашли крупнейшего пропагандиста и агитатора. Своей революционной страстью он мог увлечь даже тех евреев – огромное большинство, – что плохо понимали немецкий, на котором он выступал. Его резкие фразы, как отмечал Израэль Копелов, член «Пионеров свободы» в Нью-Йорке, имели «тот же эффект, что и бомбы с динамитом», о которых он так часто говорил; казалось, по первому его слову «публика помчится строить баррикады и начинать революцию». «Было бы преуменьшением, – вспоминал Хаим Вайнберг из Филадельфии, – сказать, что Мост обладал способностью вдохновлять аудиторию. Он наэлектризовывал, почти околдовывал каждого слушателя, будь то оппонент или друг»7.

Под влиянием Моста еврейские анархисты установили тесную связь с немецкой ветвью движения. Эмма Гольдман, будучи ученицей Моста, произносила свои первые речи на немецком языке, а Александр Беркман, член «Пионеров свободы» с 1888 г., работал наборщиком «Воли», которая служила информационным агентством для анархистов, читавших на немецком. Вдохновлённые в то же время народничеством, многие еврейские анархисты, Гольдман и Беркман в их числе, внимательно изучали русскую революционную литературу и посещали собрания русскоязычных радикалов, включая те, что проводились Русским прогрессивным союзом в Нью-Йорке, активными членами которого являлись Яновский и Копелов8.

Как уже было отмечено, немалое число еврейских анархистов в США усвоило радикальные взгляды в Лондоне, остановочном пункте для иммигрантов, отправлявшихся в Новый свет9. В течение многих лет между Лондоном и Нью-Йорком сохранялись крепкие связи, и еврейские анархисты в Америке продолжали читать и поддерживать «Друга рабочих» (Arbeter Fraynd), издававшегося в уайтчепелском гетто. Они также читали «Свободу» Бенджамина Такера, выходившую в Бостоне, и «Набат» (The Alarm) Дайера Лама, выходивший в Нью-Йорке, если их знание английского позволяло это. Однако им не хватало своего издания, напечатанного на их языке и служившего их собственным нуждам. Чтобы восполнить этот пробел, «Пионеры свободы» в январе 1889 г. объявили, что собираются издавать в Нью-Йорке еженедельную газету, которая будет называться «Правда» (Varhayt)10.

Чтобы редактировать «Правду», «Пионеры» пригласили из Уайтчепела Иосефа Яффу, регулярно печатавшегося в «Друге рабочих». Бывший ученик талмудической школы в России, Яффа жил в Париже, а после, с 1886 г., в Лондоне и хорошо знал французский и английский, с которых он переводил на идиш. Он занимал должность секретаря Международного рабочего образовательного клуба (так называемого Клуба на Бернер-стрит) и высоко ценился в движении за свою эрудицию и лингвистические таланты11. Яффа принял предложение, и он оказался достойным выбором. При содействии Исидора Рудашевского в роли управляющего и редколлегии в составе Каца, Золотарёва, Марисона и Льюиса, интеллектуальных и способных людей, он начал издавать газету, которая стала гордостью «Пионеров свободы».

«Правда», впервые вышедшая 15 февраля 1889 г., была первым анархическим органом на идише в США. Строго говоря, она была первым подобным изданием в мире, так как «Друг рабочих», основанный в 1885 г., сохранял смешанную идентичность, отчасти анархическую, отчасти социалистическую, прежде чем занял недвусмысленно анархическую позицию в 1892 г. Поэтому появление «Правды» стало важнейшей вехой в истории еврейского движения, как в Америке, так и за рубежом. Более того, содержание вновь созданной газеты оставалось на примечательно высоком уровне: она включала статьи Иоганна Моста и Петра Кропоткина, стихотворения Давида Эдельштадта и Морриса Розенфельда, обзор экономических трудов марксистов, а также серийную публикацию романа Золя «Жерминаль», любимого анархистами и социалистами этого периода. Один из номеров (от 15 марта 1889 г.) был полностью посвящён Парижской коммуне, в честь её восемнадцатой годовщины. Письма редактору, новости политики и труда, очерки Яновского, Льюиса, Золотарёва и Каца, ведущих светил «Пионеров свободы», дополняли это интересное издание12. И удивительно, что «Правда» выходила только пять месяцев, закрывшись после двадцати номеров. По-видимому, причиной этого провала был недостаток средств. Но, как мы увидим через минуту, на смену ей пришёл «Свободный голос труда», одно из самых продолжительных анархических изданий в истории, выходившее дольше 87 лет.

В этот первоначальный период 1886–1890 гг. анархизм представлял собой, вероятно, самое крупное и, безусловно, самое динамичное движение среди еврейских радикалов в США. Еврейские анархисты, по преимуществу рабочие, участвовали в первых стачках против потогонной системы труда и в организации первых еврейских профсоюзов, таких как союзы изготовителей плащей и бриджей в Нью-Йорке. Одновременно они играли важную роль в общественной и культурной жизни Нижнего Ист-Энда и гетто в других городах, организуя клубы, кооперативы и общества взаимопомощи, устраивая лекции, пикники и концерты, проводя памятные мероприятия 18 марта (день провозглашения Парижской коммуны), 1 мая и 11 ноября (день казни хеймаркетских мучеников). Таким образом они наполняли традиционные народные праздники новым революционным содержанием, создавая своего рода альтернативное общество, или контркультуру, вроде той, что была у их итальянских товарищей.

Отличительной особенностью данной контркультуры были воинствующий атеизм и антирелигиозная пропаганда. Для еврейских анархистов борьба против религии была неотделима от борьбы против правительства и капитала. Если любое государство, настаивали они, является инструментом, с помощью которого привилегированное меньшинство удерживает власть над огромным большинством, то любая церковь является союзником государства при порабощении человечества, политическом, экономическом и духовном. Сохраняя приверженность светским аспектам культуры идиша, а также сильное еврейское самосознание, анархисты агрессивно отрицали традиции иудаизма. Они поддерживали разум и науку в противовес невежеству и суеверию, которые, по их мнению, лежали в основе всякой религии. Работа Иоганна Моста «Божественная чума», переведённая на идиш в 1888 г., сыграла ключевую роль в этой антирелигиозной пропаганде. Кроме того, «Пионеры свободы» ежегодно, начиная с 1889 г., издавали четырёхстраничный антирелигиозный журнал на Йом-Киппур, самый священный из иудейских праздников, и печатали антирелигиозные памфлеты, пародировавшие богослужение и ритуалы иудаизма13. Дополнительная литература того же рода, как, например, «Пасхальная Хаггада в новой версии» Беньямина Файгенбаума, ввозилась из Лондона и распространялась в больших количествах.

Но самым эффектным методом антирелигиозной пропаганды на этом этапе движения был йом-киппурский бал. Своими танцами, увеселениями и атеистическими речами он откровенно травестировал еврейский День искупления, вызывая ярость у ортодоксального сообщества, для которого не было ничего более кощунственного. При подготовке первого йом-киппурского бала в Нью-Йорке в 1889 г. владелец Кларендон-холла на Восточной 13‑й улице, уступив давлению консервативного еврейства, разорвал договор с анархистами и отказался их впускать. Празднество перенесли в Рабочий лицей на 4‑й улице, где состоялись выступления Иоганна Моста, Саула Яновского и Романа Льюиса, сопровождавшиеся пением, танцами и декламацией на русском, немецком и идише14.

После этого балы проводились каждый год, в Нью-Йорке и других городах. Билеты на бал 1890 г. в Бруклине были снабжены следующим текстом: «Большой йом-киппурский бал. С театром. Устроен с позволения всех новых раввинов свободы. “Коль нидрей” ночь и день. В год 6651 [ошибка, должно быть: 5651] от изобретения иудейских идолов и 1890 от рождения ложного Мессии, Бруклинский рабочий лицей, 61‑67 Мёртл-стрит, Бруклин. “Коль нидрей” будет произнесена Джоном Мостом. Музыка, танцы, буфет, “Марсельеза” и другие гимны против Сатаны»15. В том же году в Балтиморе между анархистами и ортодоксами состоялись дебаты на тему «Действительно ли религия и социализм несовместимы?». На мероприятие собралось около тысячи зрителей. Первым выступал ортодоксальный оратор, изложивший свою точку зрения без инцидентов, но когда поднялся анархист, доктор Майкл Кон, публика заволновалась, кто-то крикнул: «Пожар!», и собрание закончилось в беспорядке16.

Анархистов, однако, это не устрашило. В 1891 году йом-киппурские балы прошли в Балтиморе, Нью-Йорке, Филадельфии, Провиденсе, Бостоне, Чикаго и Сент-Луисе. В Нью-Йорке главными ораторами были Золотарёв и Льюис, также были обычные музыка, развлечения и буфет. В Провиденсе и Бостоне Моше Кац прочёл лекцию под названием «Проповедь о “Коль нидрей”», посвящённую эволюции религии, видимо без происшествий. Однако в Филадельфии полиция устроила рейд и арестовала двух участников, Исидора Премьера и И. Аппеля, за подстрекательство к бунту17.

Йом-киппурские балы в итоге оказались нецелесообразными, оттолкнув не только правоверных евреев, чьи религиозные чувства были оскорблены, но и менее набожных собратьев, для которых безбожные праздники анархистов являлись бессмысленной насмешкой над освящённой традицией. Тем не менее влияние анархистов продолжало расти. В глазах многих молодых радикалов из гетто социалисты и другие умеренные выглядели малодушными и бесцветными рядом с этими апостолами неограниченной революции, которые выдвигали захватывающую идею полного освобождения как непосредственной возможности. На взгляд анархистов, в рамках капиталистической системы нельзя было достичь никаких значительных улучшений, и рабочие должны были оставаться в угнетении, если они не защищали свои интересы с помощью прямого действия и, когда требовалось, насилия. Вновь и вновь они повторяли о бесполезности избирательного бюллетеня и подчёркивали необходимость вооружённого восстания, чтобы свергнуть существующий строй. Полагаться на постепенные реформы – на реформистскую «тарабарщину» (knakeray), как они выражались18, – было равносильно капитуляции. Они с нетерпением ожидали миллениума, «нового исхода из Египта», как обозначал это Мост19, который мог настать в любой момент. Любая политика, любое действие, способное задержать революцию, играли на руку врагу и продлевали пребывание бедняков в рабстве.

Не стоит удивляться, что подобная философия покоряла воображение еврейских радикалов. Безоговорочное отрицание существующих условий, яростное нападение на общепринятые ценности, как религиозные, так и социально-экономические, прямо взывало к желанию молодых идеалистов построить мир свободы и справедливости на новых основаниях. Кроме того, как отмечал Моррис Хилквит, анархизм был «романтическим движением, полным волнующих заговоров и актов героизма и самопожертвования»20. В силу этого он привлекал растущее число юных бунтарей, презиравших постепенческие методы.

До 1890 года анархисты и социалисты общались между собой более или менее дружески. Хотя они конкурировали за поддержку еврейских рабочих, границы между ними ещё не были непреодолимыми. Часто они состояли в одних организациях, например в Объединении еврейских профсоюзов (United Hebrew Trades), и во время дискуссий им ещё удавалось находить точки соприкосновения. В ноябре 1888 г. анархисты и социалисты провели совместное собрание памяти чикагских мучеников в первую годовщину их казни. Однако пропасть между ними постоянно росла. В 1889–1890 гг. прошли публичные дебаты с участием их ведущих ораторов – Саул Яновский против Луиса Миллера, Гиллель Золотарёв против Майкла Заметкина, Роман Льюис против Абрама Кагана – по основополагающим вопросам тактики и организации21.

Однако, несмотря на растущие разногласия, анархисты и социалисты пытались сотрудничать, надеясь избежать раскола среди еврейских рабочих. Анархисты в примирительном духе предложили создать двухпартийную еженедельную газету, на принципах лондонского «Друга рабочих» и с ответственными редакторами от каждой фракции. По инициативе «Пионеров свободы» и «Рыцарей свободы» был проведён съезд для обсуждения данного вопроса. Социалисты хотя и с опаской, но откликнулись на призыв, и 25 декабря 1889 г. открылось собрание в зале уличного рынка Эссекс, украшенном по случаю красными флагами, портретами хеймаркетских мучеников и транспарантом с надписью «Ни Бога, ни хозяина!»22. Это была первая конференция еврейских радикалов в Америке, 47 делегатов представляли 31 организацию – включая группы, профсоюзы, образовательные клубы – из Балтимора, Филадельфии, Бостона, Чикаго и других городов, помимо самого Нью-Йорка. Обе стороны мобилизовали свои силы, и среди делегатов, поровну разделившихся между двумя лагерями, присутствовали такие лица, как Льюис, Золотарёв и Кац от анархистов и Хилквит, Заметкин и Миллер от социалистов23.

С самого начала стало очевидно, что соглашение не будет достигнуто. Анархисты, выступая за единую газету, утверждали, что рабочие должны познакомиться со всеми течениями радикальной мысли, чтобы сделать разумный выбор. Социалисты, в свою очередь, прозвали беспартийную газету «пареве-локшн» (т.е. кошерно нейтральная лапша, которую можно есть как с мясным, так и с молочным), заимствовав этот термин из Лондона, где его использовали, чтобы высмеять «Друга рабочих». Они наставали, что авторитетное издание должно иметь последовательную точку зрения и чёткую позицию по основным социальным, политическим и экономическим вопросам. Какой был бы смысл, спрашивали они, осуждать насилие и поддерживать избирательное право в одной статье, одновременно поощряя терроризм и обесценивая выборы в другой? Подобное издание не только не объединило бы рабочих, но и привело бы их в полное замешательство.

После шести дней ожесточённых дебатов вопрос был поставлен на голосование. Анархисты проиграли с небольшим перевесом – двадцать голосов против двадцати одного, – после чего съезд, по воспоминаниям Абрама Кагана, развалился посреди «диких сцен взаимных обвинений»24. Разрыв между анархизмом и социализмом стал непреодолимым. В дальнейшем все попытки сотрудничества были оставлены как бесплодные, и между двумя лагерями не осталось ничего, кроме вражды.

Социалисты, покинув зал, немедленно приступили к обсуждению проекта собственного органа; спустя два месяца начала выходить их еженедельная «Рабочая газета» (Arbeter Tsaytung). Не желая отставать, анархисты строили свои издательские планы. 17 января 1890 г. «Пионеры свободы» провели собрание по этому вопросу с участием представителей «Рыцарей свободы» и других групп, согласовав, среди прочего, название нового издания – «Свободный голос труда» (Fraye Arbeter Shtime). От имени «Пионеров свободы» Моше Кац и Х. Миндлин написали в Лондон Моррису Винчевскому, предлагая ему стать редактором. Винчевский, связанный с социалистами не меньше, чем с анархистами, сразу отказался, и должность перешла к Роману Льюису.

Чтобы собрать средства на открытие газеты, лучшие анархические ораторы – Льюис и Кац из Нью-Йорка, Преннер и Вайнберг из Филадельфии – организовали туры по Востоку и Среднему Западу. Пока же начали на еженедельной основе выпускать газету «Утренняя звезда» (Der Morgenshtern). Она выходила с 17 января по 20 июня 1890 г. под редакцией доктора Абы Браславского, молодого врача, колебавшегося между анархизмом и социализмом. Издателем был анархист Эфраим Лондон (отец будущего конгрессмена-социалиста Майера Лондона), который держал небольшую типографию в Нижнем Ист-Сайде. «Утренняя звезда», хотя она и могла похвастаться богатством статей и стихов, а также серийной публикацией романа Чернышевского «Что делать?», была лишь временной заменой. Всего через две недели после прекращения её выхода дебютировал «Свободный голос труда».

Издание «Свободного голоса труда» стало знаковым событием в истории движения. Он появился в День независимости, 4 июля 1890 г., и выходил, с несколькими перерывами, почти девять десятилетий. Когда он закрылся в декабре 1977 г., он был старейшей газетой мира на идише, на семь лет опередившей «Вперёд» Кагана. «Свободный голос труда» играл жизненно важную роль для еврейского рабочего движения в Америке; и в течение всей его долгой жизни он придерживался высоких литературных стандартов, публикуя работы некоторых из лучших писателей и поэтов в истории радикальной журналистики на идише25.

«Свободный голос труда», который, как утверждалось, представлял 32 еврейских рабочих ассоциации, выходил еженедельно на Ист-Бродвей, 184. Он соединял в себе функции рабочей газеты, радикального органа, литературного журнала и народного университета. В нём печатались статьи Моста и Кропоткина, отрывки из романа Тургенева «Накануне», популярное изложение материалов естественных и социальных наук (включая «Капитал» Маркса) и стихи Эдельштадта, Розенфельда и Иосефа Бовшовера, где оплакивалось убожество потогонок и рисовались чарующие картины бесклассового и безгосударственного миллениума, когда не будет ни голода, ни нищеты, ни эксплуатации, ни угнетения. Эдельштадт, кроме того, написал ряд поэтических посвящений хеймаркетским анархистам, чьё мученичество оставалось мощным источником вдохновения. Последние слова Парсонса перед казнью: «Да будет услышан глас народа!» – украшали шапку газеты.

Роман Льюис, первый редактор, был также постоянным автором, и его статьи охватывали широкий диапазон тем. Энергичный молодой человек, владевший русским так же хорошо, как и идишем, он успешно изыскивал средства на издание газеты и пользовался популярностью как оратор на радикальных собраниях. Однако по неясным причинам в конце 1890 г. он оставил должность редактора, после чего начал работать в профсоюзе изготовителей плащей и позднее перешёл к социалистам. Ещё позднее он ушёл в политику и по списку Демократической партии был избран заместителем окружного прокурора в Чикаго26.

Льюиса сменил доктор Я. А. Марисон, плодовитый эссеист и переводчик, один из немногих членов «Пионеров свободы» – ещё одним был Александр Беркман, – который достаточно мастерски владел английским, чтобы вести на нём пропаганду. Преемником Марисона, после короткого перерыва, стал поэт Давид Эдельштадт, вызванный для этого из Цинциннати27. Один из первых «рабочих поэтов», писавших на идише, Эдельштадт дебютировал в «Правде» и печатался в «Утренней звезде», прославившись как бард еврейского рабочего класса. Эмма Гольдман считала его «великим поэтом и одним из прекраснейших типов анархистов, когда-либо живших на этом свете»28. Обмётчик петель по профессии, «дитя нищеты, заплутавший мечтатель», как он описывал себя в одном из своих стихов, он лично испытал все тяготы жизни рабочего на потогонке, к которой он навязчиво обращается в своих творениях. Его стихотворения – «В борьбе» («In Kamf»), «Проснись» («Vakht Oyf»), «Природа и человек» («Natur un Mensh») и другие – сразу завоевали популярность среди рабочих, говоривших на идише. Положенные на музыку, они исполнялись на пикниках, митингах и везде, где собирались еврейские труженики.

Эдельштадт, обладавший «тонкой идеалистической натурой»29, наложил свой отпечаток на «Свободный голос труда» в первый период существования газеты. Но его карьера была внезапно прервана. Поражённый туберкулёзом, который в то время был распространён среди рабочих потогонок, он в октябре 1891 г. был вынужден оставить должность редактора и переехал в Денвер в поисках исцеления. Однако болезнь уже была запущенной, и, хотя он несколько месяцев продолжал писать стихи для газеты, его силы были на исходе. Он умер в октябре 1892 г., в возрасте 26 лет30. В следующие несколько лет группы имени Эдельштадта возникли в Чикаго, Бостоне и других городах; в Нью-Йорке было создано Эдельштадтовское певческое общество; и на могиле Эдельштадта в Денвере установили надгробье, по словам его племянницы, стараниями «рабочих людей, которые любили его и которых он старался защищать и просвещать»31.

Уход из жизни Эдельштадта стал ударом для еврейского движения. «Свободный голос труда» тем не менее продолжал выходить под редакцией Золотарёва и Моше Каца, способного молодого человека 27 лет, который вскоре приобрёл репутацию переводчика анархической классики, включая сочинения «Хлеб и воля» Кропоткина, «Умирающее общество и анархия» Жана Грава и «Тюремные записки анархиста» Александра Беркмана32. Далее, каждый декабрь, по традиции, заложенной в 1889 г., когда анархисты и социалисты дискутировали о создании единой газеты, «Свободный голос труда» проводил ежегодную конференцию Нижнего Ист-Сайда, чтобы обсудить важнейшие проблемы движения, такие как целесообразность йом-киппурских балов и отношение анархистов к рабочим организациям33. Можно добавить, что в 1891 г. редакторы удостоились визита Элизе Реклю, прославленного французского анархиста и географа, который призвал их создавать школы для обучения детей на либертарных началах34.

Другим знаковым событием этого периода стало покушение Александра Беркмана, члена «Пионеров свободы», на Генри Клея Фрика, управляющего Сталелитейной компанией Карнеги близ Питтсбурга. Акт Беркмана, совершённый во время Хоумстедской стачки 1892 г., вызвал неоднозначную реакцию у его товарищей. Для одних, по словам Джозефа Коэна, будущего редактора «Свободного голоса труда», имя Беркмана стало «своего рода талисманом, источником вдохновения и смелости»35. Другие, однако, были настроены критически; а некоторые разорвали связи с движением и осудили терроризм повсюду, где он мог иметь место, но особенно – в демократической Америке.

К моменту покушения Беркмана «Свободный голос труда» уже находился в тяжёлом положении. Завися от поддержки малоимущих рабочих, он с самого начала испытывал финансовые проблемы. На эти трудности наложился спор с наборщиками по поводу зарплаты, и в мае 1892 г. газета перестала выходить на десять месяцев. Когда в марте 1893 г. издание возобновилось, на страну обрушилась депрессия. Газета продержалась до апреля 1894 г., а затем редакция вновь была вынуждена приостановить работу36.

На этом закончился первый этап истории еврейского анархизма в Америке. За ним последовал период затишья, продлившийся до 1899 г., когда возрождение газеты вдохнуло в движение новую жизнь. В течение этого периода еврейский анархизм находился в упадке. «Пионеры свободы», «Рыцари свободы» и другие группы распались вместе с Международным товариществом рабочих, остатки которого существовали в тени до окончательного исчезновения перед Первой мировой войной. И всё же деятельность не прекращалась полностью. Проводились лекции и собрания, пусть и не в прежних масштабах. Каждый год еврейские анархисты из северо-восточных городов посылали делегатов в Нью-Йорк, чтобы встретиться и провести обсуждение37. Но наиболее важным было появление в 1895 г. «Свободного общества» (Di Fraye Gezelshaft), 32‑страничного культурного и литературного журнала, редакция которого располагалась на Ист-Бродвей, 202. Редактору М. Леонтьеву (псевдоним Льва Соломона Моисеева) было всего 23 года, однако он хорошо разбирался в европейской литературе и сам писал для «Свободного голоса труда» в месяцы, предшествовавшие закрытию газеты. Инженер-строитель по профессии, он впоследствии приобрёл мировую известность в своей области, руководя возведением Манхэттенского и Вильямсбургского мостов в Нью-Йорке. При содействии Марисона, Каца и Золотарёва, Леонтьев сделал «Свободное общество» изданием высшего разряда, включавшим статьи ведущих еврейских авторов-анархистов и переводы таких видных анархистов Европы, как Кропоткин, Грав, Реклю и Себастьян Фор38.

Наряду со «Свободным обществом» жизнь в ослабевшем движении поддерживали иностранные гости. Особенно важным был визит Петра Кропоткина, который впервые приехал в 1897 г. и выступил с лекциями в Нью-Йорке и других городах. Он также посещал частные собрания, устроенные его товарищами, одно из которых прошло в доме Золотарёва и было посвящено делу Дрейфуса и другим злободневным вопросам. Из всех крупных теоретиков анархизма никто, даже Мост, не оказал более сильного влияния на еврейских последователей, чем Кропоткин, чей приезд дал им столь необходимый импульс. И всё же только с возобновлением выхода «Свободного голоса труда», после пятилетнего перерыва, движение вернуло свою силу. Это произошло в октябре 1899 г., и у руля издания встал Саул Яновский. Редакторство Яновского продолжалось до 1919 г., охватив первые два десятилетия нового века. Как мы увидим, этот период стал временем расцвета не только «Свободного голоса труда», но и еврейского анархизма в целом.

Яновский родился в Российской империи, в городе Пинске, в 1864 г. Хотя он был сыном раввина, он уже в раннем возрасте отверг религию – «весь этот балаган», как он с презрением её называл39. Эмигрировав в Америку в 1885 г., он сменил несколько работ в швейной промышленности (изготовитель рубашек, плащей, шляп), пока его не уволили за требование улучшить условия труда. Тронутый судьбой чикагских мучеников, он присоединился к «Пионерам свободы», писал для «Правды» и стал, по собственному описанию, «отъявленным анархистом», сторонником террора и восстания40.

Перо Яновского привлекло внимание, и в 1889 г. его пригласили в Лондон редактировать «Друга рабочих». Его прибытие, по словам Рудольфа Роккера, «открыло новую эпоху в еврейском рабочем движении» этого города41. Выдающийся оратор, он часто выступал на одной трибуне с Кропоткиным, Эррико Малатестой и Луизой Мишель, появлялась на мероприятиях в честь Хеймаркет, Первого мая и Парижской коммуны. Его брошюра «Чего хотят анархисты?» («Vos viln di anarkhistn?»), напечатанная в типографии «Друга рабочих» в 1890 г., являлась одним из первых изложений анархизма на идише и явно предназначалась для рабочих. «Его язык был естественным и живым, – отмечал Роккер, – и он заставлял своих читателей думать». Яновский, по мнению Роккера, был «самым способным пропагандистом и в речах, и в печати» среди уайтчепелских евреев того времени42.

Проведя пять лет в Англии, Яновский вернулся в Нью-Йорк. Низкий, тёмный, напористый, с усами и наполеоновской бородкой, он вновь стал знакомой фигурой в еврейских анархических кругах, и его лекции желали услышать по всему Северо-Востоку. Однако в личности Яновского была отрицательная сторона, которая вредила его работе. Узкий, саркастичный, нетерпимый, он был бестактен в отношениях с другими и не скупился на критику в отношении друзей и врагов. «Зачем вы переводите бумагу?» – спросил он одного молодого поэта, показавшего ему свои работы. Как-то после фортепианного концерта он спросил солиста, почему тот не сыграл на скрипке. «На скрипке я не умею», – ответил пианист. «А на фортепиано умеете?» – съязвил Яновский43. Острый язык, как отмечал Джозеф Коэн, принёс Яновскому немало врагов даже в его собственном движении44. Гольдман критиковала его «деспотические методы»; Беркман считал его упрямым «диктатором». «Он был умным товарищем, – вспоминал другой анархист, – но очень резким в своём поведении. Он мог пробрать тебя так, что искры из глаз летели!»45

И всё же, несмотря на личные недостатки, Яновский был весьма способным редактором и администратором. Это признавали даже его противники. Возобновив издание «Свободного голоса труда» после такого рискованного начала, он поставил газету на твёрдую почву, придал ей стабильность, которой раньше недоставало. Умевший распознавать литературный талант Яновский обогатил газету одарёнными авторами и свежими мыслями по многим вопросам. К списку авторов-анархистов, включавшему Кропоткина, Золотарёва и Моста, он добавил Рудольфа Роккера, Макса Неттлау, Абрама Фрумкина, Эмму Гольдман и Вольтерину де Клер, нееврейку, изучившую идиш в филадельфийском гетто46. Для еврейских рабочих, жаждавших приобщиться к культуре, он публиковал переводы Августа Стриндберга и Генрика Ибсена, Бернарда Шоу и Оскара Уайльда, Леонида Андреева и Оливии Шрейнер, Октава Мирабо и Бернара-Лазара. Кроме того, он печатал таких известных еврейских авторов, как Авром Рейзен и Г. Лейвик, чьи произведения сделали «Свободный голос труда» одной из самых читаемых газет того времени. Личная колонка Яновского «На страже» («Oyf der Vakh») стала особенно популярной благодаря своей меткости и остроумию47. При Яновском, согласно одному авторитетному источнику, «Свободный голос труда» занял «завидное место среди изданий на идише»48. Его тираж постоянно рос, превысив 20 тысяч экземпляров накануне Первой мировой войны49.

Нужно также добавить, что Яновский дал «Свободному голосу труда» новое направление. Перед её закрытием в 1894 г. газета была полна милленаристских ожиданий и отвергала частичные реформы в пользу всесторонней революции и полного уничтожения существующей системы. Сам Яновский, как и большинство его товарищей евреев, был убеждённым сторонником Иоганна Моста и защитником пропаганды действием50. Однако апокалиптические ожидания 1880‑х и 1890‑х с верой в близость революции и неизбежность насилия начали угасать. Яновский пришёл к выводу, что для решения социальных проблем анархизму необходим более конструктивный подход. Он начал всей душой противостоять терроризму. Для него, как вспоминал один из его друзей, анархизм был «философией человеческого достоинства и сотрудничества, любви и братства, а не бомб»51. «Прямое действие» в формулировке «Свободного голоса труда» стало подразумевать не насилие и диверсии, а создание либертарных школ, рабочих союзов, кооперативных организаций всех типов52. Возмущённый убийством президента Мак-Кинли в 1901 г., Яновский настаивал, что анархизм прежде всего призывает к гармонии и «миру между людьми». Несмотря на это, разгневанная толпа ворвалась в редакцию «Свободного голоса труда», теперь располагавшуюся на Генри-стрит, 185, разгромила её и избила самого Яновского53.

Другим признаком перехода к более прагматичной, менее донкихотской позиции было смягчение антирелигиозной агитации, столь заметной в период формирования движения. Для тех, кто, как говорилось в одном объявлении, предпочитал «танцевать и веселиться, а не поститься и искупать прошлые грехи», продолжали проводить йом-киппурские балы54. Но они были далеко не так многолюдны, как в конце прошлого века, и, надо полагать, проводились без прежнего энтузиазма. Погромы в Кишинёве и других российских городах в 1903–1906 гг. отрезвляюще подействовали на евреев-анархистов и привели к тому, что многие из них вернулись к своим корням. После Кишинёва, вспоминал Израэль Копелов, «мой прежний космополитизм, интернационализм и тому подобные взгляды исчезли разом, как содержимое бочки, у которой выбили дно»55. Гиллель Золотарёв, один из самых преданных движению людей, также испытал пробуждение национального чувства, которое заставило его присоединиться к переселенческому обществу «Вечный народ» (Am Olam), при помощи которого он когда-то эмигрировал в Америку. Вместе с Копеловым и Моше Кацем он обратился к сионизму как средству выживания евреев56.

Ещё одной областью, в которой проявился более прагматичный подход, было рабочее движение. Анархисты принимали участие в организации профсоюзов во всех профессиях, где были заняты рабочие-евреи, от переплётчиков и сигарщиков до портных и маляров. Они проявляли особенную активность в Международном союзе рабочих по пошиву женской одежды (International Ladies’ Garment Workers’ Union) и Объединении швейников Америки (Amalgamated Clothing Workers of America), участвуя в стачках, искореняя коррупцию и выступая против бюрократизации и равнодушия. При всём своём радикализме, они больше не пренебрегали экономической борьбой за частичные уступки, как многие из них делали в прошлом. Как отмечал Роккер, «старый лозунг: “Чем хуже, тем лучше” – был основан на ошибочном предположении. Как и другой лозунг: “Всё или ничего”, который заставлял многих радикалов выступать против любого улучшения доли рабочих, даже когда рабочие этого требовали, на том основании, что это отвлекает внимание пролетариата и сводит его с пути, ведущего к социальному освобождению. Это противоречит всему опыту истории и психологии: люди, которые не готовы бороться за улучшение своих жизненных условий, вряд ли будут бороться за социальное освобождение. Такого рода лозунги подобны раку в революционном движении»57.

Учитывая это новое отношение, неудивительно, что анархисты оказались активными участниками «Рабочего круга» (Workmen’s Circle) социалистически ориентированного еврейского братства в США и Канаде, уделявшего особое внимание страхованию жизни, пособиям при болезни и несчастных случаях, отведению мест для погребения и образовательным и культурным программам58. К 1920‑м было открыто около двух десятков анархических отделений, включая «Новое общество» (Naye Gezelshaft) в Нью-Йорке, «Радикальную библиотеку» в Филадельфии, «Свободу» (Frayhayt) в Балтиморе и Кропоткинское отделение в Лос-Анджелесе.

Еврейские анархисты также были вовлечены в кооперативные предприятия широкого спектра, среди которых наиболее заметное место занимали жилищные кооперативы Международного союза рабочих по пошиву женской одежды у Пенсильванского вокзала в Нью-Йорке и Объединения швейников Америки в Нижнем Ист-Сайде и Бронксе. В Филадельфии Хаим Вайнберг, член ныне несуществующих «Рыцарей свободы», организовал Еврейскую рабочую кооперативную ассоциацию, которая спонсировала лекции, распространяла литературу, открыла кооперативные обувной магазин и пекарню и привлекла в свой состав почти девятьсот членов59. Точно так же колония Стелтон в Нью-Джерси, в значительной степени основанная благодаря еврейским анархистам, завела у себя кооперативный продуктовый магазин, швейную фабрику, маломестные пассажирские автобусы (джитни) и школу для детей, созданную по модели Франсиско Феррера60.

Эпоха Яновского принесла стремительное распространение еврейского анархизма по всей Америке. После возрождения «Свободного голоса труда» создавались новые группы, появлялись новые периодические издания, и движение находилось на пике своей активности. В одном только Нью-Йорке с 1900 по 1918 г. возникло десять еврейских групп61, в общей сложности насчитывавших пятьсот членов. Аналогичный рост, подпитывавшийся иммиграцией из России после Революции 1905 г., наблюдался и в других городах. А в декабре 1910 г. на съезде в Филадельфии, организованном «Радикальной библиотекой», которая сменила «Рыцарей свободы» в роли ведущей еврейской группы города, была образована Федерация анархических групп в Америке (Federate Anarkhistishe Grupen in Amerike)62.

Распространение еврейских групп сопровождалось увеличением числа анархических изданий на идише. Как показывает приведённый ниже список, двенадцать из двадцати периодических изданий анархистов на идише в США были основаны в первые два десятилетия XX века:

Периодические издания анархистов на идише в Соединённых Штатах

«Вечерняя газета» (Di Abend Tsaytung). Нью-Йорк, 1906. Ежедневно. Изд. «Свободного голоса труда». Под ред. Саула Яновского.

«Анархист» (Der Anarkhist). Филадельфия, 1908. Ежемесячно. Изд. Группы анархистов-коммунистов.

«За решёткой» (Behind the Bars). Нью-Йорк, 1924. Изд. Анархического общества Красного Креста. На англ. и идише. Один номер (январь).

«Хлеб и воля» (Broyt un Frayhayt). Филадельфия, 1906. Еженедельно. Под ред. Джозефа Дж. Коэна.

«Свободный голос труда» (Fraye Arbeter Shtime). Нью-Йорк, 1890–1977. Еженедельно, затем раз в две недели и ежемесячно. Под ред. Давида Эдельштадта, Саула Яновского и др.

«Свободное общество» (Di Fraye Gezelshaft). Нью-Йорк, 1895–1900. Ежемесячно. Под ред. М. Леонтьева.

«Свободное общество» (Di Fraye Gezelshaft). Нью-Йорк, 1910–1911. Ежемесячно. Под ред. Саула Яновского.

«Свободное будущее» (Di Fraye Tsukunft). Нью-Йорк, 1915–1916. Нерегулярно. Изд. Анархической федерации Америки.

«Свободное слово» (Dos Fraye Vort). Нью-Йорк, 1911. Ежемесячно. Изд. Федерации анархических групп в Америке. Под ред. Я. А. Марисона.

«Свобода» (Di Frayhayt). Нью-Йорк, 1913–1914. Ежемесячно. Изд. Федерации анархических групп в Америке. Под ред. Л. Барона.

«Свобода» (Frayhayt). Нью-Йорк, 1918. Ежемесячно. Под ред. Якоба Абрамса и др.

* «Жизнь и борьба» (Lebn un Kamf). Нью-Йорк, 1906. Под ред. Юлиуса Эдельсона.

«Утренняя звезда» (Der Morgenshtern). Нью-Йорк, 1890. Еженедельно. Под ред. Абы Браславского.

* «Голос русских узников» (Di Shtime fun di Rusishe Gefangene). Нью-Йорк, 1913–1916? Ежемесячно. Изд. «Анархического Красного Креста». Под ред. Александра Загера.

* «Буря» (Der Shturm). Нью-Йорк, 1917–1918. Раз в две недели? Под ред. Якоба Абрамса и др.

«Голос рассвета» (Di Sonrayz Shtime). Алишия, Мичиган, 1934. Изд. кооперативной фермы-общины Санрайз. Один номер (19 мая).

«Чистая молитва» (Tfileh Zakeh). Нью-Йорк. 1889–1893. Изд. ежегодно (на Йом-Киппур) группой «Пионеры свободы».

«Правда» (Varhayt). Нью-Йорк, 1889. Еженедельно. Изд. группы «Пионеры свободы». Под ред. Иосефа Яффы.

«Профсоюзный рабочий» (Der Yunyon Arbeter). Нью-Йорк, 1925–1927. Еженедельно. Изд. Анархической группы Международного союза рабочих по пошиву женской одежды. Под ред. Симона Фарбера.

* «Жерминаль» (Zherminal). Бруклин, Нью-Йорк, 1913–1916? Ежемесячно. Изд. группы «Жерминаль». Под ред. Залмана Динина.

(* Отмечены издания, местонахождение экземпляров которых мне не удалось установить.)

Сам Яновский, в дополнение к «Свободному голосу труда», редактировал две новых газеты. Первая, «Вечерняя газета», очевидно была создана в качестве конкурента успешному ежедневнику Абрама Кагана «Вперёд» (Jewish Daily Forward); но, лишённая блеска и содержания, она закрылась через два месяца. Вторая, «Свободное общество», представляла собой литературный ежемесячник по образцу одноимённого издания 1890‑х и продержалась полтора года. Однако из всех изданий на идише только «Свободный голос труда» оказался достаточно успешным для многолетнего существования.

Тем не менее страсть к образованию и саморазвитию придавала анархической печати бешеный темп. Помимо газет и журналов с печатных станков сходил поток книг и брошюр. Издательство «Свободный рабочий» в Ньюарке, Нью-Джерси, например, издавало на идише Кропоткина, Малатесту и других ведущих анархических авторов; издательская ассоциация «Жерминаль» в Бруклине выпустила новый перевод обращения «К молодым людям» Кропоткина; группа «Свободное общество» в Виннипеге издала перевод брошюры Кропоткина «Анархия и её место в социалистической эволюции»; а библиотека «Хлеб и воля» в Нью-Йорке опубликовала переводы работ «Прямое действие» Вольтерины де Клер, «Анархизм и революционный синдикализм» Марии Гольдсмит и речь в суде Матрёны Присяжнюк, российской анархистки, которая в 1909 г. была приговорена к смерти и покончила с собой в тюрьме63. Дети и взрослые поглощали труды Дарвина, Спенсера и других известных учёных и писателей. «Подумать только! – восклицал комиссар полиции Нью-Йорка. – Мальчики и девочки предпочитают Герберта Спенсера вместо сказок»64. Чтобы утолить эту жажду знаний, еврейские анархисты во многих городах создавали библиотеки, читальни и литературные клубы, а в Нижнем Ист-Сайде книжный магазин Макса Майзеля, страстного анархиста и библиофила, стал центром интеллектуальной активности с огромным запасом радикальных сочинений на идише, некоторые из которых – Кропоткина, Торро и Оскара Уайльда – издал сам Майзель65.

Кропоткин оставался самым популярным автором среди анархистов, и еврейские ученики боготворили его. Во время своего второго визита в США в 1901 г. он выступал перед переполненными залами в нескольких городах – хотя, как уже говорилось в главе 5, когда «Свободный голос труда» задумал выпустить приложение с его фотографиями, он остановил Яновского, сказав, что не хочет превращаться в «икону»66. После возвращения Кропоткина в Англию еврейские анархисты отправляли ему деньги, чтобы содействовать развитию анархического движения в России. Когда в 1905 г. началась революция, они удвоили свои усилия, поддерживая российскую анархическую прессу и приветствуя российских революционеров – Николая Чайковского, Максима Горького, Григория Гершуни, Катерину Брешковскую, Хаима Житловского – приезжавших в Америку для сбора средств67. В 1907 году, когда революция была подавлена, для помощи политзаключённым был создан «Анархический Красный Крест». Его центр находился в Нью-Йорке, а отделения были созданы в Филадельфии, Балтиморе, Чикаго и Детройте. Организация выпускала воззвания, распространяла петиции и проводила банкеты («крестьянские балы» и «арестантские балы»), чтобы собрать деньги и одежду для российских революционеров, находившихся в тюрьме и ссылке68.

Продолжая следить за событиями в России с неослабевающим интересом, еврейские анархисты участвовали и в других кампаниях. В 1911 году они протестовали против казни Дэндзиро Котоку и его товарищей в Токио. Они поддержали бастовавших текстильщиков в Лоренсе, Массачусетс, в 1912 г. и в Патерсоне, Нью-Джерси, в 1913 г. Они собирали средства в поддержку Мексиканской революции и, в частности, движения, возглавляемого Рикардо и Энрике Флоресами Магонами, в южной Калифорнии. И, как прежде, они устраивали пикники и экскурсии, концерты и театральные представления в пользу своих газет и журналов.

В эти годы 18 марта, 1 мая и 11 ноября оставались праздничными днями в календаре анархистов. А 7 декабря 1912 г., как отмечалось ранее, было проведено празднование 70‑летия Кропоткина в Карнеги-холле, организованное «Свободным голосом труда» совместно с «Матерью Землёй» Эммы Гольдман. По этому случаю «Свободный голос труда» посвятил специальный выпуск жизни и идеям Кропоткина, и было создано Кропоткинское литературное общество (Kropotkin Literatur-Gezelshaft) для издания анархической и социалистической классики, включая работы самого Кропоткина, в переводе на идиш. Общество, включавшее Я. А. Марисона в качестве секретаря-казначея и Макса Майзеля, привлекло в свой состав членов еврейских групп со всей страны, и в первое десятилетие своего существования оно выпустило семь томов сочинений Кропоткина, однотомный сборник Бакунина и трёхтомное издание «Капитала», а также «Что такое собственность?» Прудона, «Единственный и его собственность» Штирнера и другие работы69.

С началом Первой мировой войны анархическое движение вступило в критический период. Когда Кропоткин объявил о своей поддержке Антанты, из страха, что немецкий милитаризм положит конец социальному прогрессу в Европе, его позиция вызвала горячие споры в «Свободном голосе труда», которые оставили незаживающие шрамы. Яновский первоначально выступил против боевых действий и подписал, наряду с Джозефом Коэном, Александром Беркманом, Эммой Гольдман и другими видными анархистами с обеих сторон Атлантики, Интернациональный манифест о войне, где говорилось, что причина всех войн заключается «единственно в существовании государства»70. Однако Яновский публиковал в своей газете разные мнения по этому вопросу и в конце концов сам, под влиянием Кропоткина, изменил свою позицию в пользу победы Союзников71.

Большевистская революция стала ещё одним источником острых разногласий. Все анархисты, конечно, с ликованием приветствовали свержение царя, надеясь, что подобный социальный и политический переворот произойдёт и в Соединённых Штатах72. Но захват власти большевиками в ноябре 1917 г. вызвал неоднозначную реакцию. Если Гольдман восхваляла Ленина и Троцкого («которые приводят мир в трепет своей личностью, своим пророческим предвидением и своим мощным революционным духом»), то Яновский критиковал Ленина как «Мефистофеля» и предсказывал установление новой диктатуры, не сулившей ничего хорошего для будущего России73.

В разгар этих споров Яновский ушёл из «Свободного голоса труда». Тогда, в 1919 году, анархизм переживал тяжёлые времена. Репрессии и депортации во время войны и сразу после неё лишили движение некоторых из наиболее преданных активистов, включая Гольдман и Беркмана. Увлечение коммунизмом также сыграло свою роль. Многие рассматривали Российскую революцию как пришествие рабочего миллениума и устремлялись на родину – только для того, чтобы исчезнуть в тюрьмах и расстрельных камерах карательных органов. Снижение иммиграции и ограничения в отношении выходцев из Восточной Европы сокращали приток потенциальных членов еврейских организаций. Старшее поколение анархистов стало угасать, а их дети, рождённые и выросшие в США, ассимилировались и перенимали мейнстримный американский образ жизни. Движение вошло в период застоя, от которого ему уже не удалось оправиться.

После ухода из «Свободного голоса труда» Яновский занял должность редактора «Справедливости» (Gerekhtikayt), еженедельника на идише, издававшегося профсоюзом женской одежды, и проработал там до 1926 г. Под его руководством «Справедливость» стала, по мнению авторитетного источника, «одной из самых живых и лучше всего редактируемых рабочих газет в Америке»74. «Свободный голос труда», который в его отсутствие издавала редколлегия, испытывал трудности. Читателей стало меньше, вернулись старые финансовые проблемы. Чтобы разрешить эту ситуацию, новая Еврейская анархическая федерация Америки и Канады (Yidishe Anarkhistishe Federatsie fun Amerike und Kenede), созданная в 1921 г., выпускала обращения и проводила пикники и банкеты. Поступили взносы со всех частей Северной Америки. К середине 1920‑х газета вновь приобрела надёжную основу.

В качестве преемника Яновского федерация избрала Джозефа Коэна, сильную и способную личность, который занял должность редактора в 1923 г. Коэн, работавший на сигарном производстве в Филадельфии и пришедший к анархизму благодаря Вольтерине де Клер, выдвинулся в качестве одного из лидеров еврейского движения. Он стал не только движущей силой группы «Радикальная библиотека» и Филадельфийской современной школы, но и одним из основателей колонии Стелтон в Нью-Джерси и впоследствии колонии Санрайз в Мичигане. Он также являлся автором четырёх книг (включая историю еврейского анархизма в Америке75) и огромного числа статей, представляющих собой хронику инициатив, в которых он сыграл центральную роль.

Однако характер Коэна отличался резкостью. Как и Яновский, он часто проявлял нетерпимость и даже высокомерие, чем заслужил упрёки от многих своих товарищей. Александр Беркман обвинял его – как раньше Яновского – в диктаторском поведении. В письме Майклу Кону Беркман говорил: «Он не остановится ни перед чем, чтобы защитить свою работу, не из-за своей демократичности, а из-за своей автократичности». Более того, по мнению Беркмана, Коэну недоставало чёткой точки зрения: «Сначала он пишет как анархист, потом как парламентарист, а потом выступает вообще неизвестно за что. Я думаю, что под его редакцией у СГТ нет реального и определённого лица. И это плохо для газеты»76.

Оценка Беркмана была несправедливой. В течение пребывания Коэна на должности «Свободный голос труда» оставался на высоком уровне журналистики, пусть даже и не на таком, как при Яновском. Издание содержало очерки и статьи выдающихся авторов – самого Беркмана и Гольдман, Неттлау и Роккера, Максимова и Волина – и оставался кладезем информации об анархическом движении в Америке и за рубежом. Помимо этого, выходили ценные юбилейные выпуски и специальные приложения77, недолгое время печаталась англоязычная страница для молодых читателей, не знавших идиша78, и издавалось много книг и брошюр на английском, такие как «Эррико Малатеста» Неттлау (1924) и «Настоящее и будущее: Азбука коммунистического анархизма» Беркмана (1929)79.

Наряду с этим еврейские анархисты посылали деньги Кропоткинскому музею в Москве, созданному после смерти их наставника в 1921 г.80, вносили средства в фонд для обеспечения пожилых анархистов в Европе (Неттлау, Малатесты, Волина и других)81 и участвовали в митингах протеста против дела Сакко и Ванцетти, сравнимого с Хеймаркет по своему воздействию на анархическое движение. Кроме того, в 1923–1927 гг. они объединились со своими бывшими соперниками социалистами, чтобы предотвратить подчинение швейных профсоюзов коммунистами. Для этой цели Анархическая группа Международного союза рабочих по пошиву женской одежды создала еженедельную газету «Профсоюзный рабочий», которая выступала за свободу профсоюза от партийного контроля и разоблачала «наглость» (khutspab) коммунистических функционеров и их мошенничество на выборах, в том числе с применением хулиганских и «гангстерских» методов82.

При поддержке социалистов анархистов удалось блокировать усилия коммунистов по захвату швейных профсоюзов. Однако в процессе этого они оказались затянуты в профсоюзную иерархию. Некоторые из них заняли высшие посты: Моррис Зигман стал председателем профсоюза женской одежды, Роза Песотта и Анна Сосновская – вице-председателями. Яновский, как мы видели, редактировал газету профсоюза, его сменил другой анархист, Симон Фарбер, бывший редактор «Профсоюзного рабочего». Эти перемены происходили в русле общей эволюции еврейского анархизма, начиная с первых годов столетия, в направлении более прагматичной, менее радикальной позиции. Анархисты, ранее осуждавшие реформизм, начали относиться к нему более примирительно. Некоторые даже поставили под сомнение целесообразность революции в свете событий в Советской России83.

Этот процесс ускорился во время Нового курса 1930‑х, когда многие еврейские анархисты впервые пошли голосовать (за Рузвельта). В результате еврейский анархизм утратил свою идентичность как революционное, антиправительственное движение. После поражения, нанесённого коммунистам, отношения анархистов и социалистов оставались дружескими. «Свободный голос труда», продолжая чтить память хеймаркетцев и коммунаров, вместе с тем воздерживался от критики ведущих профсоюзов швейников, которые поддерживали газету через подписку и рекламу на празднованиях Первого мая, Дня труда и других специальных мероприятиях, включая ежегодный банкет для сбора средств.

Заботы еврейских анархистов в 1920‑е–1930‑е гг. не слишком отличались от тех, что были у социалистов и либералов. Они охватывали целый ряд проблем, с которыми столкнулся мир между двумя войнами: большевистская диктатура, приход к власти Муссолини и Гитлера, бедствия политэмигрантов в Европе, мученичество Сакко и Ванцетти и наиважнейшие вопросы насилия, революции и войны. В момент, когда вспыхнула Испанская революция, анархисты могли торжествовать и надеяться, что их дело обрело новую надежду на жизнь. Однако победа Франко в 1939 г. стала для них ошеломительным ударом. Надежда обернулась горьким разочарованием. Пришедшая затем Вторая мировая война и массовое истребление евреев в Европе представлялись многим совершенным безумием. Роккер, бежавший в Америку от нацистов в 1933 г., пришёл к убеждению, что Гитлера нужно победить силой оружия, чтобы в мире сохранилась свобода. Говоря о германском милитаризме и деспотизме, Роккер признавал, что Кропоткин четвертью века ранее «судил о вещах лучше, чем я и остальные»84.

Тем временем должность редактора «Свободного голоса труда» переходила от одного к другому. Джозеф Коэн в 1932 г. уехал в Мичиган, чтобы основать колонию Санрайз85, и его заменила редколлегия в составе Яновского, Майкла Кона и Абрама Фрумкина. В 1934 году редактором был назначен Марк Мрачный, проработавший до 1940‑го. Ветеран Российской революции, друг Беркмана и Гольдман, Мрачный был интеллигентным и образованным человеком; изучивший психоанализ и мастерски владевший несколькими языками, он имел высокую профессиональную квалификацию. Его глубоко интересовали события в Испании, широко освещавшиеся в газете. Поражение республиканцев, как он вспоминал позднее, было для него «сокрушительным разочарованием». После этого анархизм стал казаться ему пустой оболочкой. «Я чувствовал себя подобно раввину в пустой синагоге. Поэтому я покинул “Свободный голос труда” и само движение»86.

В конце 1930‑х также ушёл из жизни Саул Яновский. Один из последних «пионеров свободы», он был анархистом с 1880‑х, и его работа на посту редактора «Свободном голоса труда» отмечала собой высшую точку в развитии еврейского движения. В течение 1920‑х–1930‑х гг. он оставался активным деятелем, выступал с лекциями по всей стране, чтобы собрать деньги для газеты. Хотя силы начали его покидать, его язык оставался таким же острым, как раньше. «Яновский стареет и становится всё циничнее, – писал Майкл Кон Беркману в 1930 г. – Он клянёт и ругает тайно и явно всё и вся»87.

В 1938 году Яновский совершил свой последний лекционный тур, доехав до Калифорнии. Томас Х. Белл, который знал его в Лондоне полувеком ранее и считал «самым замечательным молодым человеком, которого я когда-либо встречал в своей жизни», присутствовал на выступлении Яновского в Лос-Анджелесе. Теперь Белл видел перед собой «морщинистого старика, часто раздражавшегося и иногда весьма ехидного. Но я взял его, крепко обнял и расцеловал его в сморщенные старческие щёки с самыми нежными чувствами». Белл далее замечал: «В старости мы становимся сварливыми, слепыми, глухими, хромыми или астматиками. И движение наше теперь полностью разбито гигантской общемировой волной реакции. Но, ах, когда я вспоминаю славные дни и славных товарищей нашего молодого движения, я испытываю глубочайшую привязанность и гордость»88. Яновский, заядлый курильщик, умер от рака лёгких в следующем году.

Но «Свободный голос труда» продолжал выходить, сменяя редакторов. После Мрачного пришёл доктор Герман Франк, приверженец Густава Ландауэра; за ним последовал Соло Линдер, ранее активный в лондонском движении; а затем Исидор Висоцкий, профсоюзник-уоббли старой закалки и анархо-синдикалист во время Первой мировой войны. Проходили годы, читательская аудитория становилась меньше, и сама газета демонстрировала признаки угасания, перейдя от еженедельной публикации к выходу каждые две недели, потом каждый месяц. Ушли в прошлое гетто и предприятия с потогонной системой, где жили и трудились еврейские иммигранты. Ушли также, оплакиваемые Висоцким, «мечтатель, революционер, социалист, анархист, индустриальный рабочий мира, идеалист, агитатор, вольнодумец и миссионер вчерашнего дня»89.

К 1970‑м тираж «Свободного голоса труда» упал ниже двух тысяч экземпляров. После нескольких лет прозябания газета обрела новое дыхание, когда Арне Торн, приобщившийся к анархизму во время агитации в поддержку Сакко – Ванцетти, занял должность редактора в марте 1975 г. Печатник по профессии и журналист по призванию, Торн безошибочно подбирал для газеты прекрасное оформление и отличных авторов. Под его руководством издание вернуло себе прежнее место в интеллектуальном и культурном мире, публикуя материалы высокого качества по широкому кругу вопросов, от литературы и экономики до трудовых и международных отношений.

Однако время неминуемо брало своё. Читатели, знавшие идиш, отходили в мир иной. Стареющие еврейские анархисты удалялись во Флориду и Калифорнию. Еврейская анархическая федерация была распущена в 1966 г., а анархические отделения «Рабочего круга» закрылись или были объединены с другими. Кропоткинское отделение в Лос-Анджелесе ушло последним: оно закрыло свои двери в 1975 г., после пятидесяти с лишним лет деятельности. «Свободный голос труда» тоже доживал свои дни. В мае 1977 г. газета провела свой последний ежегодный банкет, упомянутый в «New York Times»90. В декабре того же года она закрылась, став жертвой увеличения затрат и снижения спроса. К тому времени, после 87 лет выхода, это было старейшее издание мира на идише и, за исключением лондонской «Свободы», основанной в 1886 г., старейший из существующих анархических органов. Это также была последняя из анархических газет на иностранных языках в США, так как издание италоязычного «Собрания стойких» было свёрнуто в 1971 г.91.

Закрытие «Свободного голоса труда» ознаменовало собой конец еврейского анархического движения в Америке. Еврейские анархисты, проявлявшие активность на протяжении почти ста лет, имели внушительную историю. Они не только нашли в себе смелость отвергнуть общепринятые нормы и преодолевать трудности ради принципов, которые они считали правильными, они также вели, в своих кружках и группах, в газетах и на форумах, насыщенную социальную и культурную жизнь в духе сердечности, товарищества, возвышенной преданности общему делу. Более того, бросая вызов условностям господствующего социального и политического строя, они уловили проблеск того более свободного мира, к которому они стремились с таким воодушевлением.

Глава 14. Александр Беркман: эскиз

Спустя столетие с лишним после его рождения и полвека после его смерти Александр Беркман начинает получать то признание, которого он заслуживает. До недавнего времени его имя было малоизвестно за пределами анархических кругов. О нём редко упоминали работы по истории США, да и те – только в связи с Хоумстедской стачкой 1892 г., когда он попытался убить Генри Клея Фрика. Но возрождение интереса к анархизму в последние десятилетия позволило познакомить широкую публику с жизнью и идеями Беркмана; и теперь, после переиздания его тюремных мемуаров и учебника по коммунистическому анархизму, остаётся только добавить его российский дневник, чтобы завершить трилогию его главных работ1.

Ведь Беркман как личность – это намного больше, чем «человек, стрелявший во Фрика». В период между его освобождением в 1906 г. и депортацией в Россию в 1919 г. он, наряду с Эммой Гольдман, был ведущей фигурой в американском анархическом движении, редактором его флагманского периодического издания, одарённым автором и оратором и мучеником, отбывшим продолжительное заключение в тюрьме за дело анархизма, которое он считал «самой прекрасной вещью, о которой когда-либо думало человечество»2. Человек бескомпромиссной цельности, он ни разу не продемонстрировал той двуличности или жажды власти, которой запятнали себя многие революционеры. Для Виктора Сержа он был последним из поколения идеалистов, ушедших в историю3. Изгнанный из Америки и из Советской России, он провёл свои последние годы в южной Франции, продолжая хранить веру в конечное торжество своего идеала. Беркман был «человеком безупречной честности», писал о нём Г. Л. Менкен, и всё же: «…Мы охотимся на него, словно он бешеный пёс, – и в конце концов вышвыриваем его из страны. И вместе с ним уходит более светлая голова и более храбрый дух, чем те, что мы видели в нашей публике со времён Гражданской войны»4.

Беркман, младший из четверых детей, родился в зажиточной еврейской семье в Вильно, Российская империя, 21 ноября 1870 г. Его отец, оптовый торговец обувью, был достаточно обеспечен, чтобы получить разрешение на переезд в Санкт-Петербург – привилегия, доступная только высшему слою еврейских коммерсантов и интеллектуалов. Саша пользовался всеми преимуществами своего положения – включая прислугу и летний домик вблизи столицы – и посещал классическую гимназию, открытую лишь для детей привилегированных общественных групп. И всё же с ранних лет его волновали мечты о восстании. На десятилетие 1870‑х пришёлся подъём русского народничества, достигший своей кульминации с убийством царя в 1881 г. Один из уроков географии в Сашиной школе был прерван взрывами бомб, которые выбили окна его классной комнаты. Вечером дома родители разговаривали вполголоса, но его старший брат, симпатизировавший революционерам, подошёл к его кровати и взволновал его «таинственными, внушающими трепет словами: “Народная воля” – тиран повержен – свободная Россия»5.

Юный Саша был глубоко впечатлён мученичеством народников, пятеро из которых были повешены за участие в убийстве. Его вдохновляли их идеализм и храбрость, и их пример навсегда остался в его памяти, не померкнув и спустя десять лет, когда он решил убить Фрика. Особенным источником вдохновения для него служил самый младший из братьев матери, «дядя Максим» из его тюремных мемуаров, отбывавший ссылку в Сибири, когда Саша посещал гимназию. Документы в архиве Беркмана показывают, что «дядей Максимом» был не кто иной, как Марк Натансон, один из самых известных революционных лидеров, народничество которого имело яркую анархическую окраску и который пользовался уважением товарищей за свои организаторские способности, здравомыслие и самоотверженность – черты, в полной мере проявленные и его племянником. Один из основателей кружка чайковцев (куда входил Пётр Кропоткин) и общества «Земля и воля», крупнейшей народнической организации 1870‑х, Натансон впоследствии стал ключевой фигурой в Партии социалистов-революционеров, твёрдым антимилитаристом во время Первой мировой войны, лидером левых эсеров во время Российской революции и суровым критиком большевистской диктатуры, которая заставила его покинуть страну и уехать в Швейцарию, где он умер в 1919 г.

Таким был «дядя Максим», которого Беркман позднее называл своим «идеалом благородного и великого человека»6. И собственная карьера Беркмана развивалась в сходном направлении. В школе он считался одним из самых способных студентов, хотя и «слишком своенравным». Двенадцати лет от роду он написал сочинение, в котором отрицал существование Бога. В пятнадцать он уже читал революционную литературу и числился на плохом счету за «преждевременное безбожие, опасные тенденции и неподчинение»7. К тому времени он жил в Ковно, городе в пределах еврейской черты оседлости, куда его семья переехала после того, как безвременная смерть отца лишила их права жить в столице. На следующий год умерла и мать, оставив Сашу сиротой. Спустя шесть месяцев, в феврале 1888 г., он уехал в Америку, чтобы начать новую жизнь.

11 ноября 1887 г., всего за три месяца до его отъезда, погибли на виселице хеймаркетские анархисты, и когда Беркман прибыл в Нью-Йорк, это дело оставалось предметом горячих обсуждений. Беркмана, у которого ещё свежи были воспоминания о казнённых народниках, глубоко взволновали казни в Америке. Он немедленно бросился в анархическую агитацию, сначала в главной еврейской группе, «Пионерах свободы», затем в немецкой группе «Воля», которую возглавлял Иоганн Мост, доминирующая фигура в иммигрантском крыле движения.

Следующие несколько лет, в которые началась неразрывная дружба Беркмана с Эммой Гольдман, прошли относительно мирно. Но в 1892 г., когда Саша, Эмма и один молодой художник-анархист8 открыли столовую в Вустере, Массачусетс, разнеслись новости о расстреле рабочих на сталелитейных заводах Карнеги в Хоумстеде, Пенсильвания, близ Питтсбурга. Беркман, подражая своим героям-народникам, приобрёл пистолет и направился в Хоумстед, чтобы убить Фрика, деспотичного управляющего Карнеги, чей элегантный особняк с замечательной коллекцией живописи до сих пор украшает 5‑ю авеню в Нью-Йорке. Именно Фрик, наняв частную армию Пинкертона для срыва стачки, ускорил кровавую развязку. Кроме того, для Беркмана Фрик выступал символом капиталистического угнетения, убийство которого, по его мнению, заставило бы людей восстать против несправедливости существующего порядка. Говоря иными словами, покушение Беркмана представляло собой акт пропаганды действием, единственный американский аттентат в то время, когда волна политического терроризма захлестнула Европу.

Однако он оказался не в состоянии пробудить народ, как и убить Фрика, который, хотя и был ранен выстрелом и кинжалом, быстро встал на ноги. Тем не менее Беркману пришлось дорого за это заплатить. На четырнадцать лет (он сел в 21 год и вышел в 35 лет) он был заключён в Западное исправительное учреждение Пенсильвании, находившееся в Аллегейни-Сити. Незабываемый опыт, приобретённый там, был описан в его «Тюремных записках анархиста» («Prison Memoirs of an Anarchist»), изданных через шесть лет после освобождения. И всё же тюрьма, несмотря на её удушающую бесчеловечность, сделала Беркмана более зрелым. Он смог прочесть Пушкина, Гоголя, Тургенева, Гюго и Золя, сочинения исторические и поэтические, философские и религиозные – и это позволило ему раскрыть собственный литературный талант. Кроме того, тюрьма укрепила в нём анархические убеждения. «Мой юношеский идеал свободного человечества в туманном будущем, – писал он Эмме Гольдман, проведя почти десять лет за решёткой, – прояснился и кристаллизовался в живую правду Анархии как элементарную силу, поддерживающую моё повседневное существование»9.

Жизнь Беркмана в тюрьме, с долгими промежутками одиночного заключения, является свидетельством его несгибаемой воли. И всё же после освобождения он находился на краю смерти. Преследуемый кошмарами прошлого, терзаемый сомнениями о будущем, он изо всех сил боролся, чтобы приспособиться к жизни. После периода глубокого душевного смятения, когда он временами задумывался о самоубийстве, он наконец воспрянул духом. Работая над своими воспоминаниями о тюрьме, он смог избавиться от призраков Аллегейни и вскоре вновь посвятил себя делу социальной справедливости. «Я чувствую себя, – замечал он, – словно выздоровевший после долгой болезни: сильная слабость, но с крупицей радости от жизни»10.

После смерти Иоганна Моста в 1906 г. (незадолго до его освобождения из тюрьмы) Беркман вместе с Эммой Гольдман стал ведущей фигурой в американском анархическом движении. Выступая на собраниях, организуя демонстрации, редактируя периодику и агитируя среди рабочих и безработных, он больше, чем кто-либо из его товарищей, не считая Гольдман, сделал для развития либертарной идеи. При нём в качестве редактора гольдмановская «Мать Земля» (Mother Earth) стала главным анархическим изданием в США и одним из лучших в мире. Эмма позднее вспоминала, что, перенеся подавляющие условия тюрьмы, он «удивлял всех энергичностью своего стиля и ясностью своих мыслей»11. В дополнение к своим обязанностям в журнале он редактировал и корректировал сборник Гольдман «Анархизм» («Anarchism and Other Essays»), вышедший в издательстве «Матери Земли» в 1910 г., и ему предстояло работать над всеми её последующими книгами, включая известную автобиографию «Проживая свою жизнь» («Living My Life»).

Одновременно Беркман проявил себя и в других областях. В 1910–1911 гг. он помог создать Ферреровскую школу в Нью-Йорке, где велось обучение в либертарном духе, и работал одним из первых её учителей. В следующие несколько лет он возглавлял демонстрации в защиту безработных и агитировал в связи с такими событиями, как стачка текстильщиков в Лоренсе в 1912 г. и бойня в Ладлоу в 1914 г. После начала Первой мировой войны он проводил антимилитаристские митинги в Нью-Йорке и ездил с лекциями по всей стране, пытаясь поднять общественное мнение против растущей военной истерии. В конце 1915 г. он поехал в Калифорнию, чтобы вести кампанию за освобождение Дэвида Каплана и Мэттью Шмидта, которые были заключены в тюрьму за пособничество братьям Макнамара при организации взрыва редакции «Los Angeles Times» пятью годами ранее. А в январе 1916 г. он начал издавать в Сан-Франциско собственную революционную газету «Взрыв» (The Blast), которая за 18 месяцев своего существования стала вторым по значимости анархическим органом в Америке, уступая лишь «Матери Земле».

Название «Взрыв», однако, оказалось неудачным. 22 июля 1916 г. во время Парада боеготовности в Сан-Франциско взорвалась бомба, убившая десять человек и ранившая сорок. Полиция пыталась привлечь по этому делу Беркмана, совершенно непричастного к событию. Но их усилия не имели успеха, и вину возложили на двух рабочих активистов, Томаса Муни и Уоррена Биллингса (ни один из них не был анархистом), которые, как показывает Ричард Фрост в своём исчерпывающем исследовании, были осуждены на основании ложных свидетельств и сфабрикованных улик12.

Аналогично Хеймаркетской трагедии, личность бомбометальщика так и не была установлена, тем не менее Биллингса приговорили к пожизненному заключению, а Муни – к повешению. Беркман, как отмечает Фрост, одним из первых пришёл им на помощь, собирал средства, нанимал адвокатов и инициировал общенациональную кампанию в их защиту. По призыву Беркмана даже русские анархисты (включая Анатолия Железнякова) провели демонстрацию у американского посольства в революционном Петрограде, что заставило президента Вильсона вмешаться в дело и смягчить наказание Муни13. Если бы не поддержка Беркмана, Муни и Биллингс, возможно, разделили бы судьбу Парсонса и Списа, Сакко и Ванцетии. И всё же они вышли на свободу только в 1939 г., проведя больше двух десятилетий в тюрьме за преступление, которого они не совершали.

В 1917 году, после вступления Америки в войну, Беркман вернулся в Нью-Йорк, чтобы агитировать против призыва на военную службу. Вскоре его арестовали и приговорили к двум годам в федеральной тюрьме в Атланте; из них семь месяцев он провёл в одиночном заключении за протесты против избиения его сокамерников. По словам Гольдман, которая также отбывала срок за критику закона о призыве, когда он вышел из тюрьмы, «пережитые ужасы были выжжены на его душе», и он стоял ближе к физическому и моральному упадку, чем после четырнадцати лет в тюрьме Пенсильвании14.

Но правительство, охваченное антиреволюционной истерией, не могло успокоиться, пока Беркман оставался в стране. В декабре 1919 г. он и Гольдман были депортированы в Россию. На прощальном обеде в Чикаго им сообщили весть о смерти Фрика, которого Беркман пытался убить четвертью века ранее. «Депортирован Богом», – прокомментировал Беркман. Фрик, добавила Эмма, был всего лишь человеком «проходящего часа. Ни его жизнь, ни его смерть не запомнились бы надолго. Это Александр Беркман сделал его известным, и Фрик будет жить только в связи с именем Беркмана. Всё его состояние не могло бы оплатить такой славы»15.

В январе 1920 г. Беркман, уже почти пятидесяти лет, вернулся в страну, которую он покинул в юности поколением ранее. Нисколько не утративший своей страсти к свободе и справедливости, он с новой энергией окунулся в революционную деятельность, сотрудничая с большевиками в культурных, если не в политических начинаниях. За несколько месяцев он и Гольдман объехали страну, от Архангельска до Одессы, собирая материалы для Музея революции в Петрограде. Однако не прошло много времени, прежде чем методы советского правительства охладили его энтузиазм. Он был ошеломлён поголовными арестами российских анархистов, нападениями на партизанскую армию Махно и превращением местных советов в инструменты государственного аппарата. Большевики, жаловался он, управляя от имени рабочих, на самом деле убивали народную инициативу и уверенность в своих силах, от которых зависел успех революции16.

Последним ударом стало подавление Кронштадтского восстания в марте 1921 г. Это, по Беркману, «символизировало начало новой тирании»17. В конце года, когда все иллюзии были разбиты, Беркман решил эмигрировать. «Серы проходящие дни, – записал он в своём дневнике. – Один за другим угасают угольки надежды. Террор и деспотизм задушили жизнь, рождённую в октябре. От лозунгов Революции отказываются, её идеалы топятся в крови народа. Дыхание вчерашнего дня обрекает миллионы на смерть; тень дня сегодняшнего чёрным покровом нависает над страной. Диктатура растаптывает массы. Революция мертва; её дух вопиет в пустыне… Я решил уехать из России»18.

Снова оказавшись в изгнании, лишённый дома и родины, Беркман продолжал работать для движения, которому он посвятил свою жизнь. После остановки в Стокгольме он отправился в Берлин, где сошёлся с местными анархистами и опубликовал несколько брошюр о большевистской России и Кронштадтском восстании. В 1925 году он переехал во Францию, где ему предстояло прожить остаток жизни. Старому другу в Чикаго он жаловался на «внутреннюю борьбу, чувство одиночества души и умственное утомление от этих дней разочарования и реакции»19. Но он не собирался сдаваться. Он взялся за гуманитарную работу ради своих товарищей, создав фонд для обеспечения пожилых европейских анархистов (таких как Эррико Малатеста, Себастьян Фор и Макс Неттлау) и став секретарём и казначеем комитета помощи заключённым анархистам в России, а также редактором его бюллетеня. Кроме того, он помогал собирать материалы о политических репрессиях при большевистском режиме, изданные в 1925 г. под названием «Письма из российских тюрем» («Letters from Russian Prisons»), и в том же году он выпустил свой российский дневник – «Большевистский миф» («The Bolshevik Myth»), одно из самых первых и проникновенных описаний нарождающегося советского тоталитаризма.

В 1926 году Беркман, тогда живший около Парижа, получил от Еврейской анархической федерации из Нью-Йорка предложение написать пособие для начинающих по анархизму. Он согласился, как объяснила Гольдман20, по двум причинам. Во-первых, чтобы исправить ошибочные представления об анархизме в сознании обывателя, для которого он был синонимом террора и хаоса. Чтобы развеять это заблуждение, писал Беркман Неттлау, ведущему историку анархизма, требовалась «книга, которую любой мог бы прочесть и понять. Азбука анархизма». Во-вторых, Беркман чувствовал необходимость пересмотреть позицию анархистов в свете Российской революции, главным уроком которой было, как он писал, то, что авторитарные методы «не могут привести к свободе, что методы и цели по своему содержанию и результатам идентичны»21.

Таковы были цели работы «Настоящее и будущее: Азбука коммунистического анархизма» («Now and After: The ABC of Communist Anarchism»). Беркман не относился к оригинальным теоретикам. Его идеи были по большей части заимствованы у Кропоткина и других отцов-основателей движения. Но он был одарённым автором, способным понятно, убедительно и красноречиво объяснить тему. Г. Л. Менкен, сам далеко не посредственный стилист, хвалил Беркмана за умение писать на «простом, ярком и превосходном английском»22. Написанная им работа стала классикой и, наряду с «Хлебом и волей» Кропоткина, может считаться самым доступным изложением коммунистического анархизма на английском или любом другом языке. Для Беркмана «идея была вещественной»23. Он считал: чтобы подготовить людей к свободной жизни, необходимо избавить их от авторитарных предрассудков и взрастить новую идею, дух сотрудничества и взаимопомощи, который позволит им жить в мире и гармонии. И его небольшая книга, как и вся его либертарная карьера, была существенным вкладом в достижение этой цели.

«Азбука коммунистического анархизма» вышла в 1929 г., за семь лет до смерти Беркмана. Находясь под постоянной угрозой депортации, он зарабатывал скромные средства за счёт перевода, редактирования и подрабатывая в качестве безымянного соавтора (гострайтера) у американских и европейских издателей; также приходила помощь от его друзей и товарищей. С наступлением 1930‑х его здоровье заметно ухудшилось, а письма были полны жалоб на депрессию и усталость. В начале 1936 г. он перенёс две операции на простате, но продолжал испытывать хронические боли. Наконец, 28 июня 1936 г., страдая от болезни и не желая существовать на пожертвования, он застрелился в своей квартире в Ницце. Он умер всего за три недели до начала Гражданской войны в Испании, которая, как полагает Эмма Гольдман, могла поднять его дух и дать ему новую причину жить24.

«Быть человеком», говорил Беркман, «настоящим ЧЕЛОВЕКОМ» – это высшая цель в жизни25. И он сам подавал замечательный пример этого. «Редкий человек оставил нас, – писал его товарищ Рудольф Роккер, – великая и благородная натура и достойный мужчина. Мы тихо склоняемся перед его могилой и клянёмся трудиться ради идеала, которому он верно служил много лет»26.

Глава 15. Рикардо Флорес Магон в тюрьме

Жизненный путь Рикардо Флореса Магона, выдающегося мексиканского анархиста XX века, кажется парадоксальным. С одной стороны, его следует считать одним из мучеников Мексиканской революции. Его движение, оформившееся в Мексиканскую либеральную партию (Partido Liberal Mexicano), пробудило силы, которые в мае 1911 г. изгнали из страны Порфирио Диаса. А его газета «Возрождение» (Regeneración), тираж которой в начале революции достигал почти тридцати тысяч, сыграла важную роль в том, что мексиканские труженики, сельские и городские, поднялись против диктатуры Диаса и придали революции выраженное эгалитарное направление. Восстание магонистов в Нижней Калифорнии в 1911 г., проходившее под лозунгом «Земля и свобода», привело к возникновению недолговечных революционных коммун в Мехикали и Тихуане, сделавших своей теоретической основой работу Кропоткина «Хлеб и воля», которую Флорес Магон считал своего рода библией анархизма и которую его последователи распространяли тысячами экземпляров. Сегодня память Флореса Магона чтят по всей Мексике. Его останки покоятся в Ротонде прославленных людей в Мехико. Во всех частях страны есть улицы и площади, носящие его имя, и мексиканцы признают его великим «предшественником» своей революции1, одного из главных социальных переворотов столетия.

И всё же бо́льшая часть взрослой жизни Флореса Магона прошла не в Мексике, а в Соединённых Штатах. Когда он вышел из тюрьмы Белен в Мехико в конце 1903 г., он, спасаясь от новых преследований, решил покинуть страну и продолжить свою агитацию из-за границы. 4 января 1904 г., в возрасте 30 лет, он пересёк Рио-Гранде в Ларедо, Техас, и больше не вернулся на родину. Следующие девятнадцать лет он провёл в США, больше половины из них – в тюрьме. Он сидел в тюрьмах Миссури, Калифорнии, Аризоны, Вашингтона и, наконец, Канзаса, где он умер в исправительном учреждении Ливенуорт в 1922 г. Его одиссея, как отмечал его друг, вела «прямиком на крест»2.

Борьба Флореса Магона против Диаса, таким образом, одновременно стала борьбой против политических репрессий в Америке. Преследуемый полицией, частными детективами, почтовой и миграционной службами, он скитался от города к городу, периодически подвергаясь арестам и постоянно находясь под угрозой депортации. В 1904–1907 годах он жил в Эль-Пасо, Сан-Антонио, Сент-Луисе, Торонто, Монреале и Лос-Анджелесе. В Сан-Антонио на него было совершено покушение; в Лос-Анджелесе его избила полиция; в Сент-Луисе и Эль-Пасо власти устроили рейд на редакцию его газеты и конфисковали находившиеся там документы и оборудование. В 1907–1910 гг. он находился в заключении в Лос-Анджелесе и в Аризоне.

Именно в американские годы либертарная философия Флореса Магона достигла своего расцвета. В то же время его движение привлекло внимание американских анархистов и «Индустриальных рабочих мира». Эмма Гольдман и Александр Беркман устно и письменно выступали в его поддержку, собирали деньги на издание «Возрождения», а также на адвокатов и залог, когда Флореса Магона и его товарищей арестовывали. Дополнительные средства поступали от «Анархического Красного Креста» в Нью-Йорке, отчасти благодаря Люси Парсонс, вдове хеймаркетского мученика Альберта Р. Парсонса. Вольтерина де Клер, другая выдающаяся американская анархистка, также собирала помощь для мексиканских товарищей, которым она посвятила своё последнее стихотворение «Начертано красным», опубликованное в «Возрождении» за полгода до её смерти3. Двое калифорнийских анархистов, уроженец Германии Альфред Г. Санфтлебен и англичанин Уильям Ч. Оуэн, редактировали англоязычную страничку «Возрождения», а в рядах Либеральной армии в Нижней Калифорнии насчитывались сотни американских анархистов и уоббли, включая Фрэнка Литтла и Джо Хилла, самых известных мучеников за дело ИРМ.

Рикардо Флорес Магон вышел на свободу 3 августа 1910 г., проведя три года в тюрьме за нарушение американских законов о нейтралитете. Спустя шесть месяцев его последователи подняли восстание в Нижней Калифорнии, на которое возлагали большие надежды его американские друзья. Эмма Гольдман в Лос-Анджелесе произносила речи в поддержку его дела, сопровождаемые радостными криками толпы и революционными песнями. Джек Лондон после взятия Мехикали направил Флоресу Магону своё приветствие: «Мы, социалисты, анархисты, бродяги, куроцапы, изгои и нежелательные граждане Соединённых Штатов, всем сердцем и душой с вами в вашей борьбе против рабства и самодержавия в Мексике»4. Однако к концу мая восстание было подавлено, и 22 июня 1911 г. Флорес Магон вновь был осуждён за посягательство на принципы нейтралитета. Его приговорили к 23 месяцам в федеральной тюрьме на острове Макнил, Вашингтон, где его заключение скрашивали посетители из близлежащей колонии Хоум, ведущей общины анархистов на Западном побережье. В январе 1914 г., отбыв свой срок, Флорес Магон устроился на кооперативную ферму под Лос-Анджелесом и возобновил издание «Возрождения» на ручном печатном станке, приспособив сарай под редакцию. Однако в феврале 1916 г. он в очередной раз был арестован и приговорён к одному году на острове Макнил, хотя исполнение приговора было отложено. «Наше преступление? – писал он во «Взрыв», газету Беркмана в Сан-Франциско. – Наш отказ признавать власть каких бы то ни было богов на небесах или на земле. “Ни Бога, ни хозяина!” – вот наш девиз»5.

Последний арест Флореса Магона состоялся 21 марта 1918 г., когда он и его коллега Либрадо Ривера стали жертвами антирадикальной истерии, охватившей США во время Первой мировой войны. Поводом к аресту послужила публикация за их подписями воззвания, призывавшего анархистов и трудящихся всего мира готовиться к надвигающейся социальной революции. «Активность, активность, больше активности – вот что нам нужно в настоящий момент, – говорилось в воззвании. – Пусть каждый мужчина и каждая женщина, что любит анархический идеал, распространяет его с упорством, не обращая внимания на опасность, не замечая насмешек и не думая о последствиях. За дело, товарищи, и будущее станет нашим идеалом»6. Осуждённый согласно закону о шпионаже за подрыв обороноспособности, Флоренс Магон получил ужасающий двадцатилетний срок (Ривера был приговорён к 15 годам) плюс один год, отсроченный в 1916‑м. «Заключение на двадцать один год, – писал он другу в колонию Хоум, – это пожизненное заключение для такого старого и измученного человека, как я»7.

Ввиду проблем со здоровьем 3 ноября 1919 г. Флореса Магона перевели с острова Макнил в более крупную федеральную тюрьму Ливенуорт, где был более сухой климат; за ним вскоре последовал Ривера. Ральф Чаплин, поэт-уоббли, занимавший соседнюю камеру, считал Флореса Магона «более кротким и более свирепым по натуре, чем любой человек, которого я когда-либо встречал», хотя его лицо и манеры были «как у святого, а не как у солдата». Работая в тюремной библиотеке, он произвёл впечатление «на всех нас как высочайший тип революционного идеалиста», и, «хотя его здоровье было надломлено многими годами тюремного заключения, его рвение к улучшению человека оставалось неослабным»8.

Находясь в Ливенуорте, Флорес Магон начал длительную переписку с «Эллен Уайт», она же Лилли Сарнова, молодой нью-йоркской анархисткой и членом комитета по защите, который добивался его освобождения. Сарнова, родившаяся в России в 1899 г., приехала в США в 1905 г. со свежими воспоминаниями о еврейских погромах, свидетельницей которых она была. Юной девушкой присоединившись к анархическому движению, она активно выступала в защиту политзаключённых и писала поэмы и очерки для разных анархических изданий, включая «Путь к свободе» (The Road to Freedom) и «Человек!» (Man!). После смерти Магона она участвовала в кампании по спасению Сакко и Ванцетти, переписывалась с ними и посещала их в тюрьме, как раньше Флореса Магона. Много лет она была членом ферреровской колонии в Стелтоне, Нью-Джерси, где она продолжала жить со своим компаньоном Луисом Г. Реймондом до своей смерти 1981 г. В 1971 году она опубликовала брошюру со стихотворениями, первое из которых рассказывает о Флоресе Магоне и его голгофе в Америке, где «не в чести мятежные», а только «те, что недалёкого ума, ловкачи и невежды»9.

За два года, начиная с 6 октября 1920 г. и заканчивая 12 ноября 1922 г. (за девять дней до его смерти), Рикардо Флорес Магон написал больше сорока писем Сарновой (все они сохранились, и все, кроме одного, находятся в Международном институте социальной истории в Амстердаме). Все эти письма, наряду с другими, отправленными Гарри Вайнбергеру, неутомимому адвокату Флореса Магона, и таким друзьям, как Никола́с Т. Берналь, Гус Тельч и Роза Бернштейн, были опубликованы в испанском переводе в 1925 г. культурной группой «Рикардо Флорес Магон» в Мехико10. В 1976 году группа «Земля и свобода» (Tierra y Libertad) в том же Мехико издала новый испанский перевод писем к Сарновой с факсимильными копиями оригиналов11.

Письма к Сарновой представляют значительный интерес, поскольку они не только раскрывают ужасы тюремной жизни в годы Палмера11a, но и содержат рассуждения о двух важных вопросах, занимавших всё анархическое движение после войны: отношении к большевистской революции и перспективах либертарной альтернативы. Как и большинство анархистов, включая Гольдман и Беркмана, Флорес Магон поначалу приветствовал Ленина и Троцкого как предвестников нового рассвета свободы и справедливости. Однако уже в 1920 г. он осуждал их за «убийство» революции и установление собственной диктатуры над народом. Тирания, заявлял он, не может привести ни к чему иному, кроме тирании, и: «Я противник деспотизма, кем бы тот ни был создан, рабочими или буржуазией». Но он не терял веры в то, что приближается подлинная революция. «История, – утверждал он, – уже дописывает последние строки того периода, колыбелью которого стали руины Бастилии, и готова начать новый период, первая глава которого будет известна следующим поколениям как нащупывание человеческой расой пути к освобождению»12.

Письма Флореса Магона, кроме того, имеют подлинную литературную ценность: они написаны в ярком, хотя и чересчур витиеватом стиле и отражают собой ту эпоху романтического революционизма, которая с тех пор стала достоянием истории. У. Ч. Оуэн справедливо называл Флореса Магона «одним из сильнейших авторов, которых произвело революционное движение»13. Его литературный талант, в сочетании с идеализмом и моральным пафосом, сделал «Возрождение» одним из наиболее выдающихся анархических изданий того периода и завоевал для него множество поклонников как в Мексике, так и в США. А его письма к Сарновой и другим товарищам, отличающиеся таким же поэтическим красноречием и пылким идеализмом, как и его работы на испанском, доказывают его замечательное владение английским. В некоторых отношениях, например использованием архаических и несуществующих слов («intermeddle», «candorous», «emphemerous»), они напоминают тюремные письма Ванцетти, изданные в 1928 г.14.

Несмотря на перевод в Ливенуорт, здоровье Флореса Магона продолжало ухудшаться. Однако, как ни старался Вайнбергер, ему не удалось добиться освобождения своего клиента. (В ответ на ходатайство Вайнбергера генеральный прокурор Г. М. Догерти написал, что Флорес Магон являлся «опасным человеком ввиду мятежных и революционных идей, которых он придерживается и которые практикует, и его решимости не соблюдать законы этой страны»15.) Сам Флорес Магон ни за что не отрёкся бы от своих анархических убеждений и не обратился бы с просьбой о помиловании, предпочитая смерть позорному вымаливанию пощады у государства. «Когда я умру, – писал он в декабре 1920 г., – мои друзья, возможно, напишут на моей могиле: “Здесь покоится мечтатель”, а мои враги: “Здесь покоится безумец”. Но никто не сможет оставить надпись: “Здесь покоится трус и предатель своих идеалов”»16.

Рано утром 21 ноября 1922 г. Ральфа Чаплина разбудил дежурный надзиратель и сообщил, что Флорес Магон умер от сердечной недостаточности. Ему было 49 лет, и он отбывал пятый год своего тюремного срока. Некоторые, включая Либрадо Риверу, были уверены, что его убили, но Чаплин считал, что его скоропостижная смерть действительно была вызвана заболеванием17. Так или иначе, его погубила тюрьма. Власти, проигнорировавшие ходатайства Вайнбергера и не предоставившие Флоресу Магону должную медицинскую помощь, фактически обрекли его на смерть. Узнав о его кончине, Беркман, который сам провёл шестнадцать лет в американских тюрьмах, написал: «Рикардо был чудесным человеком и самым преданным товарищем. Эти тюремные врачи – я‑то их знаю – будут божиться, что ты в порядке, когда ты уже на последнем издыхании»18. Флорес Магон стал очередной жертвой Красной паники.

Итак, спустя два десятилетия в эмиграции, лишь бездыханное тело Рикардо Флореса Магона могло вернуться в родную страну. Когда покойного доставили в Мексику, толпы рабочих и крестьян с красно-чёрными флагами выстраивались вдоль железнодорожных путей, пока его усыпанный цветами гроб перевозили в столицу. По мнению У. Ч. Оуэна, Флорес Магон заслужил такую любовь соотечественников своей храбростью и принципиальностью. «Этот человек был удивительно искренним, – писал Оуэн, – непоколебимым в своём убеждении, что каждый, кого принуждают молчать, должен говорить; твёрдым в своей решимости принять участие в великой борьбе против порабощения человека, которую он лично, несмотря ни на что, вёл до самого печального конца»19.

В январе 1923 г. были проведены публичные похороны Флореса Магона, одни из самых масштабных в истории Мехико. Подобно похоронам Кропоткина в Москве двумя годами ранее, они превратились в политическую демонстрацию, над которой несли транспаранты с надписью: «Он умер за Анархию». Позднее, 1 мая 1945 г., в день международной солидарности трудящихся, его останки были перезахоронены в национальном пантеоне. «Мексиканское государство воздало почести человеку, проклявшему само существование государства, – отметил один американский историк. – Это был великодушный, но иронический жест»20.

Глава 16. Молли Штеймер: жизнь анархистки

Молли Штеймер умерла 23 июля 1980 г. от сердечной недостаточности в мексиканском городе Куэрнавака. Так закончилась её жизнь, посвящённая непрерывной борьбе за торжество анархизма. К этому времени Штеймер оставалась одним из последних близких соратников Эммы Гольдман и Александра Беркмана. Она также была одним из последних старых анархистов международного значения, старожилом знаменитой компании советских политэмигрантов в Мексике, куда входили такие непохожие личности, как Якоб Абрамс, Виктор Серж и Лев Троцкий.

Когда её сердце остановилось, Штеймер было 82 года. Родившись 21 ноября 1897 г. в селе Дуна́евцы, на юго-западной окраине Российской империи, она в 1913 г. переехала в США со своими родителями и пятью братьями и сёстрами. Всего пятнадцати лет, поселившись в нью-йоркском гетто, она сразу пошла работать на швейную фабрику, чтобы поддержать семью. Одновременно она начала читать радикальную литература и, начав с «Женщины и социализма» Бебеля и «Подпольной России» Степняка, она добралась до работ Бакунина, Кропоткина и Гольдман. К 1917 году Молли стала анархисткой. После начала Российской революции она занялась агитацией, вступив в молодёжную анархическую группу, сложившуюся вокруг нелегального издания на идише под названием «Буря» (Der Shturm). Терзаемая внутренними разногласиями, группа «Буря» к концу года реорганизовалась, приняла название «Свобода» (Frayhayt) и стала выпускать одноимённую газету: с января по май 1918 г. появилось пять номеров с карикатурами Роберта Минора и статьями Марии Гольдсмит, Георга Брандеса и других. Девизом газеты редакторы выбрали известное изречение Генри Дэвида Торо: «Лучшее правительство то, которое не правит вовсе» (на идише: «Yene regirung iz di beste, velkhe regirt in gantsn nit»), которое, в свою очередь, перефразировало джефферсоновское: «Лучшее правительство то, которое правит как можно меньше».

Группа «Свобода» включала примерно дюжину молодых евреев и евреек, рабочих восточноевропейского происхождения, которые проводили собрания в Гарлеме, Восточная 104‑я улица, 5, где несколько из них, Штеймер в том числе, делили шестикомнатную квартиру. Наиболее активным в группе, не считая самой Молли, был Якоб Абрамс, 22 лет, который эмигрировал из России в 1906 г.1. В 1917 году, будучи секретарём профсоюза переплётчиков, Абрамс боролся, чтобы предотвратить экстрадицию Александра Беркмана в Калифорнию, где власти пытались привлечь его по известному делу о взрыве Муни – Биллингса. Другим членом группы была жена Абрамса – Мария, пережившая пожар на блузной фабрике «Трайенгл» в 1911 г. (ей удалось спастись с незначительными травмами, выпрыгнув в окно). Помимо них были печатник Хайман Лачовский, Самуил Липман, 21 года и скорее марксист, чем анархист, девушка Липмана – Этель Бернштейн, её сестра Роза Бернштейн, Якоб Шварц, Сэм Хартман, Бернард Зернакер (чьи дочери Жерминаль и Гармония посещали ферреровскую школу в Стелтоне), Клара Ларсен, Сэм и Хильда Адель (дядя и тётя писателя Леона Эделя), и Залман и Соня Динины.

Группа редактировала и распространяла свою газету тайно, поскольку федеральное правительство объявило незаконной антивоенную деятельность, не говоря уже об антикапиталистической, революционной и просоветской пропаганде («Единственная справедливая война – это социальная революция», – гласила одна из передовых статей). Номера газеты печатались на ручном станке, затем плотно складывались и по ночам втискивались в почтовые ящики по всему городу. Федеральные и местные органы скоро узнали о действиях группы, но не могли её выследить до тех пор, пока не произошёл инцидент, после которого Абрамс, Штеймер и их товарищи оказались на первых полосах газет – и в тюрьме.

Этот инцидент был спровоцирован высадкой американских войск на территории России весной и летом 1918 г. Рассматривая данную интервенцию как контрреволюционный манёвр, члены группы «Свобода» решили её остановить. С этой целью они выпустили две листовки, на английском и идише, призывая американских рабочих ко всеобщей стачке. «Позволишь ли ты сокрушить Российскую революцию? – вопрошала английская листовка. – Ты; да, мы имеем в виду тебя, народ Америки! Российская революция взывает о помощи к рабочим мира. Российская революция кричит: “Рабочие мира! Проснитесь! Восстаньте! Повергните вашего и моего врага!” Да, друзья, у рабочих всего мира только один враг, и это – капитализм». Листовка на идише содержала похожий призыв: «Рабочие, нашим ответом на варварскую интервенцию должна быть всеобщая стачка! Открытый вызов даст правительству знать, что не только российский рабочий борется за свободу, но и здесь, в Америке, живёт дух революции. Не дайте правительству запугать вас своим диким наказанием в тюрьмах, повешением и расстрелом. Мы не должны предавать и не предадим замечательных борцов из России. Рабочие, к борьбе!»2

Обе листовки были отпечатаны тиражом в пять тысяч экземпляров. Штеймер распространила бо́льшую их часть в разных местах города. Остальные она 23 августа 1918 г. принесла на фабрику в нижнем Манхэттене, где она работала, некоторые разложила, а последние выбросила в окно уборной на верхнем этаже. Листовки разлетелись по улице, и их подобрала группа рабочих, которые немедленно оповестили полицию. Полиция, в свою очередь, уведомила военную разведку, которая направила в здание двух сержантов американской армии. Прочёсывая этаж за этажом, они наткнулись на молодого рабочего по имени Хайман Розанский, недавно вступившего в группу «Свобода», который помогал в распространении листовок. Розанский признал свою причастность и стал информатором, выдав остальных товарищей.

Вскоре Штеймер вместе с Лачовским и Липманом взяли под стражу. В тот же день полиция совершила рейд на конспиративную квартиру группы на Восточной 104‑й улице и задержала Якоба Абрамса и Якоба Шварца, которых избивали кулаками и дубинками по дороге в участок. Когда их доставили, побои продолжились; Шварц харкал кровью. Следом привели Лачовского: он был покрыт синяками и истекал кровью, а из головы были вырваны клочья волос3. В течение нескольких дней были арестованы и допрошены оставшиеся члены группы. Некоторых из них освободили, но Абрамс, Штеймер, Лачовский, Липман и Шварц, а также их друг Габриэль Пробер были обвинены в сговоре, нарушающем закон о мятеже, принятый конгрессом раннее в том же году. Розанский, сотрудничавший с властями, получил отсрочку от суда.

Дело Абрамса, как стали его называть, стало известным примером нарушения гражданских свобод в США. Первое судебное преследование, начатое в соответствии с законом о мятеже, во всех типовых работах по данной теме приводится как одно из самых вопиющих нарушений конституционных прав во время Красной паники, последовавшей за Первой мировой войной4.

Судебный процесс, продолжавшийся две недели, начался 10 октября 1918 г. в здании федерального суда в Нью-Йорке. Обвиняемыми по делу были Абрамс, Штеймер, Шварц, Лачовский, Липман и Пробер. Шварц, однако, не предстал перед судом: жестоко избитый полицией, он был переведён в больницу Бельвью и умер там 14 октября во время процесса. Официальный отчёт списал его смерть на испанский грипп, эпидемия которого тогда бушевала. Но, по словам его товарищей, Шварц был изуверски убит. Его похороны превратились в политическую демонстрацию, а 25 октября в память о нём было проведено траурное собрание под председательством Александра Беркмана в Парквью-Пэлисе. На собрании присутствовало более тысячи скорбящих, перед которыми выступили Джон Рид, сам подвергавшийся аресту за осуждение американской интервенции в Россию, и Гарри Вайнбергер, защитник на процессе по делу Абрамса, ранее представлявший Беркмана и Гольдман во время суда над ними за сопротивление военному призыву в 1917 г. Впоследствии он недолгое время был адвокатом Рикардо Флореса Магона, которого он пытался освободить из тюрьмы.

Дело Абрамса рассматривал судья Генри Де Ламар Клейтон, который в течение восемнадцати лет представлял Алабаму в конгрессе. Клейтон оказался не лучше Гэри или Тейера, судей, рассматривавших дела хеймаркетцев и Сакко – Ванцетти соответственно. Он расспрашивал обвиняемых о практике «свободной любви» и на каждом шагу высмеивал и унижал их. «Вы продолжаете говорить о производителях, – сказал он Абрамсу. – Могу я спросить, почему бы вам не пойти и заняться каким-нибудь производством? В этой стране много невозделанной земли, которая требует внимания». В другой раз, когда Абрамс назвал себя анархистом и добавил, что Христос тоже был анархист, Клейтон прервал его: «Здесь перед судом не наш Господь, а вы». Абрамс хотел ответить: «Когда наши предки в Американской революции…», но ему не дали продолжить. Клейтон: «Кто-кто ваши?» Абрамс: «Мои предки». Клейтон: «Вы подразумеваете, что отцы этой нации – ваши предки? Что ж, думаю, это мы тоже можем пропустить, поскольку Вашингтон и иные сейчас не на скамье подсудимых». Абрамс объяснил, что он назвал их так, потому что: «Я испытываю к ним уважение. Мы – большая человеческая семья, и поэтому я говорю: “наши предки”. Тех, кто стоит за народ, я зову отцами»5.

Адвокат Вайнбергер пытался доказать, что по закону о мятеже караются действия, которые препятствуют Америке вести войну, а так как американская интервенция не направлена против немцев или их союзников, то оппозиция ей со стороны подсудимых не может рассматриваться как угроза для национальной обороны. Однако судья Клейтон отклонил этот аргумент, сопроводив его замечанием: «Цветы расцветают весной – тра‑ля! – но все они тут ни при чём». [«The flowers that bloom in the spring, tra la, have nothing to do with the case».] Газета «New York Times», похвалив «полуюмористические методы» судьи, заявила, что он заслужил «благодарность города и страны за то, как он проводил суд». Эптон Синклер, напротив, говорил, что Клейтона завезли из Алабамы, чтобы сделать Хестер-стрит [улица в еврейском квартале Нью-Йорка] безопасной для демократии6.

В конце процесса Молли Штеймер произнесла сильную речь, в которой она разъяснила свои политические убеждения: «Под анархизмом я понимаю новый общественный строй, где ни одна группа людей не будет управляться другой. Должна восторжествовать личная свобода в полном смысле слова. Частная собственность должна быть упразднена. Все люди должны иметь равные возможности, чтобы развиваться умственно и физически. Мы не должны бороться за своё повседневное существование, как мы боремся сейчас. Никто не должен жить за счёт чужого труда. Каждый человек должен производить столько, сколько он может, и пользоваться всем, что ему нужно, – получать согласно своей потребности. Вместо того чтобы стремиться зарабатывать, мы должны стремиться к образованию, знанию. Если в настоящее время люди во всём мире разделены на разные группы, называющие себя нациями, если одна нация бросает вызов другой – и в большинстве случаев считает другие своими соперниками, – то мы, рабочие мира, должны протянуть друг другу руки с братской любовью. Осуществлению этой идеи я посвящу всю свою энергию и, если необходимо, отдам за неё свою жизнь»7.

С Клейтоном в судейском кресле результат процесса был предсказуем. Присяжные признали всех обвиняемых, кроме одного, виновными (Пробера оправдали по всем пунктам). В день вынесения приговора, 25 октября, Самуил Липман взял слово и начал говорить о демократии. «Вы ничего не знаете о демократии, – прервал его судья Клейтон. – Единственное, что вы понимаете, – это дьявольщина анархии»8. Клейтон приговорил троих мужчин, Липмана, Лачовского и Абрамса, к максимальному наказанию – двадцать лет тюрьмы и штраф в тысячу долларов; Штеймер получила пятнадцать лет и штраф в пятьсот долларов. (Розанский, которого судили особо, отделался тремя годами.)

Такие варварские приговоры за простое распространение листовок потрясли либералов и радикалов. Группа преподавателей юридического факультета Гарварда, возглавляемая Зекарайей Чейфи, выразила протест: по их мнению, фигуранты дела были осуждены только за то, что они выступали за невмешательство в дела другой страны, – иначе говоря, за то, что они осуществляли своё право на свободу слова. «После того как мы больше столетия гордились собой, будучи убежищем для угнетённых всех наций, – заявил профессор Чейфи, – мы не должны вдруг переходить к позиции, что мы являемся убежищем лишь для тех, кто не более радикальны, чем мы сами. Представьте, если бы монархическая Англия заняла подобную позицию по отношению к республиканцу Мадзини или анархисту Кропоткину!»9 К составленному Чейфи прошению об амнистии присоединился «весь штат законников Гарварда», включая таких известных юристов, как Роскоу Паунд и Феликс Франкфуртер. Аналогичные обращения подписали Норман Томас, Хатчинс Хэпгуд, Нейт Бойс, Леонард Эбботт, Алиса Стоун Блэквелл, Генри Уодсворт Лонгфелло Дана и Болтон Холл. В Дейтройте в защиту осуждённых выступала Агнес Инглис, будущий куратор коллекции Лабади в Мичиганском университете. В том же городе один анархист-итальянец написал пьесу о деле и поставил её со своими товарищами10.

Кроме того, на помощь заключённым, которые обжаловали приговор в Верховном суде США, пришли две организации в Нью-Йорке. Первая, Лига за амнистию политическим заключённым (League for the Amnesty of Political Prisoners) под председательством Принса Хопкинса, с М. Элеанор Фицджеральд в качестве секретаря и Леонардом Эбботтом, Роджером Болдуином, Люси Робинс, Маргарет Сэнгер и Линкольном Стеффенсом в качестве членов экспертного совета, выпустила листовку «Является ли мнение преступлением?», посвящённую этому делу. Вторая группа – Комитет защиты и поддержки политических заключённых (Political Prisoners Defense and Relief Committee), была организована Сэмом и Хильдой Адель и другими бывшими членами группы «Свобода», при поддержке газеты «Свободный голос труда», общества «Рабочий круг» и профсоюза переплётчиков, секретарём которого работал Абрамс. В 1919 году комитет издал 32‑страничную брошюру под названием «Приговорены к двадцати годам тюрьмы», которая является ценным источником информации по делу. (Русский перевод был издан Союзом русских рабочих в США и Канаде.)

В ожидании результатов апелляции четверо анархистов были освобождены под залог. Штеймер немедленно возобновила свою радикальную деятельность. За следующие одиннадцать месяцев её арестовывали не меньше восьми раз; подержав в полицейском участке, её освобождали и снова арестовывали, иногда даже не выдвигая обвинений. 11 марта 1919 г. её арестовали в Русском народном доме на Восточной 15‑й улице во время рейда федеральной и местной полиции, в ходе которого было задержано 164 радикала; некоторых из них позже депортировали на «Бьюфорде» вместе с Гольдман и Берманом. Обвинённая в подстрекательстве к бунту, Штеймер провела восемь дней в печально известной тюрьме Тумз, пока не была ос