Электронная библиотека имени Усталого Караула
Главная ► История анархизма в странах Европы и Америки
Кэролайн Кам
Кропоткин и становление революционного анархизма. 1872—1886
Памяти моих родителей Лесли и Джесси Хант
Предисловие
Анархизм, охватывающий столь широкий спектр идей, не может иметь такое же точное идеологическое определение, как марксизм, не оказал он и сходного влияния на европейскую историю XX века, за исключением Испании. Поэтому, видимо, не стоит удивляться тому, что анархическое движение, возникшее из борьбы в Первом Интернационале, привлекало внимание учёных прежде всего в его отношении к развитию марксизма. Их интерес фокусировался в основном на жизни и работе Бакунина, соперничество которого с Марксом было важной характеристикой ранней истории марксизма. Однако именно Пётр Кропоткин был главным выразителем идей европейского анархического движения, которое по большей части развилось уже после смерти Бакунина.
Изучению анархизма как исторического явления – несмотря на примечательные исключения, такие как работа Метрона по французскому анархическому движению1, – до последнего времени не уделялось должного внимания. Теперь он вызывает гораздо более живой интерес как среди учёных, так и среди широкой общественности. Возможно, отчасти это объясняется усиливающимся скептицизмом в отношении традиционной политики и выходом ущемлённых в своих правах людей на улицы, что придало новую остроту и значение анархической критике государства. В то же время в политику пришли «зелёные» и разного рода «сообщества», которые, подобно анархизму и, в частности, анархическому коммунизму, сосредотачиваются на свободной организации в общественных начинаниях и мероприятиях и настаивают на необходимости равновесия и гармонии в отношениях между человечеством и остальной частью природного мира.
Тем не менее история европейского анархического движения и анархо-коммунистических идей, преобладавших в его теории и практике, только начинает получать то внимание, которого она заслуживает. Всё ещё нельзя признать достаточными современные обобщающие работы по истории как самого анархического движения, так и Антиавторитарного Интернационала, из которого оно развилось. Кроме того, биографии ведущих анархистов обычно не имеют того солидного и информативного исторического контекста, какой предоставил Стэффорд в своём исследовании карьеры Поля Брусса2.
Первая серьёзная биографическая работа о Кропоткине, написанная Джорджем Вудкоком и Иваном Авакумовичем, появилась лишь в 1950 г.3. Она страдала нехваткой ссылок на документы, что отчасти объяснялось недоступностью в то время кропоткинских архивов в Амстердаме и Советском Союзе. В 1972 г. советским историком Н. М. Пирумовой в Москве была издана биография, которая, хотя и не являлась всесторонней, опиралась на обширные источники российских архивов и давала информативное и даже сочувственное освещение, особенно в отношении поздних лет жизни Кропоткина4. В 1976 г. Мартин Миллер издал биографию, которая, в отличие от книги Вудкока и Авакумовича, содержала подробный и ценный документальный материал, ставший результатом долгих разысканий автора в западных и советских архивах5. Ни один из перечисленных авторов, однако, не попытался изучить развитие Кропоткина как революционера в историческом контексте западноевропейского анархического движения – несмотря на то, что его жизнь и работа являлась неотъемлемой и, более того, важнейшей частью данного движения. Миллер, реагируя на тенденцию советских историков сводить биографии к отрицательным или положительным характеристикам на фоне марксистской исторической картины, по-видимому, намеренно пытался этого избежать.
Я попыталась дополнить биографические труды общего характера более глубоким исследованием жизненного пути Кропоткина, помещённого в исторический контекст развития европейского анархизма. Эта задача не может быть решена в общей биографии человека, чья жизнь и работа была связана с анархическим движением в столь многих странах в течение почти пятидесяти лет. Поэтому настоящее исследование, хотя и стремится показать последовательное развитие жизни и общественной деятельности Кропоткина в целом, сосредотачивается на том периоде, когда он наиболее глубоко и активно был вовлечён в европейское анархическое движение, – периоде, начавшемся с его приобщения к бакунизму в 1972 г. и закончившемся его переездом в Англию в 1886 г., примерно после двенадцати лет энергичной деятельности в качестве революционного агитатора, сначала в России, затем в Швейцарии и Франции.
При обращении к источникам я уделяла большое внимание анархической прессе, особенно тому изданию, с которым Кропоткин был наиболее тесно связан, – газете «Бунтовщик» (Le Révolté), богатые сведения которой были мало использованы даже Метроном. Для анархистов главным каналом связи друг с другом и с массами, помимо личных контактов и митингов, являлись именно их газеты. Об этом красноречиво свидетельствуют решительность и настойчивость, с которыми Кропоткин, юрцы и анархисты Лиона боролись за то, чтобы продолжать издание своих газет в условиях преследования. Сам Кропоткин подчёркивал важность изучения прессы для понимания анархического движения и вдохновивших его идей.
«Социалистическая литература никогда не была богата книгами. Она писана для рабочих, у которых и несколько копеек уже – деньги… Поэтому она состоит преимущественно из брошюр и газет… Остается взять кипы газет и читать их от доски до доски: хронику, передовые статьи и всё остальное; хроника рабочего движения даже важнее передовых.
Зато совершенно новый мир социальных отношений и совершенно новые методы мышления и действия раскрываются во время этого чтения, которое даёт именно то, чего ни в каком другом месте не узнаешь, а именно объясняет глубину и нравственную силу движения и показывает, насколько люди проникнуты новыми теориями, насколько работники подготовлены провести идеи социализма в жизнь и пострадать за них»6.
Последнее замечание – все цитаты, взятые, главным образом, из французских источников, были переведены на английский6a. Это создало проблемы в отношении некоторых слов, не имеющих точного английского эквивалента. У меня возникли, например, особые трудности с такими словами и выражениями, как «corps de métier», «syndicat» и «société de résistance», поскольку термин «trade union» часто используется и воспринимается как обозначение реформистской разновидности профессиональной организации, с которой часто ассоциировалось рабочее движение в Британии. Там, где французский оригинал представляется более точным, чем перевод, я приводила французское понятие в скобках.
Благодарности
Я хотела бы поблагодарить следующих людей за помощь, которую они мне оказали: Рудольф де Йонг, Теа Дёйкер и Хейнер Беккер, Международный институт социальной истории, Амстердам; Марианна Энкелль, Международный центр исследований анархизма, Женева; Марк Вюйемье, Женевский университет; Анна Ван Нек, Институт истории Свободного университета, Брюссель; Роберт Киз, Пол Фленли, Гюнтер Миннерап и Пол Эдмондсон, Портсмутский политехникум; Шан Рейнольдс, Университет Суссекса; и Клэр Луиза Кам. Я в особенности признательна Химену Абрамскому за его терпение и доброту как научного руководителя диссертации, на которой основывается данная работа, и за то, что он изначально вдохновил меня взяться за этот проект. Наконец, моя особая благодарность Эрику Каму за его многолетнюю поддержку, которая сделала эту работу возможной, и за его неоценимую помощь с переводом французских текстов.
Введение
«Пётр Кропоткин, без сомнения, один из тех, кто больше всего способствовал – возможно, даже больше, чем Бакунин или Элизе Реклю, – развитию и распространению анархических идей»1. Так писал его современник, Малатеста, наиболее известный итальянский активист и теоретик своего времени, который, всегда оставаясь другом и соратником Кропоткин, также был одним из его самых строгих критиков.
Видный революционный агитатор и выдающийся географ, Кропоткин обладал удивительной способностью находить общий язык и с образованной буржуазией, и с угнетёнными классами. Даже если ему не хватало драматичной подачи Михаила Бакунина или красноречия таких фигур, как Себастьян Фор и Луиза Мишель, немногие могли сравниться с ним в той непреодолимой силе убеждения, которая исходила от его сочинений. Эта убедительность отчасти вырастала из его страстного и бескомпромиссного стремления к социальной справедливости, но в немалой степени она объяснялась тем, что он связывал развитие анархизма с развитием науки.
Кропоткин разделял оптимизм позитивистов относительно безграничных возможностей индуктивного и дедуктивного методов научного исследования. В этом он, возможно, пошёл дальше Прудона или даже Реклю, отвергая как ненаучные любые метафизические учения и их аргументы в защиту власти церкви и государства, независимо от того, происходили они из христианской веры во всемогущего бога или из гегелевской концепции мирового духа. В 1913 г. он подверг особенно яростной критике французского философа Бергсона, который, как считал Кропоткин, возводил клевету на науку, утверждая, что интуиция играет важную роль в научных открытиях2. Конечно, Кропоткин признавал, что в социальных исследованиях сложно достичь такого же уровня точности, как в физике и химии. Он не разделял, например, категорических утверждений Тэна о том, что история является точной наукой, и ещё в молодости, в письме к своему брату Александру, отмечал, что в работе историка всегда отражаются его политические убеждения3. Однако он утверждал, что между наукой и анархизмом существуют особые отношения. Учёные прошлого всегда имели некую высшую теорию общественного развития, из которой они черпали гипотезы или вдохновение для своих изысканий (гипотезы Дарвина о роли борьбы за существование в происхождении видов, к примеру, были вдохновлены концепцией Мальтуса и буржуазной экономической наукой); в современном ему мире это вдохновение приходит из анархизма. В одном из писем к Гильому 1903 г. он говорит, что теперь необходимо быть анархистом, чтобы быть способным писать об истории, политической экономии и даже биологии4. Более того, вдохновляясь синтетическим подходом, пионерами которого выступали Конт и Спенсер, он предусматривал возможность построения синтетической философии, основанной на механистической интерпретации явлений и охватывающей всю природу, включая жизнь общества, что даст ответ на вопрос: как можно достичь прогресса в условиях всеобщего благосостояния человечества. Такая философия, доказывал Кропоткин, вырабатывается частично научными исследованиями и частично анархией. Следовательно, анархия уже не просто утопическая теория – она представляет собой течение мысли эпохи.
«Философия, которая вырабатывается исследованиями разных наук, с одной стороны, и анархия, с другой, суть два ответвления одного и того же великого движения умов, две сестры, шагающие, взявшись за руки. И именно поэтому мы можем утверждать, что анархия больше не утопия, не теория; это философия, которая запечатлелась в нашей эпохе»5.
При этом Кропоткин отвергал представления об абсолютном знании и абсолютной истине, которые характеризовали и застывшую метафизику религии, и более динамичную диалектику Гегеля, и, отражая умеренные позитивистские взгляды Клода Бернара, он фактически рассматривал развитие научного знания как бесконечное приближение к истине. По его мнению, в самой природе анархизма, с его требованием свободного объединения и взаимодействия индивидов, есть нечто созвучное этому основному принципу науки, который иногда полностью отсутствует в других формах социализма, особенно в марксизме. Последний, как утверждал Кропоткин, ни в коем случае не является научным. Маркс и Энгельс, ограничившие себя диалектическим методом в своих исследованиях человеческого общества и политической экономии, оказались неспособны дать действительно научное подтверждение ни одному из своих утверждений о так называемом научном социализме. «“Капитал” – это превосходный революционный памфлет, – заявлял Кропоткин в другом письме к Гильому, – но его научное значение равно нулю»6. Основное положение исторического материализма, что буржуазный строй даст рождение социализму, помимо того, что оно было по сути детерминистским и потому расхолаживающе действовало на борьбу революционеров, было основано на ложном выводе о неизбежности концентрации капитала, который был опровергнут наблюдениями Черкезова и других. Марксова теория стоимости была наивной формулировкой, основанной на утверждении Рикардо о непосредственной связи между трудом и стоимостью, и она, разрабатывая понятие прибавочной стоимости, не смогла определить действительную стоимость труда, измеренную с точки зрения нищеты и лишений; зло существующей системы не в том, что есть прибавочная стоимость продукции, которая уходит к капиталисту, а в том, что при ней должна быть прибавочная стоимость как таковая. Что касается социалистических идей, то Маркс просто использовал гегелевскую диалектику, чтобы повторить то, что задолго до него выразили утопические социалисты. Он был не в состоянии вырваться из старой метафизики, и его последователи, социал-демократы, погрязнув в абстракциях, скрывающих небрежный анализ, продолжают повторять формулы прогресса, которые их наставник считал в общих чертах верными пятьдесят лет назад, не проверяя и не исследуя их. В отличие от защитников научного материализма, которые проявляли меньший интерес к отношениям между человечеством и естественным миром и заостряли своё внимание на экономике и истории, Кропоткин чётко придерживался целостного подхода в своём изложении научных основ анархизма. В работе «Анархия, её философия, её идеал» он доказывал, ссылаясь на недавние открытия естественных наук, что гармония, наблюдаемая во вселенной, является состоянием временного равновесия между всеми природными силами, которое может сохраняться лишь при условии постоянного изменения и которое в каждый отдельный момент представляет собой результат взаимно противоречивых воздействий. Сравнивая нарушение гармонии, которое вызывается извержениями вулканов в природе и революциями в человеческом обществе, он настаивал, что процесс, направленный на достижение гармонии, одинаково протекает и в человеческом обществе, и в любой другой части вселенной. Именно этот процесс, по мнению Кропоткина, нашёл прямое выражение в анархической концепции общества, где гармония достигается через тонкое равновесие, возникшее в результате развития свободных союзов, которые постоянно меняются, приспосабливаясь к разнообразным потребностям всех людей.
Большое влияния на Кропоткина оказала работа Дарвина, давшая научное обоснование идее эволюции, а также последовавший за ней прогресс в биологии, зоологии и антропологии: он считал, что эти открытия не только приводят к открытому разрыву со старой метафизикой, но и делают возможной реконструкцию, наряду с историей органического мира, истории общественных институтов. Однако он ставил под сомнение ту важность, которую Дарвин придавал естественному отбору в происхождении видов, и особенно связанную с этим идею борьбы за существование. Развитая сначала Спенсером и затем Гексли, она резко противоречила кропоткинской идее о гармонии, достигнутой в равновесии между всеми силами общества, и фактически оправдывала капиталистическую систему. В ответ на эссе Гексли «Борьба за существование в человеческом обществе»7, где существование изображалось как безжалостная война всех против всех, а эволюция могла быть прогрессивной или регрессивной, Кропоткин изложил свои собственные представления об эволюции, определявшие взаимную помощь как главный фактор эволюционного процесса, который, в отличие от борьбы между представителями одного вида, всегда ведёт к прогрессивному развитию.
Он был убеждён, что сам Дарвин в последние годы жизни признал, что совместная борьба за выживание в данной среде обитания более важна, чем борьба между особями внутри видов, и утверждал, что идеи великого учёного были искажены социал-дарвинистами. Но в действительности работа Кропоткина о взаимной помощи была вдохновлена его собственными наблюдениями за поведением животных в Сибири и лекцией, прочитанной в 1879 г. российским зоологом Карлом Кесслером, полагавшим, что в дополнение к закону взаимной борьбы существует закон взаимной помощи, которая более важна для выживания и прогрессивной эволюции8. Чтобы обосновать этот закон взаимопомощи, Кропоткин привлёк множество данных из работ зоологов, антропологов, социологов и историков. Он пришёл к выводу, что огромное большинство видов животных живёт в обществах и находит в объединении лучшее оружие борьбы за жизнь, если понимать её «в широком, дарвиновском смысле: не как борьбу за прямые средства к существованию, но как борьбу против всех естественных условий, неблагоприятных для вида»8a. И он утверждал, что те виды животных, у которых взаимная помощь получила наивысшее развитие, бесспорно являются наиболее многочисленными, процветающими и открытыми для дальнейшего прогресса. В случае же людей сила взаимопомощи дала человечеству возможность развить те институты, которые позволили ему выжить в суровой борьбе с природой и прогрессировать, несмотря на все превратности истории.
Противостоявший социал-дарвинизму и отстаивавший анархизм, Кропоткин, несомненно, был убеждён, что его обзор поведения животных и человека установил значимость фактора взаимопомощи для прогрессивной эволюции. В то же время он прекрасно осознавал ограниченность данного обзора. В письме Ландауэру о немецком издании книги Кропоткин решительно возражал против любых изменений в названии «Взаимная помощь как фактор эволюции» (под которым она вышла в 1902 г.), чтобы не создавать у читателей ошибочное впечатление, будто он ответил на вопрос, каким образом взаимная помощь влияет на эволюцию9. Далее он говорил, что потребовалось бы ещё несколько лет работы, чтобы получить какой-либо ответ на подобный вопрос, поскольку, в ответ на растущее значение ламаркизма, он был бы обязан показать, что виды развиваются благодаря непосредственному приспособлению к среде, изоляции и т.п., без внутренней борьбы между их особями. Очевидно, Кропоткин был бы рад продолжить своё исследование взаимной помощи, опираясь на ламаркистские идеи в противовес тем дарвинистам, которые настаивали на ожесточённой борьбе между особями одного вида как главном факторе в эволюции. И действительно, он опубликовал в журнале «Девятнадцатое столетие и после» (The Nineteenth Century and After) несколько статей на тему наследования приобретённых признаков, которые, хотя и признавали недостаточность проведённых до сих пор исследований, демонстрировали явное сочувствие к ламаркизму10. Конечно, ламаркизм делал успехи в первые десятилетия XX века, но повторное обнародование в это время результатов экспериментов, проделанных Менделем, малоизвестным австрийским ученым, в 1850‑е гг., уже закладывало предпосылки для современных генетических исследований, которые в конечном счёте лишили ламаркизм какой-либо научной значимости.
Тем не менее признавая необходимость дальнейшего изучения, Кропоткин продолжал утверждать, что взаимопомощь является главной движущей силой нравственного развития в человеческом обществе. И опять же, хотя он настаивал на преемственности между идеями Дарвина и его собственными, вдохновил его другой мыслитель – в данном случае Ж.‑М. Гюйо, который в своём сочинении «Очерк нравственности без обязательства и санкции» («Esquisse d’une morale sans obligation ni sanction», 1884) утверждал, что моральный инстинкт в людях не требует никакого принуждения, обязательности или санкции свыше и развивается как результат самой потребности жить полной, напряжённой, плодотворной жизнью. Кропоткин, с отсылкой на Дарвина, утверждал, что именно инстинкт взаимопомощи «более непрерывно проявляется у общительных животных, чем чисто эгоистический инстинкт личного самосохранения», что в нём следует искать источник «тех чувств благорасположения и частного отождествления особи со своею группою, которые составляют исходную точку всех высоких этических чувств». И эти этические чувства, согласно Кропоткину, развились в общие представления о добре и зле, содержащие «основные начала справедливости и взаимного сочувствия, у кого бы из чувствующих существ они ни встречались, точно так же, как понятия о механике, выведенные из наблюдений на поверхности земли, приложимы к веществу в межзвёздных пространствах»11. Природа вовсе не преподаёт нам урок аморальности, как утверждали индивидуалисты наподобие Штирнера и Ницше и дарвинисты наподобие Спенсера и Гексли, – она первый учитель этики для человека. Общество, освобождённое от власти церкви и государства, не стало бы ни сборищем эгоистов, которое приветствуют первые, ни скоплением враждующих индивидов, которое изображают вторые. В «Нравственных началах анархизма» Кропоткин доказывает, что именно угнетение и эксплуатация, порождённые церковью и в особенности капиталистическим государством, подорвали то общественное согласие, от которого зависит развитие морали. Анархическое общество, где свобода человека будет ограничиваться только потребностью в сотрудничестве, поддержке и сочувствии со стороны его соседей, будет способствовать людской солидарности, из которой вырастают высшие идеалы справедливости и равенства. Что касается индивидуалистов, Кропоткин утверждал, что, в своём отрицании понятий добра и зла, в возвеличении индивидуальности немногих при равнодушии к угнетению большинства, они проповедуют глупый эгоизм, который противоречит их собственному идеалу «полной, широкой и более совершенной индивидуальности»12.
Хотя Кропоткин настаивал на важности развития морали из практики взаимопомощи, он признавал, что самоутверждение индивида также является важным фактором прогрессивной эволюции, так как оно помогает разорвать узы, которыми общество опутывает человека, когда его институты начинают окаменевать. Но в то же время, доказывал он, поскольку это самоутверждение заставляет индивидов и группы бороться друг с другом за превосходство, постольку оно препятствует развитию морали и прогрессивной эволюции. По его мнению, в течение всей истории человеческих обществ действовали две главных тенденции: одна народная и творческая, когда люди сами вырабатывали институты, необходимые для общественной жизни; другая авторитарная и репрессивная, когда жрецы, колдуны и военачальники пытались установить свою власть над остальными. Именно эта последняя тенденция, вступающая в конфликт с народной, привела к развитию политических и экономических систем, в которых привилегированное меньшинство удерживает свою власть над большинством и за счёт большинства. Социальное напряжение, порождённое этими системами, среди которых современное капиталистическое государство является наиболее деспотичным, неизбежно приводит к революциям – революциям, которые, несмотря на их поражение в результате всплеска реакции, всегда так или иначе сопровождались новым утверждением народной инициативы и продвижением к свободному обществу. Кропоткин, разумеется, связывал анархизм с народной творческой тенденцией, а государственность – с её противоположностью. Он находил проявления свободного коммунализма, например, в приобретении независимости от феодальной власти средневековыми городами, социальная организация которых была основана на гильдейских объединениях. Но лишь во Французской революции он видел начало социализма и разделение его на авторитарное и антиавторитарное течения, из которых возникли государственный социализм и анархизм соответственно.
Кропоткин считал началом государственного социализма, с одной стороны, якобинский коммунизм бабувистских заговоров 1794–95 гг., который позднее возродился в идеях Вейтлинга, Кабе и Бланки, а с другой – сенсимонизм, коммунизм Блана и коллективизм Пекера и Видаля, связанные с революцией 1848 г. Все эти учения, по его мнению, в большей или меньшей степени отстаивали форму социализма, которая превращает индивида в простого функционера государства. Анархические идеи, напротив, берут своё происхождение среди «бешеных» (enragés), непримиримых агитаторов Французской революции, требовавших народного контроля и экономического равенства; эти идеи нашли выражение в представлениях Годвина об антигосударственной социальной революции и были развиты в предложениях Фурье об организации социалистических общин, основанных на свободной ассоциации, в кооперативном социализме Оуэна и мутуализме Прудона.
Однако, связывая происхождение двух течений социалистической мысли с отдельными мыслителями и агитаторами и признавая роль последних в разъяснении идей массам, Кропоткин тем не менее полагал, что социализм, подобно всем другим социальным движениям, зародился в народной среде и сохранял свою жизнеспособность и творческую силу, только пока оставался народным движением. Идеи Шалье и Ланжа, которые предвосхищали утопический проект Фурье, были связаны с коммунальным движением в Париже и провинциях во время Французской революции. Социализм обоих течений, несмотря на удручающий провал государственно-социалистических схем в революции 1848 г., обрёл новую силу и значение по мере развития Международного товарищества рабочих в шестидесятые. Парижская коммуна 1871 года и последовавшие за ней народные выступления окончательно продемонстрировали несостоятельность государственного социализма и необходимость свободных и независимых коммун для победы социальной революции. Латинские народы оказались особенно восприимчивы к уроку Парижской коммуны, отсюда их сочувственная реакция на анархизм Бакунина и сильные позиции Антиавторитарного Интернационала в романских странах. Однако германские народы с их авторитарными традициями извлекли из Коммуны совершенно иной урок и поддержали государственный социализм Маркса, следствием чего стало влияние социал-демократии в этих странах.
С точки зрения прогрессивного исторического развития, главной ошибкой марксистов, по Кропоткину, было сохранение авторитарной тенденции в социалистическом движении. Только сами массы, настаивал он, смогут осуществить социальную революцию. И самую большую тревогу вызывало у него то, что, если анархисты не помогут народу определить и прояснить свои идеалы, люди, как и раньше, будут полагаться на методы социал-демократов, которые являются политическими и парламентскими и потому непоследовательными. Даже если массы не нуждаются в детальных программах и проектах, которые руководили бы ими в построении свободного и справедливого общества, важно, чтобы они поняли необходимость установить собственный политический и экономический контроль с самого начала революции, если им удастся её совершить. Несмотря на свой коммунализм и народный дух, восстание Парижской коммуны закончилось тяжёлым поражением, потому что революционеры, цеплявшиеся за старые правительственные предрассудки, оставили всю власть и инициативу выборному правительству, которое не смогло воспользоваться творческой энергией народа и добиться народной поддержки через социальную революцию. Кропоткин попытался обосновать свои утверждения, рассмотрев возможность создания анархического коммунистического общества в книгах «Хлеб и воля» (1892) и «Поля, фабрики и мастерские» (1898), в которых он развил свои экономические идеи и тесно связанные с ними взгляды на образование.
В «Хлебе и воле» Кропоткин стремился доказать важность и практическую осуществимость права каждого на благосостояние, начиная с первого дня революции: когда сам народ овладеет всем общественным богатством, эксплуататоры больше не смогут присваивать продукты его труда, и появится возможность распределять их между всеми членами общества в соответствии с потребностями последних. В современном ему обществе уже есть примеры – организация национальных библиотек, коммунальное водоснабжение, служба спасения на водах, – когда признаётся принцип «каждому/каждой по потребностям». Критикуя коллективистов и социал-демократов, выступавших лишь за обобществление средств производства, он доказывал: в современном обществе всё настолько взаимосвязано, что будет невозможно изменить его часть, не затрагивая целого, – полумеры просто-напросто разрушат систему производства и вызовут недовольство. Для рабочего жильё, пища и одежда – такие же средства производства, как инструменты и машины. Кроме того, в системе оплаты труда, разработанной при капитализме, уже заложена тенденция к неравенству и несправедливости. Невозможно точно и объективно оценить вклад каждого отдельного человека в производство, всегда будут оставаться те, кто неспособен заработать достаточно для себя и своей семьи, а марксистское различие между квалифицированным и простым трудом неизбежно восстановит неравенство нынешнего общества. Провозгласить отмену частной собственности на средства производства и отказаться сделать это в отношении всего остального – значит пытаться основать общество на двух полностью противоположных принципах; такое общество в итоге либо вернётся к системе частной собственности, либо преобразуется в коммунистическое.
Кропоткин не соглашался с тем, что проблемы дефицита товаров, как утверждали социал-демократы, сделают невозможными отмену заработной платы и распределение по потребностям, кроме как в долгосрочной перспективе. Нехватка продуктов, вызванная нарушением производства в первые дни революции, будет преодолена с помощью нормированного распределения, организованного на местах. Благодаря современному научному прогрессу, энтузиазм и сознательность масс вскоре позволят наладить производство, достаточное для удовлетворения всех нужд общества. Более того, Кропоткин был убеждён, что в анархо-коммунистическом обществе производство может быть настолько улучшено и расширено, что каждому человеку в возрасте от 20–22 до 50–55 лет будет достаточно работать 5 часов в день, чтобы произвести всё необходимое. В «Полях, фабриках и мастерских» он подробно рассматривал недостатки современного ему сельского хозяйства и пути их преодоления в системе, более подходящей для разработки природных ресурсов и удовлетворения человеческих нужд. При этом он отмечал пагубное влияние теории Мальтуса, которая, объявляя, что население всегда оказывает давление на источники пропитания, давала существующей системе своего рода научное обоснование неизбежности нищеты, несмотря на то, что это было опровергнуто значительным ростом производительных сил человека в течение XIX века. «…Нам нечего жаловаться на перенаселение и нечего его бояться в будущем, – уверял Кропоткин. – Наши средства к добыванию из земли всего, что нам нужно, при каком бы то ни было климате и при какой бы то ни было почве, настолько усовершенствовались за последнее время, что трудно предвидеть пределы производительности земли»13. Эти доказательства оспаривались сторонниками неомальтузианства, которые, считая, что успешное преодоление бедности зависит от ограничения роста населения, в 1879 г. основали движение для распространения знаний о контроле рождаемости. Кропоткин с самого начала резко критиковал это движение как отход от революционной борьбы и, хотя он признавал выгодность ограничения размеров семьи для бедных, не считал аргументы неомальтузианцев заслуживающими серьёзного внимания14.
Он полагал, что главным пороком современной системы производства является то, что, поскольку она организована исключительно для обеспечения прибыли меньшинству, она не может эффективно и оптимально удовлетворить потребности общества в целом. Озабоченность максимизацией прибыли через разделение труда, прославляемое буржуазными экономистами, привела к сверхспециализации, при которой индустриально развитые страны неспособны использовать свои сельскохозяйственные ресурсы и предпочитают сосредотачиваться на производстве промышленных товаров. Это приводит к превращению рабочего в придаток машины, экономическим кризисам, периодически повторяющимся по мере того, как другие страны индустриализируются, и усиливающемуся соперничеству за рынки. Такая система, предупреждал Кропоткин, несёт в себе собственную погибель. Находясь в резком противоречии с марксистами, которые видели в специализации и централизации производства существенную черту исторического процесса, ведущего к социализму, Кропоткин доказывал, что растущая специализация вступает в конфликт с тенденциями общественной жизни и что разнообразие является благом для территории и её обитателей. Вместо сверхспециализации должны существовать интеграция и комбинация труда, при которой каждый здоровый человек в свободной ассоциации, наряду с другими, занимается интеллектуальным и физическим трудом, работает в поле и мастерской, а каждый регион производит бо́льшую часть сельскохозяйственной и промышленной продукции, которую он потребляет. Вдохновлённый сочинениями Фурье о свободной ассоциации и радостном труде, Кропоткин утверждал, что в обществе, основанном на интеграции труда, человек сможет полностью раскрыть свои способности и интересы, заниматься разнообразной деятельностью и работать в здоровой обстановке, где фабрика больше не будет отделена от сельской местности, работа перестанет быть бременем и качество производства будет намного выше, чем при существующей системе.
Общество интегрированного труда подразумевало коренные изменения в системе образования. Кропоткин выступал защитником интегрального образования, которое давало бы учащемуся навыки, полезные для рук и головы, и покончило бы с пагубным разделением на интеллектуальный и физический труд, сдерживающим индивидуальное развитие каждого и замедляющим научно-технический прогресс в целом.
Ни один другой ведущий анархист, ни прежде, ни после, не связывал анархизм с развитием науки так тесно, как это делал Кропоткин. Прудон и Бакунин, хотя они критически относились к метафизике и диалектике, испытали сильное влияние и той, и другой в своём языке и мышлении. Бакунин настаивал, что научные знания должны быть общим достоянием, потому что это позволило бы выявить общие причины личных страданий и открыть общие условия, необходимые для освобождения человека в обществе. Но он не собирался идти дальше и признавать тесную, положительную связь между свободным социализмом и наукой. Он называл чудовищной любую попытку привести практику в строгое соответствие с абстрактными данными науки: последняя никогда не должна вмешиваться в организацию общества, поскольку, не говоря уже о её постоянном несовершенстве, она посвящает себя абстракциям и по самой своей природе вынуждена пренебрегать жизнью реальных людей. Бакунин осуждал марксистов, которые хотели дать учёным влиятельное положение, не только потому, что считал, что они будут развращены властью, как и все наделённые ею, но и потому, что был убеждён, что они могут быть социалистами только теоретически, поскольку научная мысль не связана с практическим опытом напрямую. Рабочие, при всём своём невежестве и предрассудках, являлись социалистами инстинктивно, так как испытали опыт угнетения; развитие социалистической мысли, которой им не хватало, будет достигнуто через практические действия в борьбе с притеснением. Реклю, как учёный, намного дальше отошёл от языка и мышления метафизики и диалектики. Фактически он был ближе к Кропоткину, чем любой другой деятель анархического движения. Однако между ними прослеживаются чёткие различия в том, как они связывали науку с анархизмом. Реклю рассматривал революцию как кульминацию эволюционного процесса, в которой преодолевается последнее сопротивление изменениям, тогда как Кропоткин придавал ей более определённое значение – разрушение гармонии для установления нового равновесия между всеми общественными силами. Признавая, что знание естественных законов и истории позволяет массам выработать свои идеалы и найти пути их осуществления, Реклю не разделял взглядов Кропоткина на анархический коммунизм как основу синтетической философии и вместо этого, подобно Бакунину, фокусировался на проблеме демократизации науки. Отчасти потому, что он не имел таких структурированных и детальных представлений об истории и эволюции, и отчасти потому, что его больше волновало порабощающее влияние религии на человеческие умы, Реклю в меньшей степени, чем Кропоткин, был склонен отождествлять марксизм, социал-демократию и даже отдельные народы с авторитарной тенденцией и регрессивной эволюцией. Он, по-видимому, проявлял больше интереса к развитию личности, чем Кропоткин, и видел здесь начало того эволюционного и революционного процесса, который должен достичь кульминации в создании свободного и справедливого общества.
Другие ведущие анархисты также критически воспринимали связь, которую Кропоткин провёл между анархизмом и наукой. Малатеста утверждал, что так называемый «научный анархизм», как и «научный социализм», происходит от сциентизма, который, отражая веру в неограниченные возможности науки, приравнял научное знание к человеческим стремлениям, тогда как в действительности оно имеет дело лишь с фактами и законами, определяющими возникновение и повторение этих фактов. Не всё во вселенной можно объяснить с механистической точки зрения: если бы это было так, всё было бы предопределено и в борьбе за создание лучшего общества не было бы никакого смысла. Идея Кропоткина об анархизме как синтетической философии, на взгляд Малатесты, была нелепостью. Анархия – это стремление, которое может быть воплощено усилиями человеческой воли. Её нельзя приравнивать к механистической концепции вселенной или смешивать с наукой и любой данной философской системой, даже если развитие науки и философской мысли идёт ей на пользу. Он отрицал представление Кропоткина о тенденции к гармонии, существующей в природе, считая, что более важно побороть дисгармонию природы в человеческом обществе. Утверждение о том, что гармония является законом природы, порождает необоснованный оптимизм по поводу неизбежного возникновения анархо-коммунистического общества. Малатеста также доказывал, что Кропоткин недооценил трудности производства товаров, достаточных, чтобы удовлетворить потребности каждого: нельзя, например, быть уверенным, что крестьяне сразу примут новые методы хозяйствования, которые наука считает необходимыми для реализации потенциала сельского хозяйства и которые были описаны в «Полях, фабриках и мастерских». Подход Кропоткина не был по-настоящему научным, поскольку он был склонен отмечать лишь те факты, которые согласовывались с его горячими убеждениями. «Кропоткин, – говорил Малатеста, – был слишком страстным, чтобы быть точным наблюдателем»15. Эта критика в адрес Кропоткина за пристрастный отбор фактов была повторена Джемсом Гильомом, который, сам анархист и историк, ставил под сомнение компетентность своего друга в области истории, хотя и не разделял возражений Малатесты по поводу его компетентности как учёного: «…У тебя есть теория и ты ищешь факты, которые можно было бы сгруппировать и интерпретировать в поддержку этой теории»16.
Малатеста считал, что холодную объективность учёного никоим образом нельзя совместить со страстью и энтузиазмом революционера. И всё же именно красноречивое сочетание анархии с наукой, при всех его слабостях, позволило Кропоткину донести голос анархического коммунизма до всех классов общества и обеспечить ему место в интеллектуальной истории и истории рабочего класса конца XIX и начала XX века.
Часть I. Кропоткин и развитие теории анархического коммунизма
1. Бакунизм
От реформы к революции: знакомство Кропоткина с Интернационалом и бакунизмом (1872)
«Я скоро заметил, что никакой революции – ни мирной, ни кровавой – не может совершиться без того, чтобы новые идеалы глубоко не проникли в тот самый класс, которого экономические и политические привилегии предстоит разрушить»1. Такое наблюдение сделал Кропоткин, когда он впервые вступил на путь революционера. И его самого с полным основанием можно было назвать представителем привилегированного класса.
В 1862 г., двадцати лет от роду, он закончил офицерский курс в престижной военной академии, петербургском Пажеском корпусе, удостоившись отличия за службу в качестве личного пажа государя. В это время его лояльность не подвергалась сомнению. Действительно, перед самым производством в офицеры он принял активное участие в тушении опасного пожара в центре Петербурга, произошедшего по вине поджигателя. И всё же вместо блестящей карьеры при дворе он выбрал службу в никому не известном полку, который недавно был создан в одной из отдалённых областей Сибири. Кропоткин, с детства испытывавший возмущение крепостной системой, при которой дворянство вело расточительное и бесполезное существование за счёт крестьян, ожидал радикальных изменений в общественном устройстве после того, как новый царь освободил крепостных в 1861 г. Однако к 1862 г. стало ясно, что эта надежда была тщетной: признаки надвигающейся реакции уже начали проявляться в поведении Александра II, особенно после пожара. Кропоткин позднее вспоминал, как после церемонии выпуска царь подозвал к себе новых офицеров и, спокойно поздравив их, затем перешёл на крик, обещая самую страшную кару любому из них, если тот окажется изменником: «Его голос оборвался. Лицо его исказилось злобой и тем выражением слепой ярости, которое я видел в детстве у отца, когда он кричал на крепостных и дворовых: “Я с тебя шкуру спущу!” […] “Реакция – полным ходом”, – говорил я себе, возвращаясь с парада». Через несколько дней царь расспросил Кропоткина о его намерении поехать на Амур, и он ответил, что хочет быть там, где предстоит проделать большую работу, чтобы провести в жизнь великие реформы. «Александр II взглянул на меня пристально. Он задумался на минуту и, глядя куда-то вдаль, сказал наконец: “Что ж, поезжай. Полезным везде можно быть”. И лицо его приняло выражение такой усталости, такой полной апатии, что я тут же подумал: “Он конченый человек. Он теперь сдастся совсем”»2. Монарха должен был по меньшей мере озадачить этот молодой и многообещающий офицер, который с таким искренним энтузиазмом относился к реформам, что повернулся спиной ко двору.
Но лишь в 1872 г. разочарование Кропоткина в возможности реформ при царском режиме привело его в ряды активных революционеров, и Александр II узнал об отступничестве своего бывшего пажа лишь в 1874 г., когда тот был предан в руки полиции. Разумеется, царь, к тому времени открыто перешедший к реакционной и репрессивной политике, без колебаний выполнил обещание, данное в 1862 г., и Кропоткин немедленно был заключён в сырую одиночную камеру Петропавловской крепости. Александр II не меньше, чем Кропоткин, понимал, какую опасность представляет мятежный представитель аристократии, имеющий близкую связь со двором.
При всей важности, которую имели подпольная работа Кропоткина и её драматическое разоблачение властями, очевидно, что его переход от простого неприятия репрессивного социального строя к анархизму был долгим и постепенным. Он сам признал это, возможно невольно, в тайной беседе с братом царя, посетившим его в тюрьме. Великий князь хотел знать, когда и где он проникся революционными идеями. «Я всегда был такой», – отвечал Кропоткин, одновременно честно и уклончиво. «Как! – в ужасе воскликнул его именитый посетитель. – Даже в корпусе?» – «В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юности, выясняется потом, когда человек мужает», – таков был холодный ответ3. Действительно, Кропоткину было уже тридцать, когда он вступил в контакт с Интернационалом и начал карьеру революционера. Только в 1867 г., когда Кропоткин вернулся из Сибири, он, по его собственным словам, был готов стать анархистом4. Более того, чувствуя отчаянную необходимость в радикальных изменениях, в июне 1866 г. он всё ещё предупреждал брата, что не стоит становиться страстным приверженцем революции, не обдумав тщательно всю её пользу и вред для большинства5. Для Кропоткина было важно отыскать рациональный и эффективный способ преобразования существующего строя, а также найти себе достойную роль в этом преобразовании. Он не был готов строить свою жизнь и работу на одной лишь инстинктивной ненависти к режиму, соединённой с теоретическим изучением радиальной литературы. Он должен был систематически рассмотреть все возможности, поскольку если одной из его черт было беспокойство об угнетаемых, то другой была приверженность рациональному мышлению, основанному на научных исследованиях. Поэтому ему потребовалось некоторое время, чтобы перейти на революционные позиции. Но при всём этом и, без сомнения, вследствие этого Кропоткин, однажды выработав свои взгляды на общество и революцию, не допускал ни малейшего изменения в них. Джемс Гильом в одном случае, раздражённый ответом Кропоткина на критику его представлений о Французской революции, воскликнул: «Ты защищаешься как сам дьявол, до последнего патрона!»6
Обеспокоенность Кропоткина судьбами угнетённых берёт начало в его детских впечатлениях, которые к двенадцати годам вызвали у него такую стойкую неприязнь к своему аристократическому положению, что он перестал использовать титул князя и подписывался просто «П. Кропоткин».
В старых дворянских семьях России детей по большей части оставляли на попечение нянек и гувернёров либо отсылали в школы, откуда визиты домой были строго ограничены; отношения между родителями и детьми в лучшем случае были холодными и официальными. Младшим детям Кропоткиных, Петру и Александру, рано потерявшим мать (двое других детей были намного старше и уже учились в школах), выпало бы особенно безрадостное детство, если бы не та забота, которую оказывали им крепостные слуги. Мачеха, на которой их отец, князь Алексей, женился вскоре после смерти первой жены, проявляла бесчувственность в обращении с ними. Она не удовольствовалась тем, что добилась переезда семьи в новый дом, из которого было удалено всё, что напоминало детям об их матери; она также разлучила их со слугами матери и разорвала все связи с их родственниками по материнской линии. Однако семейные крепостные, которые находили первую жену князя более симпатичной особой, в память о ней перенесли свою преданность на её детей. «Не знаю, что стало бы с нами, – говорит Кропоткин, – если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети»7. При таких обстоятельствах дети неизбежно должны были сочувствовать тяжёлой участи крепостных – тем более что отношение к последним было продолжением той деспотичной власти, которой князь пользовался в своей семье. Александру, к примеру, в 21 год ещё приходилось переносить побои отца.
Петра глубоко угнетало то, что приходилось претерпевать крепостным от его отца: браки по принуждению, отдача в рекруты за малейшие признаки неповиновения воле князя, избиения за самые незначительные проступки. И всё же крепостные считали Алексея Кропоткина «добрым» господином: происходившее в доме Кропоткиных, по словам самого князя, не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось в других дворянских усадьбах. Пётр начинал понимать всё это по мере того, как он рос – рос только для того, чтобы разделить бесполезное и зачастую нездоровое существование своего класса, лишённого царями какой-либо созидательной роли в управлении страной. Все представители аристократии были практически обязаны стремиться к военной карьере, где царила одержимость наружностью, традицией, стилем, – в этом смысле никто не был более преданным солдатом, чем Алексей Кропоткин, но единственным подтверждением его воинской доблести был орден, полученный им благодаря храбрости его крепостного денщика.
Отчуждение Кропоткина от своего класса и его отвращение к социальному строю усилились во время его обучения в Пажеском корпусе. В этом престижном заведении давали образование, во многих отношениях прогрессивное для того времени (Кропоткин с похвалой отзывался о «конкретном характере преподавания»), но, когда он туда прибыл, там всё ещё преобладал обычай запугивания младших учеников старшими, который превосходила по жестокости только сама военная дисциплина: в 1861 г. Кропоткина на несколько недель посадили в тёмный карцер, на хлеб и воду, за то, что он дерзнул критиковать поведение начальствующего офицера.
Имея мало общего со своими сокурсниками, Кропоткин, поощряемый перепиской со своим братом, посвящал свободное время изучению тех проблем, которые волновали ведущих мыслителей и писателей эпохи. Это побудило его провести своё первое научное исследование – обзор сельской ярмарки в Никольском, где находилось поместье его семьи. Он говорит: «…Мой первый опыт… пододвинул меня на шаг ближе к нашим крестьянам и показал мне их в новом свете… Здравый смысл и способность быстрого русского крестьянина… произвели на меня глубокое впечатление»8. Визиты в дома модных родственников, интересовавшихся либеральными идеями, позволили ему, в обход строгой цензуры, познакомиться с сочинениями Герцена. Он был настолько впечатлён прочитанным, что попытался издавать тайную революционную газету в самом корпусе, но оставил эту опасную затею по совету нескольких сочувствующих пажей, прочитавших первые выпуски. Тем не менее его взгляды в значительной мере оставались конституционалистскими. «[Царю] не нужно вовсе отрекаться от власти, а только ограничить её», – заявлял он в письме Александру в 1858 г.9. Более того, из-за ограничений социальной среды, в которой жил юный Кропоткин, у него не было никаких контактов с радикальным движением того времени.
Когда Кропоткин стал личным пажом царя в июне 1861 г., он всё ещё надеялся, как и большинство либералов, включая даже самого Герцена, что Александр II, освободитель крепостных, начнёт реформы, чтобы устранить пороки старого порядка и ограничить всесилие самодержавного правительства10. Однако действия царя, начиная с безжалостного подавления студенческих беспорядков осенью того же года, заставили его признать, что царский либерализм оказался недолговечным. К концу года, находясь на службе у Александра II, он убедился, что последний был деспотичным и в то же время нерешительным правителем, который, будучи окружён коррумпированными придворными и советниками, запугивавшими его перспективой кровавого крестьянского восстания, был морально не готов к тому, чтобы провести в жизнь подлинную программу реформ.
В молодые годы неприязнь Кропоткина к своему аристократическому положению переросла в желание стать полезным членом общества – настолько сильное, что его брат Александр жаловался: «…Говоришь ты об этой будущей жизни для общества как о долге»11. Теперь ему предстояло решить дилемму: возможно ли это при царском режиме. Неодобрение родителей уже заставило его отказаться от планов поступления в университет, чтобы получить необходимый, как он считал, образовательный базис. Очевидно, Кропоткин пришёл к выводу, что он может быть полезным для общества как офицер, без продолжения образования, и что надежда на реформы ещё не совсем потеряна. Он выхлопотал себе назначение в недавно присоединённый Приамурский край Сибири, убеждённый, что можно многое сделать для развития этой области, вдали от непосредственного влияния двора. Когда, по прибытии на место (сентябрь 1862 г.), его спросили о причинах такого назначения, он ответил, что при выборе им руководили «желание быть полезным, найти деятельность… невозможность выполнить своё намерение быть в университете»12.
Кропоткин, поощряемый либеральными взглядами и сочувственным отношением некоторых администраторов региона, в особенности начальника штаба Восточной Сибири генерала Кукеля, под началом которого он служил, развернул энергичную работу как секретарь комитетов, рассматривавших предложения по реформе тюрем и местного самоуправления. Однако не прошло и года, как Кукель был отправлен в отставку за содействие побегу Бакунина и покровительство каторжанину Михайлову, что шло вразрез с политикой петербургского правительства, начинавшего тормозить разработку реформ. «Отъезд Кукеля, последствия которого я тебе описал, перевернул всё», – писал Кропоткин своему брату в марте 1863 г., добавляя с ноткой отчаяния: «Я решительно не знаю, куда мне теперь податься; вероятно, пойду с баржей»13. И действительно, летом ему, в числе других офицеров, было поручено отвести караван с провизией для поселений в низовьях Амура. Баржи были разбиты во время бури, но Кропоткин, с характерной для него энергией и решительностью, устремился в Санкт-Петербург, чтобы доложить о бедствии, и, благодаря его настойчивости, власти приняли меры, которые должны были предотвратить подобные происшествия в будущем.
Когда реформаторские начинания были остановлены, Кропоткин пытался сделать то, что было возможным в существующих условиях, но вскоре убедился в тщетности этих усилий. Он, среди прочего, подготовил доклад об экономическом положении уссурийских казаков, который принёс ему повышение, но в итоге лишь увидел, что средства, выделенные на осуществление его предложений, незаконно присваиваются чиновниками, ответственными за них. Сходным образом, осенью 1865 г. он обнаружил, что деньги, выделенные для приобретения буксирных судов, потрачены на возведение бесполезных зданий для чиновников.
Тем временем Кропоткин был включён в состав географической экспедиции, которая отправилась на исследование Маньчжурии в начале лета 1864 г. За этой экспедицией последовали другие. С этого времени он стал всё больше посвящать себя научным исследованиям, получив признание как географ. Тем не менее он постепенно пришёл к заключению, что его служба в Сибири больше не является ни выгодной, ни полезной. Одним из его наиболее известных достижений стало открытие в 1866 г. сухопутного маршрута, обеспечивавшего прямое сообщение между Читой и Ленскими золотыми приисками к северу, – но триумф этого открытия был омрачён ужасом, который он испытал, наблюдая бесчеловечные условия труда рабочих-солеваров на Лене. «Вот где вдоволь можно каждый день насмотреться на порабощение рабочего капиталом, на проявление великого закона уменьшения вознаграждения с увеличением работы», – писал он брату14. И, вдохновляясь идеями Прудона, он заявлял, что существующую систему следует разрушить, проложив прямую дорогу к ассоциациям взаимопомощи: лишь тогда, по его словам, революция принесла бы великую пользу. В том же году он присутствовал на заседаниях военного суда, приговорившего к смертной казни пятерых поляков, которые участвовали в отчаянной попытке побега: около пятидесяти польских каторжан, занятых на строительстве дороги от Иркутска до Читы – во время чего приходилось взрывать отвесные скалы на берегу Байкала, – вооружились косами и полудюжиной ружей и подняли восстание. Пётр отсутствовал во время этих событий, находясь с экспедицией на Лене, но его брат Александр, приехавший к нему в Иркутск в 1864 г., едва не был отправлен с войсками против поляков. Это окончательно убедило братьев в необходимости как можно скорее оставить военную службу: «Для меня и для брата восстание послужило уроком. Мы убедились в том, что́ значит так или иначе принадлежать к армии… Мы решили расстаться с военной службой и возвратиться в Россию»15.
Кропоткин покинул Сибирь в апреле 1867 г., полностью разочаровавшись в существующей системе и отбросив любые иллюзии о возможности её изменения. Он осознал всю степень человеческих страданий, вызванных российским самодержавием, которое бесконечным потоком отправляло политических ссыльных и других отвергнутых обществом в Сибирь, где они, даже за пределами тюрем, терпели бесчинства примитивного капитализма. В то же время Кропоткин, как он сам говорит, увидел полную невозможность сделать что-либо полезное для масс, работая в административной машине: даже если чиновники просвещены и полны благих намерений, все прогрессивные начинания парализуются иерархическим централистским правительством, которое заботится о собственных интересах, а не о нуждах страны. С другой стороны, его опыт, в частности исследовательский, позволил ему выработать положительные и по-настоящему революционные представления об обществе. Когда ему, при организации сложных и опасных экспедиций, приходилось иметь дело с сотнями людей, он осознал ценность действий, основанных на взаимопонимании, а не на военной дисциплине: «…Я… скоро понял, что в серьёзных делах командованием и дисциплиной немногого достигнешь. Люди личного почина нужны везде; но раз толчок дан, дело, в особенности у нас в России, должно выполняться не на военный лад, а, скорее, мирским порядком, путём общего согласия». Наблюдения за жизнью сельских общин, через которые проходили его экспедиции, убедили его в большом творческом потенциале и историческом значении масс: «Я ясно сознал созидательную работу неведомых масс, о которой редко упоминается в книгах, и понял значение этой построительной работы в росте общества». Он видел, что сектанты-духоборы с их полукоммунистической организацией преуспели в колонизации Приамурья, где проваливались проекты государства; видел, что местные сообщества выработали сложные формы социальной организации вдали от влияния цивилизаций. Всё это подводило его к идеям о лидерах и массах, которые перекликались с представлениями, выраженными в романе Толстого «Война и мир», и, утратив всякую веру в государственную дисциплину, Кропоткин, по его словам, был подготовлен к тому, чтобы стать анархистом, хотя его наблюдения ещё не вылились в определённую политическую теорию16.
Оказавшись в Петербурге, Кропоткин поступил в университет, чтобы пройти, наконец, полный курс математики, который он считал совершенно необходимым для своих научных трудов. Обучение, наряду с работой в области географии, поглощало всё его время на протяжении следующих пяти лет. В этот период он провёл скрупулёзное исследование, результатом которого стало открытие им конфигурации гор в Азии – открытие, которое он оценивал как свой самый существенный вклад в науку и которое принесло ему большое волнение и удовлетворение: «В человеческой жизни мало таких радостных моментов, которые могут сравниться с внезапным зарождением обобщения, освещающего ум после долгих и терпеливых изысканий… Кто испытал раз в жизни восторг научного творчества, тот никогда не забудет этого блаженного мгновения»17. Но то удовольствие, которое он находил в изучении географии, лишь усиливало всегда присущее ему чувство вины: «Какое право имел я на все эти высшие радости, когда вокруг меня гнетущая нищета и мучительная борьба за чёрствый кусок хлеба? Когда всё, истраченное мною, чтобы жить в мире высоких душевных движений, неизбежно должно быть вырвано из рта сеющих пшеницу для других и не имеющих достаточно чёрного хлеба для собственных детей?» Надеясь разрешить конфликт между приверженностью к географии и стремлением помочь народу, он вынашивал идею всестороннего исследования физической географии России, которое предоставило бы информацию о наилучших способах обработки земли. Но какой смысл, спрашивал он себя, давать эту информацию, если она не может принести большой практической пользы крестьянину до тех пор, пока не будет изменена вся социально-экономическая система: «Как смею я говорить ему об американских машинах, когда на аренду и подати уходит весь его заработок! Крестьянину нужно, чтобы я жил с ним, чтобы я помог ему сделаться собственником или вольным пользователем земли. Тогда он и книгу прочтёт с пользой, но не теперь»18. По этой причине осенью 1871 г. он отклонил предложенный ему пост секретаря Русского географического общества, который дал бы ему возможности и средства, необходимые для сочинения о физической географии России.
Два события, произошедшие в это время, оказали большое влияние на решение Кропоткина посвятить себя делу народа: одним из них была Парижская коммуна, другим – смерть его отца осенью 1871 г. Известия о Парижской коммуне пробудили в Кропоткине новую надежду, связанную с подъёмом рабочего движения в Западной Европе19. Героическая борьба коммунаров, несмотря на её трагический исход, резко контрастировала с ситуацией в Петербурге, где угнетаемые продолжали пассивно переносить свои страдания, а либералы шестидесятых, если они ещё не угодили в тюрьму, были слишком напуганы, чтобы отстаивать свою позицию в условиях нахлынувшей реакции. Интерес к европейскому пролетариату возник у Кропоткина ещё в 1861 г., после прочтения книги Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» в изложении Шелгунова. С тех пор он читал все статьи о Международном товариществе рабочих (МТР), какие только мог найти. Однако предвзятые и цензурированные статьи российских газет об МТР или Парижской коммуне не могли удовлетворить Кропоткина. Вследствие этого, когда Софья Николаевна Лаврова (сестра жены его брата, близко связанная с бывшими коммунарами и Интернационалом в Цюрихе) на короткое время вернулась в Петербург ранней осенью 1871 г., он счёл своим долгом встретиться с ней20. Смерть отца позволила ему исполнить то, что, по-видимому, было его заветным стремлением: поехать в Западную Европу, чтобы лично увидеть развитие социалистического движения. В начале весны 1872 г. Кропоткин отправился в Цюрих. При посредничестве Лавровой он вступил в одну из местных секций Интернационала и погрузился в чтение литературы, посвящённой МТР: «Я читал целые дни и ночи напролёт, и вынесенное мною впечатление было так глубоко, что никогда ничем не изгладится»21. Однако его друзья посчитали, что одним этим будет трудно удовлетворить его потребность в информации, и предложили ему посетить группы в Юре и Женеве, главных центрах Интернационала в Швейцарии.
В Женеве Кропоткин встретил местных лидеров Николая Утина и Ольгу Левашову, которые познакомили его с ведущими членами разных профессиональных секций и даже предложили ему присутствовать на заседаниях комитета. Однако Кропоткин предпочитал находиться непосредственно среди рабочих: «За стаканом кислого вина я просиживал подолгу вечером в зале у какого-нибудь столика среди работников и скоро подружился с некоторыми из них… Теперь я мог наблюдать жизнь движения изнутри и лучше понимать, как смотрели на него сами работники». Энтузиазм рабочих в отношении Интернационала произвёл на него глубокое впечатление: «Нужно было жить среди рабочих, чтобы понять, какое влияние имел на них быстрый рост Интернационала, как верили они в движение, с какою любовью говорили про него и какие делали для него жертвы»22. И, видя в этом извечный упрёк всем тем, кто имел образование и досуг, но не спешил отказать рабочим столь необходимую поддержку в борьбе, он пришёл к убеждению, что у него нет иного выбора, кроме как разделить жребий последних – стать революционером.
Но, как ни печально, у Кропоткина вскоре возникли серьёзные сомнения по поводу того, настолько помогало массам в Женеве руководство человека наподобие Утина, вовлекавшего их в политические махинации с целью провести в парламент своих союзников23. Заявив, что такие интриги лидеров нельзя примирить с пламенными речами, которые они произносят с трибуны, он через несколько недель уехал, чтобы встретиться с бакунистами в Юре.
Знакомство с юрцами оказало на Кропоткина сильное влияние. В Юрской федерации, где, как он говорит, «начинался современный анархизм» в противостоянии авторитарной политике Генерального совета МТР, где рабочие самостоятельно обдумывали положение вещей и, даже если они вдохновлялись идеями Бакунина, не воспринимали его слова как неопровержимый закон, – здесь он наконец почувствовал себя как дома.
«Теоретические положения анархизма, как они начинали определяться тогда в Юрской федерации, в особенности Бакуниным, критика государственного социализма, который, как указывалось тогда, грозит развиться в экономический деспотизм ещё более страшный, чем политический, и, наконец, революционный характер агитации среди юрцев неотразимо действовали на мой ум. Но сознание полного равенства всех членов федерации, независимость суждений и способов выражения их, которые я замечал среди этих рабочих, а также их беззаветная преданность общему делу ещё сильнее того подкупали мои чувства. И когда, проживши неделю среди часовщиков, я уезжал из гор, мой взгляд на социализм уже окончательно установился. Я стал анархистом»24.
Такими были воспоминания Кропоткина о его пребывании в Юре, особенно о неделе, проведённой в Сонвилье, и приобщении к бакунизму. Его новые убеждения укрепились после посещения бакунистов в бельгийском городе Вервье, суконщики которого оказались одной из «самых симпатичных групп людей», с которыми Кропоткин встречался в Западной Европе25. Однако, хотя ему удалось установить близкие отношения с ведущими активистами, такими как Адемар Швицгебель и Джемс Гильом, он так и не встретился лично с Бакуниным. Гильом явно отговаривал его от подобного визита, ссылаясь на возраст Бакунина и его усталость, вызванную раздорами в Интернационале. Но позднее он признавался Неттлау, что сам Бакунин не желал этой встречи, поскольку отождествлял Кропоткина с умеренными взглядами его брата, сторонника Петра Лаврова, и был оскорблён его пребыванием в секции Утина в Женеве. Фактически Гильом считал, что в то время Бакунин занимал по отношению к Юрской федерации выжидательную позицию – обстоятельство, о котором всегда говорилось уклончиво, – и мог иметь опасения по поводу последствий такой встречи26.
Тем не менее, несмотря на свой энтузиазм, Кропоткин признавал, что был один пункт, относительно которого он сомневался и который он «принял только после долгих дум и бессонных ночей», – этим пунктом была сама революция. Оставив свои прежние либеральные идеи, он теперь признавал, что революция может быть единственным средством освобождения угнетённых, но, как и Прудон, продолжал сомневаться в действенности этого средства. Его приводили в ужас свидетельства о чудовищной расправе, учинённой над коммунарами версальской армией. Принимая во внимание силу среднего класса, за которым стояла могущественная машина современного государства, он опасался разрушительного насилия, к которому могла привести та социальная революция («великая революция, какой ещё не знает история»), что потребовалась бы, чтобы передать всё в руки народа. Революции, по его наблюдению, происходили лишь там, где уже наблюдалось некоторое недовольство среди привилегированных классов, и в любом случае являлись неотъемлемой частью эволюционного процесса: «В развитии человеческого общества… существуют периоды, когда борьба неизбежна и когда гражданская война возникает помимо желания отдельных личностей». Есть лишь один способ совершить революцию, заключал он. Угнетённые, в отличие от несчастных коммунаров, должны иметь ясное представление о том, чего они хотят и как они собираются этого достичь, чтобы борьба с самого начала велась вокруг первостепенных проблем. Когда революция будет вдохновляться высоким и ясным идеалом, способным вызвать симпатию даже у некоторых представителей класса, сопротивляющегося переменам, социальная творческая сила станет более важной, чем военная сила; в то же время столкновения из-за второстепенных вопросов не будут приводить к высвобождению низших инстинктов человека, и борьба потребует меньшего числа жертв с обеих сторон27.
Отныне преданный сторонник антиавторитарного социализма и народной революции, Кропоткин предполагал осесть в Юре и посвятить себя социалистическому движению. Гильом, однако, убедил его вернуться на родину, указывая, что он принесёт гораздо больше пользы в собственной стране, где их соратники столь малочисленны и где ему лучше знакомы нужды угнетённых и способы общения с ними28. Поэтому в мае 1872 г. Кропоткин вернулся в Россию, чтобы принять участие в революционном движении, и Гильом больше не получал о нём известий, пока газеты не сообщили о его аресте и заключении весной 1874 г. Кропоткин восстановил связь с Интернационалом через переписку с Гильомом только после своего бегства из России летом 1876 г. А его активное участие в европейском движении фактически началось с его переезда в швейцарский город Ла‑Шо-де-Фон в 1877 г.
К тому времени уже обособился Антиавторитарный Интернационал, и конфликты внутри него заставляли антигосударственников более чётко определить свою позицию, отличную от позиции других социалистов.
Антиавторитарный Интернационал: размежевание государственников и антигосударственников
В то время, когда Кропоткин посетил Юру, МТР было охвачено соперничеством между сторонниками Маркса и Бакунина. Юрская федерация (Fédération Jurassienne) возникла в результате раскола Романдской федерации (Fédération Romande) в январе 1869 г. Хотя она и была фракцией большинства, она не получила признание со стороны Генерального совета, в котором преобладали марксисты, поскольку была тесно связана с Бакуниным. Официально провозглашённая на конгрессе в Сонвилье в 1871 г., Юрская федерация с самого начала заняла жёсткую антигосударственную позицию и, выпустив Сонвильерский циркуляр, взяла на себя инициативу борьбы против Генерального совета. Циркуляр осуждал созыв непредставительной Лондонской конференции, которая решила расширить полномочия Генерального совета и вовлечь МТР в борьбу за политическую власть; одновременно Генеральный совет обвинялся в попытке заменить свободную федерацию автономных секций Интернационала иерархической авторитарной организацией под его собственным контролем29.
В сентябре 1872 г., вскоре после возвращения Кропоткина в Россию, Юрская федерация созвала конгресс диссидентских федераций и секций в Сент-Имье – конгресс, который можно назвать началом Антиавторитарного Интернационала, хотя последний официально был учреждён лишь на Женевском конгрессе 1873 г. Делегаты конгресса, представлявшие Испанскую, Итальянскую и Юрскую федерации, а также французские и американские секции бакунистов, осудили Генеральный совет; повторяя и расширяя положения, изложенные в Сонвильерском циркуляре, они утверждали, что деятельность совета ставит под угрозу самостоятельность и независимость секций и федераций – иначе говоря, саму свободу, которая составляет первое условие освобождения рабочих. Более того, они заявляли, что Генеральный совет по самой своей природе является нарушением той свободы, на которой основывается МТР. Исходя из этого, делегаты заключили Договор солидарности, чтобы одновременно защитить и свободу секций и федераций, и единство Интернационала против Генерального совета. Не довольствуясь одним лишь осуждением авторитарной политики последнего, они подвергли критике его стремление к политической власти. Они настаивали, что пролетариату не может и не должна навязываться единообразная политика борьбы за социальное освобождение; только стихийные действия самих масс могут освободить общество от классового гнёта и эти действия, говорили они, будут направлены на создание свободной экономической федерации, основанной на труде и всеобщем равенстве и независимой от политического аппарата, который лишь поддерживает угнетение. Первой обязанностью рабочего класса является уничтожение всякой политической власти, без передачи её революционному или временному правительству, которое ещё более опасно, чем любое из существующих; пролетарии всех стран, избегая любых компромиссов в борьбе за социальную революцию, должны установить солидарность рабочего класса в революционных действиях, вне буржуазной политики30.
Несмотря на недвусмысленный антигосударственный характер этих резолюций, Сент-Имьерская декларация получила широкую поддержку среди членов МТР, поскольку тактика, использованная Генеральным советом для того, чтобы дискредитировать и разгромить Бакунина и его сторонников, как на Лондонской конференции 1871 г., так и на Гаагском конгрессе 1872 г., вызвала всеобщее неодобрение. На конгрессе антиавторитарников в Женеве 1873 г. присутствовали представители Голландской, Бельгийской и Английской федераций, объединившиеся с бакунистами на почве автономии секций и федераций как основного принципа Интернационала31. А в 1874 г. даже немцы отправили своих представителей на Брюссельский конгресс. Альянс между бакунистами и другими интернационалистами тем не менее оставался неустойчивым, поскольку разделение на государственников и антигосударственников сохранялось. Письмо поддержки, присланное Английской федерацией, с самого начала давало это понять. В нём говорилось, что она не соглашается с Юрской федерацией по вопросам тактики, но, следуя федеративному принципу МТР, готова сотрудничать с бакунистами – при ясном понимании того, что они продолжают использовать совершенно разные методы борьбы32.
Конечно, было бы ошибкой преувеличивать степень поляризации. Бакунисты не занимали такую непримиримую позицию, которая впоследствии отличала анархистов. Сам Бакунин в 1870 г. признавал, что представительная система может работать на муниципальном уровне, а в 1871 г. он даже предполагал возможность сотрудничества с политическими партиями в Испании33. С другой стороны, Де Пап из Бельгии, хотя он и предупреждал, что отсутствие общего руководства в анархической революции может привести к постороннему влиянию на неё и отклонению от цели освобождения рабочих, был готов признать, что антигосударственный подход может оказаться более оправданным где-нибудь вроде Испании, где государство пришло в состояние хаоса34. Однако трения между государственниками и антигосударственниками, без сомнения, сохранялись, и разделение на фракции давало о себе знать в ходе дебатов Антиавторитарного Интернационала. Уже дискуссия о создании некоего подобия генерального комитета на конгрессе в Женеве 1873 г. была отмечена резким обменом репликами между Бруссом и Хейлзом (одним из английских делегатов) по поводу анархии, несмотря на старания Гильома удержать обсуждение в стороне от спорных теоретических вопросов35.
Разногласия наглядно проявились на Брюссельском конгрессе 1874 г. в дебатах о политической деятельности и организации социалистического общества36. Что касается последнего, разногласия достигли высшей точки во время обсуждений предложения Де Папа: создать федеративное государство для управления общественными службами, тогда как политические функции передавались коммунам. Де Пап, по-видимому, считал, что его предложение позволит установить баланс между «рабочим государством» англичан и немцев и «ан‑архией», за которую выступали бакунисты37. Но в действительности бакунисты стали утверждать, что проект бельгийцев приведёт к воссозданию старого государства, и настаивать на необходимости свободной федерации коммун, основанной не на законе, а на добровольном соглашении. С другой стороны, германские делегаты оставались твёрдыми приверженцами рабочего государства, а англичане, которым все эти разговоры о революции были непривычны, отошли от дискуссии, повторяя, что в первую очередь следует добиваться сокращения рабочего дня, чтобы рабочие имели время изучать социальные вопросы.
Столь же противоречивыми оказались результаты дискуссии о политической деятельности, хотя все согласились с тем, что каждая страна должна придерживаться собственной тактики. Немцы, открыто преследовавшие цель преобразовать буржуазное государство в социалистическое, заявили, что им нужна сильная централизованная организация, чтобы бороться против централизованного германского государства, и, признавая, что их цель не может быть достигнута без применения насилия, они всё же настаивали на том, что единственный выход состоит в использовании легальных методов действия и пропаганды, во избежание репрессий в нынешней ситуации. Бельгийцы, со своей стороны, утверждали, что для них не может быть и речи о политических действиях, поскольку они не имеют избирательных прав и не намерены за них агитировать, так как знают, что не могут ничего получить от парламентов. Юрцы также приводили доводы в поддержку абстенционистской позиции, говоря, что опыт показал им бессмысленность всякой парламентской политики и заставил их организоваться вне и против буржуазных партий, представленных в парламенте38. Фарга, испанский делегат, занял, вероятно, ещё более бескомпромиссную антигосударственную позицию. Он утверждал, что в Испании сложилась настолько революционная ситуация, что рабочим следует сосредоточиться на революционных, а не политических действиях. И, предупреждая, что подобная же ситуация развивается в Италии и Франции и вскоре возникнет в результате правительственных преследований в Германии, он настаивал на том, что рабочие должны посвятить себя революционной, а не политической борьбе.
Разногласия, выявившиеся в этих дебатах, подчеркнули хрупкость Антиавторитарного Интернационала, и ко времени следующего конгресса в Берне в 1876 г. стало очевидно, что прежнее подобие единства серьёзно подорвано39. Усиливающаяся поляризация между сторонниками и противниками государства была наглядной, так как даже внутри самих федераций отсутствовало единство. В Швейцарии юрцам, на конгрессе в Ольтене в июне 1873 г., не удалось достичь соглашения по вопросу организации с немецкоязычными социалистами, позиция которых оставалась по преимуществу парламентарной и реформистской40. В Бельгии наблюдалось соперничество между антигосударственниками франкоговорящей Валлонии и фламандскими секциями, которые теперь одобряли позицию социал-демократов41. Но проблема заключалась не только в разногласиях внутри федераций. Поддержка Интернационала таяла: Английская федерация не отправила ни одного делегата на конгресс 1876 г.42. И фактически на Бернском конгрессе преобладали антигосударственники, включая Де Папа, единственного представителя от бельгийцев, и восемнадцать юрских делегатов.
Де Пап, однако, прибыл с компромиссным предложением Бельгийской федерации, которое сводилось к тому, что следует созвать Всемирный социалистический конгресс для обсуждения более тесного сотрудничества: «Целью конференции будет укрепить, насколько это возможно, взаимопонимание между различными социалистическими организациями и обсудить вопросы, представляющие общий интерес для освобождения пролетариата»43. Действительно, государственники пока не желали разрывать отношения с Антиавторитарным Интернационалом, поэтому и германошвейцарцы из Швейцарского рабочего союза (Schweizerischer Arbeiterbund), и Социал-демократическая партия Германии (Sozialdemokratische Partei Deutschlands)43a отправили своих представителей в Берн. Первые были настроены не вполне примирительно, поскольку один из их представителей, Гройлих, начал своё выступление на конгрессе с заявления: «Интернационал мёртв!»44 Однако германский представитель, социалистический депутат рейхстага Фальтайх, недвусмысленно был настроен на соглашение. СДПГ не испытывала симпатии к бакунистам, но, после недавнего примирения эйзенахцев и лассальянцев в Готе перед лицом усиливающихся преследований, она была озабочена восстановлением солидарности между социалистическими движениями, и очевидно, что немецкие социалисты на данном этапе меньше всего хотели углублять раскол в Интернационале, особенно после распада его авторитарной фракции45. Фальтайх, следовательно, прибыл в Берн, чтобы открыто заявить о единстве германского социалистического движения и установить связи с членами Антиавторитарного Интернационала; он даже призвал швейцарских социалистов быть более терпимыми по отношению друг к другу. Он держался в стороне от дискуссии по спорному вопросу об отношениях между индивидами и группами в реорганизованном обществе, не оказав Францу, одному из германошвейцарских делегатов, поддержки в отстаивании чисто государственнической позиции. Гильом, со своей стороны, отступил, чтобы смягчить напряжённость. Он полагал, что тактические различия между государственниками и антигосударственниками объясняются различным положением социалистов в каждом из регионов, хотя он продолжал отвергать идею рабочего государства в дискуссии о будущем обществе.
Все делегаты, кроме одного, в итоге приняли бельгийское предложение о созыве Всемирного социалистического конгресса в Генте в 1877 г., с выдвинутым итальянской делегацией условием, что это не повлечёт за собой попыток заменить Интернационал новой организацией46. Но посреди всех этих инициатив по воссоединению Малатеста выступил с прямолинейной речью о фундаментальных расхождениях во взглядах между государственниками и антигосударственниками: настаивая, что восстановление отношений между двумя сторонами не означает каких-либо принципиальных уступок со стороны итальянцев, он в очередной раз заявил о полном отрицании ими государственнической позиции в любой форме, будь то «народное государство» (Volkstaat) немецких социал-демократов или децентрализованное «безоружное государство» (Etat désarmé) Де Папа и бельгийских умеренных.
«Анархия, борьба против всякой власти, против сохранения или установления любых властных учреждений, всё ещё остаётся знаменем, вокруг которого сплачивается вся революционная Италия.
Я не стану присоединяться к некоторым из предыдущих ораторов в их филологических отступлениях. Для нас государство – это авторитарная организация, это власть, которая, безотносительно её происхождения, существует вне народа и поэтому непременно обращена против него; таковой является вообще любая организация, которая не вырастает стихийно, естественно, прогрессивно из недр самого общества, а навязана ему сверху. Для нас государство определяется не географической протяжённостью данного социального организма, а его сущностью; мы считаем, что государство может также существовать внутри коммуны или ассоциации.
Наша цель – уничтожить государство»47.
Подобная речь ни у кого не должна была оставить сомнений в том, что пропасть между двумя течениями расширяется. Государственников, какого бы то ни было толка, не было на последнем конгрессе Антиавторитарного Интернационала в Вервье в 1877 г.48. Что касается Всемирного социалистического конгресса в Генте, то, несмотря на ожидания бельгийских рабочих, он оказался не в состоянии восстановить единство в социалистическом движении. С самого начала делегаты разделились на два непримиримых лагеря при обсуждении принципиальных вопросов, и в итоге социал-демократы провели тайное собрание, чтобы выработать декларацию солидарности, исключавшую антигосударственников49.
В то время как единство Антиавторитарного Интернационала разрушалось в результате разногласий между бакунистами и социал-демократами, государственно-социалистические движения, влияние и репутация которых были подорваны репрессиями после падения Парижской коммуны, начали возрождаться. В Германии новая объединённая партия, возникшая на Готском конгрессе 1875 г., сумела пережить гонения и, несмотря антисоциалистические законы, принятые по инициативе Бисмарка после покушений на кайзера в 1878 г., СДПГ, пользуясь возможностью проводить своих депутатов в рейхстаг, продолжала придерживаться легалистского политического курса – репрессии в конечном счёте лишь усилили централизованную партийную организацию и убеждение в необходимости получить контроль над государственной машиной, чтобы вызвать социальные изменения. В недавно возникших движениях Нижних Земель преобладала умеренная позиция Де Папа, и бельгийцы всё больше сближались с социал-демократами, несмотря на постоянную критику и оппозицию со стороны антигосударственников Валлонии, особенно в области Вервье. Во Франции первый рабочий конгресс был проведён открыто в Париже, но господство в возрождающемся движении стремительно завоёвывала группа во главе с Гедом, которая в большей степени разделяла марксистские установки. В Италии, где бакунисты подвергались преследованиям, в 1876 г. была основана Ломбардская федерация (Federazione Lombarda), что, по словам одного историка, «знаменовало начало довольно последовательного ревизионистского движения на итальянской почве»50, поскольку, хотя она и не разделяла мнение марксистов о приоритете политических действий, она отвергла повстанческую тактику.
Государственные социалисты ко второй половине семидесятых находились в более выгодном положении, чем во время первоначального раскола в Интернационале 1872–73 гг. И по всей видимости, они преобладали на заседаниях в Генте51. Ведущие социал-демократы были вполне довольны Всемирным социалистическим конгрессом, несмотря на его безрезультатность, потому что государственные социалисты почувствовали себя способными противостоять влиянию антигосударственников. Либкнехт уверял Энгельса, что конгресс прошёл лучше, чем ожидалось, несмотря на «болтающих чепуху» анархистов, а Маркс писал Зорге: «Гентский конгресс хотя и оставляет желать много лучшего, всё же был хорош, по крайней мере, тем, что Гильом и К° были совершенно покинуты их старыми союзниками»52.
Именно тогда, сопротивляясь растущему влиянию государственных социалистов, будь то социал-демократы марксистского толка или парламентские социалисты, антигосударственники начали уточнять и развивать как свою теоретическую позицию, так и свою тактическую линию.
2. Анархический коммунизм
Происхождение идей анархического коммунизма
В 1868 г. Бакунин, определяя свою позицию, называл себя коллективистом:
«Я не коммунист потому, что коммунизм сосредотачивает и поглощает все силы общества в государстве; коммунизм неизбежно приводит к централизации собственности в руках государства… тогда как я хочу полного уничтожения государства… Я хочу организации общества, коллективной и социальной собственности не сверху вниз, при помощи власти, какова бы она ни была, а снизу вверх, при посредстве свободных ассоциаций… ⟨Именно в таком смысле я являюсь коллективистом⟩»1.
На данном этапе, согласно Кропоткину, понятие «коллективист» было предпочтительнее, чем «анархист», потому что анархия ассоциировалась с экономическими идеями прудонистов: «Слово ан‑архия (как писали в то время) слишком сближало по внешности эту партию с последователями Прудона, против которых Интернационал в то время боролся, находя их планы экономических реформ недостаточными»2. Но не все социалисты, которые в итоге отвергли авторитаризм сторонников Маркса и назвали себя коллективистами, были противниками государства. Последние в ходе дискуссий, развернувшихся в Антиавторитарном Интернационале, стали определять себя как анархистов.
Первоначально слово «анархия» использовалось государственниками как оскорбление, с целью дискредитировать антигосударственников. В работе «Мнимые расколы в Интернационале» (март 1872 г.) Маркс обвинял бакунистов в том, что они хотят разрушить Интернационал и заменить его организацию анархией3. Хейлз, английский делегат на Женевском конгрессе 1873 г., фактически утверждал то же самое: «Я выступаю против анархии, потому что это слово и то, что оно собой представляет, равнозначно самороспуску. Анархия обозначает индивидуализм, а индивидуализм есть основа существующей социальной системы, которую мы хотим свергнуть. Анархия несовместима с коллективизмом»4. Брусс (Франция) и Виньяс (Испания) возражали, говоря, что Хейлз неправильно понимает анархию, отождествляя её с индивидуализмом и беспорядком, тогда как в действительности она означает отрицание власти и не несёт в себе никакого противоречия с коллективизмом. Опыт борьбы с авторитаризмом в Интернационале, по их утвреждению, на деле продемонстрировал преимущества анархической организации. Вероятно, в тот момент бакунисты ещё пытались избежать того, чтобы их описывали как анархистов, хотя очевидно, что для них важнее было доказать ошибочность предложенной Хейлзом интерпретации слова «анархия», а не ошибочность применения этого слова к их собственным предложениям об устранении всякого рода централизованной власти в Интернационале.
Споры по поводу анархии повторились на Брюссельском конгрессе 1874 г., но на сей раз этим понятием пользовались более вдумчиво, чтобы указать на расхождения между государственниками и антигосударственниками во время дебатов по предложениям Де Папа, касавшимся организации общественных служб. Показательно, что в это время старались привлечь внимание к истинному значению слова «анархия»: его разделяли дефисом («ан‑архия»), чтобы подчеркнуть происхождение от греческого «отсутствие правительства», в противовес представлению о беспорядке, с которым обычно ассоциировалась анархия5. И, понимая его в антиавторитарном смысле, бакунисты приняли слово «анархия» для описания своей позиции по отношению к государству. Швицгебель объявил: «Теперь очевидно, что вопрос заключается в противоречии между рабочим государством и ан‑архией». Гомес фактически сделал заявление в поддержку анархии от имени Испанской федерации: «Испанские анархисты единодушно и уже давно высказались за анархию в том смысле, что они выступают против любой реорганизации общественных служб, которая ведёт к восстановлению государства»6.
На Бернском конгрессе 1876 г. – хотя Гильом всё ещё жаловался на то, что термин «анархист» используют, чтобы выставить антигосударственников поборниками беспорядка и хаоса, – Малатеста объявил: «Анархия, борьба против всякой власти… остаётся знаменем, вокруг которого сплачивается вся революционная Италия»7.
Очевидно, что у испанских и итальянских бакунистов не было никаких возражений против «ан‑архии», хотя, если верить Гильому, в Юре сохранялась некоторое неприятие этого слова. Наряду с протестами на конгрессе, Гильом, комментируя письмо Малона от 18 марта 1876 г. – где критиковались «некие анархисты», а именно испанские и юрские антигосударственники с их «анархической программой», – отмечал в мае 1876 г., что юрцы по-прежнему избегают терминов «анархия» и «анархист»; он также заявлял, что не существует никакой анархической программы:
«Слова “анархия” и “анархист” для нас и многих из наших друзей являются понятиями, которые не следует больше использовать, потому что они выражают лишь отрицательную идею без указания на какую-либо положительную теорию и представляют собой досадное недоразумение. Насколько мне известно, анархическая программа никогда никем не формулировалась»8.
В своей истории Интернационала Гильом утверждал, что первый признак принятия термина «анархист» в Юрской федерации появился в одной из статей её «Бюллетеня» от 29 апреля 1877 г.:
«Я думаю, это был первый раз, когда “Бюллетень” подхватил слово “анархист”, которое применяла к нам враждебная пресса, чтобы обозначить членов Интернационала, настроенных против избирательной и парламентской политики. Оно не пугало нас, но мы обычно писали его курсивом, чтобы показать, что это не был наш обычный язык»9.
Но ещё в марте «Бюллетень» опубликовал речь Элизе Реклю, произнесённую в Сент-Имье, которая, как отметила Флеминг, стала одним из первых выражений анархии как социалистического идеала10. Тот факт, что принятие юрцами терминов «анархия» и «анархист» последовало вскоре после этой речи, заставляет предполагать связь между двумя событиями. Возможно, Реклю доказал несостоятельность возражений против анархии, которые могли оставаться у юрцев, либо он всего лишь ясно и красноречиво изложил те заключения, к которым они уже пришли самостоятельно. Как бы то ни было, представляется, что к весне 1877 г. бакунисты называли себя анархистами и считали, что термин «анархия» верно характеризует их стремление свергнуть государство и заменить его свободной федерацией автономных коммун.
Юрцы, согласно Гильому, фактически приняли анархо-коллективистскую программу на своём ежегодном конгрессе 1877 г. в Сент-Имье. Его отчёт о заседаниях конгресса в «Бюллетене» заканчивался восторженным заявлением: «На конгрессе в Сент-Имье все пункты анархической и коллективистской программы впервые были полностью разъяснены на публике»11. Довольно странно, что термин «анархический коллективизм» больше нигде не встречается в отчёте Гильома о конгрессе. Тем не менее декларация конгресса, в которой содержалась позиция Юрской федерации на Всемирном социалистическом конгрессе в Генте, безусловно, недвусмысленно выражала антипарламентскую позицию12. В 1878 г. на конгрессе во Фрибуре юрцы объявили, что существует необходимость в издании, которое давало бы исчерпывающее изложение программы анархического, коллективистского и революционного социализма13. Подобное заявление подразумевает, что обозначение «анархический» к тому времени уже было твёрдо устоявшимся в швейцарских бакунистских кругах.
Однако простого принятия терминов «анархия» и «анархизм» было недостаточно для того, чтобы определить позицию антигосударственников. Бакунисты стали высказываться в пользу того, чтобы заменить коллективистский принцип «от каждого по способности, каждому по труду» принципом «от каждого по способности, каждому по потребности». Толчком к дискуссии, которая в итоге привела к возникновению концепции анархического коммунизма, по-видимому, стало эссе Гильома «Мысли о социальной организации» («Idées sur l’organisation sociale»), написанное в 1874 г. и отдававшее предпочтение последней формулировке:
«Однако мы считаем, что принцип, к которому следует приближаться сколько возможно, есть следующий: “От каждого соответственно его силам, каждому соответственно его нуждам”. Как только производство, благодаря механическим процессам и прогрессу в промышленных и сельскохозяйственных науках, увеличилось настолько, что значительно превосходит нужды общества – и этот результат будет получен в течение нескольких лет после революции, – как только мы достигли этой точки, говорим мы, доля каждого работника больше не будет отмериваться мелочной рукой: каждый получит возможность брать в полной степени для своих нужд из богатого общественного запаса, не исчерпывая его… До этого времени, в переходный период, каждая коммуна по своему усмотрению определит для себя способ, который она считает наиболее подходящим для разделения продукта труда между её членами»14.
Конечно, Гильом здесь предусматривал коллективизацию потребления как конечную, а не ближайшую цель, подобно тому, как делал это Маркс в своей «Критике Готской программы» в 1875 г. Более того, сам он не видел в своём эссе никаких радикальных изменений по сравнению с первоначальными коллективистскими взглядами.
Много лет спустя, во время жаркого спора в переписке с Кропоткиным 1912 г., Гильом настаивал, что большинство делегатов, провозгласившее коллективистскую доктрину в Базеле в 1869 г., не приняло положение об индивидуальной собственности на продукты (la propriété individuelle des produits). Это утверждение до некоторой степени подтверждается Неттлау15. Но Гильом не останавливался на этом. Ссылаясь на письмо Варлена 1870 г., которое описывало линию конгресса как «коллективизм, или неавторитарный коммунизм», он заявлял: «Мы и Варлен придали коллективизму значение неавторитарного коммунизма, в противоположность [государственному] коммунизму марксистов»16. Однако, как указывал Кропоткин, нет никаких надёжных доказательств этого, помимо письма Варлена. Гильом признавал, что не все члены Интернационала в то время думали об общности продуктов, но тем не менее настаивал, что он, Варлен и Бакунин открыто выдвинули идею общественных продуктов (produits sociaux) в дополнение к идее общественного труда (travail social). Конечно, представления Бакунина о безгосударственном коллективизме могли быть развиты в направлении анархического коммунизма:
«Никогда не было такой вещи, как частная собственность, было лишь индивидуальное присвоение труда общества. Он [Бакунин] выступает за коллективную собственность на землю в частности и, в общем, за коллективную собственность как средство социальной ликвидации. Под социальной ликвидацией он понимает упразднение политического и правового строя, дающего санкцию и гарантию тех мер, посредством которых малое число лиц присваивает себе продукт труда всех остальных. Весь производительный труд является, прежде всего, трудом общественным, поскольку производство возможно лишь благодаря совокупному труду поколений прошлого и настоящего. Никогда не было труда, который может быть назван индивидуальным»17.
Кропоткин, однако, не нашёл какого-либо убедительного подтверждения того, что Бакунин принял идею безгосударственного коммунизма. Он обнаружил, что, по сути, никем из бакунистов, кроме Гильома, не развивались мысли о распределении продукта труда. Гильом объяснял это тем, что они оставляли окончательное решение вопроса группам и ассоциациям:
«В нашем представлении потребление было естественной функцией, которая, по самой природе вещей, наладится, как только будет решён вопрос собственности, как только будет завершена организация, как только производство будет поставлено на новую основу. В отношении потребления лишь одно казалось нам существенным: не предопределять заранее, что общество должно быть заключено в жёсткие рамки. Мы настаивали на том, что являемся противниками навязанных правил и хотим оставить как можно больший простор для ассоциированных групп в этом вопросе»18.
Правда, по-видимому, заключалась в том, что у них не было достаточно чётких представлений о том, как социализация собственности отразится на потреблении. Вероятно, эссе Гильома в 1874 г. привлекло внимание к принципу «каждому по потребностям» в ситуации, когда антигосударственники начинали ощущать необходимость в определении и прояснении своих идеалов. Эссе, по первоначальному замыслу, должно было распространяться среди итальянских товарищей19, и именно Итальянская федерация первой высказалась за анархический коммунизм.
Согласно Малатесте, к лету или осени 1876 г. ведущие итальянские активисты решили отвергнуть коллективизм и убедить делегатов на предстоящем конгрессе федерации провозгласить коммунизм.
«В Италии нас было несколько (Кафиеро, Ковелли, Коста, нижеподписавшийся и, возможно, один или двое других, которых я не помню), кто решил оставить коллективизм, в то время пропагандировавшийся всем Интернационалом, и добился того, что коммунизм был принят делегатами Флорентийского конгресса (1876) и затем всей Итальянской федерацией Интернационала»20.
Неттлау, по-видимому, считал, что итальянцы пришли к такому решению либо вследствие знакомства с эссе Гильома, либо в результате майской дискуссии в «Бюллетене», где корреспондент доказывал, что, поскольку нет очевидного различия между капиталом и продуктом труда, последний следует коллективизировать, чтобы предотвратить накопление имущества в частных руках и вытекающее отсюда неравенство21. Малатеста, Кафиеро, Ковелли и Коста смогли убедить своих товарищей принять анархо-коммунистический принцип на тайном конгрессе Итальянской федерации, прошедшем в небольшом селении Тости, недалеко от Флоренции, 21 октября 1876 г.22.
Бернская «Рабочая газета» (Arbeiter Zeitung), основанная деятельным активистом Полем Бруссом для распространения революционных взглядов среди немецкоязычных швейцарцев, сразу же приветствовала решение итальянцев: «Важным событием является принятие итальянским социализмом общей собственности на продукт труда»23. Однако, говоря в целом, никто больше не обратил на это внимания. Действительно, по словам Неттлау, другие отчёты об итальянском конгрессе не упоминали этого решения, что, по его мнению, говорит о том, что оно не воспринималось как значительное изменение или развитие бакунистской позиции: «Сообщения о конгрессе не упоминают этого изменения, и умолчание во всех случаях показывает, что, хотя об этом развитии было известно, никто не обратил на него внимания»24. Сами же итальянские активисты, безусловно, считали принятие коммунистической идеи важным шагом для Итальянской федерации, что заметно в письме Кафиеро и Малатесты с объяснением их позиции, опубликованном в «Бюллетене» 3 декабря. Но декларация в пользу социализации продукта труда представлена в письме как дополнение к коллективистской программе, и итальянцы заявляют о своей приверженности не программе анархического коммунизма, а программе, которая являлась анархической, коллективистской и революционной.
«Значительное большинство итальянских социалистов группируется вокруг анархической коллективистской и революционной программы Итальянской федерации… Итальянская федерация рассматривает коллективную собственность на продукты труда как необходимое дополнение коллективистской программы, поскольку сотрудничество всех для удовлетворения нужд каждого является единственным правилом производства и потребления, которое отвечает принципу солидарности»25.
Должно было казаться, что Итальянская федерация провозгласила анархический коммунизм как естественное развитие изначальной коллективистской позиции, поэтому не стоит удивляться тому, что её решение не вызвало большого интереса или одобрения в то время, когда споры с реформистами и социал-демократами, особенно в Италии, были сосредоточены вокруг вопросов революционной тактики26.
Тем временем, как показывают дискуссия в «Бюллетене» и реакция «Рабочей газеты», вопрос о социализации потребления уже был поднят среди антигосударственников-коллективистов Швейцарии. В феврале 1876 г. в Женеве появилась брошюра «К работникам ручного труда, сторонникам политического действия» («Aux travailleurs manuels partisans de l’action politique»), где впервые говорилось об анархическом коммунизме, с обещанием опубликовать специальную брошюру для разъяснения его значения. Автором этого сочинения был Дюмартре, член группы «Будущее» (L’Avenir), в которую входили эмигранты – главным образом из Леона, поэтому их отказ от ограничений коллективизма мог объясняться влиянием раннего лионского коммунизма27.
Трудно сказать, до какой степени Дюмартре и группа «Будущее» были самостоятельными в своих выводах, поскольку Элизе Реклю был первым, кто изложил положения анархического коммунизма в Лозанне в марте 1876 г. Никаких записей его речи не осталось, но Гильом называл её «великолепной». Она должна была произвести большое впечатление, особенно на Дюмартре, который вспоминал о ней много лет спустя в беседе с Неттлау: «На собраниях интернационалистов и коммуналистов (18 и 19 марта 1876 г. в Лозанне) Элизе Реклю выступил с речью, в которой он призывал к анархическому коммунизму, и это было настолько ново, что об этом продолжали вспоминать ещё много лет, хотя сама речь не сохранилась»28. Значимость, которую придавал лозаннской речи Дюмартре, наряду с тем фактом, что Реклю имел тесную связь с эмигрантскими группами в Женеве, заставляет предполагать сотрудничество известных коммунаров и швейцарских рабочих активистов в продвижении анархо-коммунистической идеи среди бакунистов в Швейцарии29. По иронии, вместо речи Реклю в «Бюллетене» было опубликовано письмо Малона в поддержку федеративного государства Де Папа, которое также было зачитано на митинге в Лозанне; именно это письмо повлекло за собой майскую корреспонденцию об анархическом коммунизме, которую Неттлау, судя по всему, связывал с влиянием Итальянской федерации.
Интерес к анархическому коммунизму в Швейцарии не так быстро трансформировался в программу движения, как это произошло в Италии. В августе 1876 г., после консультаций со своими товарищами, Гильом наконец опубликовал свои «Мысли о социальной организации». Но, как мы уже видели, эссе представляло анархический коммунизм как конечную цель, а не как способ организации распределения непосредственно после революции. Фактически Гильом склонялся к тому, что вначале потребление будет вопросом, который каждая местная группа должна решить самостоятельно. Брусс, разумеется, энергично взялся за пропаганду анархического коммунизма; в феврале 1877 г. он выступил с речью на эту тему в Сент-Имье, а весной организовал анархо-коммунистическую партию в Берне. Коста, который к тому времени находился в эмиграции в Швейцарии, мог поддерживать начинания Брусса30. Однако анархический коммунизм, по-видимому, всё ещё не вызывал большого энтузиазма, когда вопрос о коллективизации собственности обсуждался на Вервьетуазском конгрессе Интернационала в сентябре 1877 г. Сообщения о дебатах не очень ясны, но судя по всему, Коста и Брусс доказывали: поскольку невозможно ни провести чёткого различия между средствами производства и продуктом труда, ни оценить вклад каждого отдельного работника, потребление следует обобществить так же, как и производство. Гильом, однако, не видел причин смешивать вопрос потребления с вопросом производства, говоря, что «единственное возможное решение сегодня – распределять по своему желанию. В одних и тех же группах могут одновременно быть найдены разные решения». И его предложение не расширять вопрос о социализации производства было поддержано Монтелем и Вернером, которые тесно сотрудничали с Бруссом31. Очевидно, среди швейцарских интернационалистов в то время не было сильных симпатий к анархическому коммунизму. Первый шаг в этом направлении был сделан Юрской федерацией лишь на конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне 1879 г., где Кропоткин выдвинул предложение, основанное на идеях Гильома.
Кропоткин и анархический коммунизм (1877–1886)
По возвращении в Россию Кропоткин вступил в кружок чайковцев при посредничестве своего друга Дмитрия Клеменца, который, как и он, отказался от научной карьеры, решив посвятить себя народному делу32. Кружок чайковцев, сложившийся в главных городах страны в конце шестидесятых, к весне 1872 г. выработал народнические и социалистические взгляды. Однако чайковцы в большинстве своём не были ни противниками государства, ни сторонниками повстанческих методов, и, насколько они могли выразить какую-либо либо определённую политическую позицию, в своих симпатиях они больше склонялись на сторону Лаврова, а не Бакунина33. Кропоткину поэтому было нелегко вписаться в эту группу, тем более что его возраст и высокое положение в обществе поначалу вызывали подозрения у остальных членов. Но, несмотря на всё перечисленное, Кропоткин стал высоко ценимым членом кружка и играл ведущую роль в его деятельности, в основном благодаря своей симпатии к социализму, который, при всех его ограничениях, родился из самоотверженного служения народному делу: «Молодые люди не строили теории социализма, а становились социалистами, живя не лучше, чем работники, не различая в кругу товарищей между “моим” и “твоим” и отказываясь лично пользоваться состояниями, полученными по наследству»34. Опыт работы с чайковцами ободрял и вдохновлял Кропоткина так, как ничто другое прежде, а возможно, и впоследствии.
«Те два года, что я проработал в кружке Чайковского, навсегда оставили во мне глубокое впечатление. В эти два года моя жизнь была полна лихорадочной деятельности. Я познал тот мощный размах жизни, когда каждую секунду чувствуешь напряжённое трепетание всех фибр внутреннего “я”, тот размах, ради которого одного только и стоит жить»35.
Во время пребывания кружке ему приходилось вести опасную и крайне сложную работу по развитию нелегальной пропаганды среди крестьян и рабочих, одновременно поддерживая контакты в аристократических кругах и продолжая работу для Географического общества, чтобы отвести от себя подозрения. Кроме того, он попытался составить программный документ для движения. Написанный им проект важен тем, что позволяет судить о его взглядах в то время – они представляются бакунистскими по существу, без какого-либо намёка на зарождающийся анархо-коммунизм36. В этом документе послереволюционное общество рассматривается как организованные в свободные федерации объединения работников, где средства производства коллективизированы и каждый получает равную долю продукта общественного труда, в обмен на установленный по общему согласию вклад в производство. Утверждается, что каждый будет обязан зарабатывать себе на жизнь собственным трудом, но это не вызовет у кого-либо трудностей, поскольку при лучшей организации общества ни один работающий не должен будет содержать больше двух иждивенцев. Очевидно, что в экономических вопросах Кропоткин занимал коллективистскую позицию – даже более узкую, чем у самого Бакунина.
После тяжёлого периода пребывания в тюрьме Кропоткину удалось бежать за границу летом 1876 г. Первые месяцы эмиграции он жил на средства, заработанные за счёт научной журналистики, и вёл анонимное и изолированное существование сначала в Эдинбурге, а затем в Лондоне, скрываясь от царских агентов. Лишь в январе 1877 г. он вновь встретился со своими друзьями в Юре. Ему потребовалось время не только для того, чтобы восстановить своё здоровье и спокойствие после недавних событий, но и для того, чтобы приспособиться к ситуации, которая значительно изменилась после его первой поездки в Европу в 1872 г. С одной стороны, набирали силу социал-демократы, с которыми антигосударственникам пришлось столкнуться на Всемирном социалистическом конгрессе в Генте37. С другой, Бельгийская и Юрская федерация, внушившие ему столько оптимизма в 1872 г., переживали упадок. Кропоткин был весьма раздосадован всем этим, и его первым порывом было участие в агитации, особенно направленной против социал-демократов, а не разработка теоретических идей анархизма. В апреле 1877 г. он совместно с Бруссом участвовал в создании новой партии в Берне, оппозиционной по отношению к Социал-демократической партии Германии. Несмотря на то, что эта партия фактически являлась анархо-коммунистической, её устав, написанный Кропоткиным, не содержал никакого определения анархического коммунизма38.
Его первоочередное внимание к тактике, а не к теории, хорошо заметно в энергичной критике парламентаризма, которую он вёл в своих статьях для «Бюллетеня» в июле 1877 г., оспаривая утверждение, что массы нужно обучить социализму парламентскими методами. Кропоткин определял социализм как простое убеждение, что каждый имеет право на продукт своего труда, что общество может и должно быть изменено и что для достижения этого необходимо развивать в народе волю к революции. Социализм, утверждал он, есть не что иное, как выражение стремлений масс, которым парламентские знатоки не содействуют, а только препятствуют. Настаивая на необходимости революции, совершаемой самим народом, он заявлял, что, хотя народные представления о будущем обществе могут быть расплывчатыми, только революция позволит их развить; и что народная воля к революции возникнет через практические акты протеста и восстания. Пропаганда нужна не для того, чтобы выработать идеалы социализма, а чтобы распространить убеждение, что эти идеалы могут быть осуществлены только через народную революцию. «Чего нам не хватает, так это социалистической революционной пропаганды, распространения трёх убеждений: 1) люди, однажды взявшись за оружие, получат только то, что они смогут завоевать для себя; 2) чтобы экспроприация прошла так, как этого желают, они должны совершить её сами; 3) революция должна продолжаться некоторое время без перерыва»39.
Ясно, что на данном этапе Кропоткин, всё ещё разделявший узкобакунистские взгляды и ощущавший, как Бакунин в 1872 г., потребность действовать, не придавал важности развитию анархо-коммунистических идей. Вероятно, это было ожидаемо, учитывая его долгий отрыв от товарищей-бакунистов и жизни Антиавторитарного Интернационала, а также его насыщенный опыт агитатора в такой отчаянной ситуации, какая существовала в России. Только после того, как он приобрёл достаточный опыт активиста в западноевропейском движении, он начал самостоятельно обращаться к вопросам анархической теории, принимая участие в дискуссиях по идейной позиции Юрской федерации на Фрибурском конгрессе 1878 г.
Обсуждение анархических идей в этот раз началось с чтения письма от Элизе Реклю40. Реклю ставил три вопроса: «Почему мы революционеры? Почему мы анархисты? Почему мы коллективисты?» Мы революционеры, говорил он, потому что мирная эволюция должна достичь своей кульминации в революции, чтобы социальная справедливость восторжествовала. Мы анархисты, доказывал он, потому что мы можем бороться за свободу, только отвергнув иерархический стиль буржуазии и действуя в согласии с личными правами и обязанностями как свободные, ответственные люди; свободное общество может развиться только после разрушения государства. В то же время, признавая необходимость и силу совместных действий, мы являемся коллективистами, выступающими за обобществление собственности, производства и потребления:
«Но если мы анархисты, враги любого господина, мы также интернациональные коллективисты, поскольку мы понимаем, что жизнь невозможна без общественной группировки. В одиночку мы ничего не можем сделать, в содружестве же мы можем изменить весь мир. Мы объединяемся друг с другом как свободные и равные люди, выполняющие общую работу, отношения которых направляются взаимной справедливостью и доброжелательностью… Земельная собственность станет коллективной, границы будут устранены, и земля, отныне принадлежащая всем, будет осваиваться ради удовольствия и благосостояния каждого. Выращиваемые продукты будут именно те, которые лучше всего может произвести земля, и продукция будет точно соответствовать потребностям, ничто не будет потеряно, как происходит сегодня при неорганизованном труде. Таким же образом распределение всех благ между людьми, вырванное из рук частного эксплуататора, будет осуществляться через нормальное функционирование всего общества».
В заключении Реклю отказывался дать точное описание освобождённого общества, заявляя, что только стихийные действия свободных людей создадут общество будущего и придадут ему форму – которая, как и все природные явления, будет постоянно меняться. Единственное, в чём он был уверен, – пока сохраняется несправедливость, анархо-коллективисты будут находиться в состоянии постоянного восстания.
Это изложение анархического коллективизма уже предвещало бескомпромиссный анархический коммунизм 80‑х, но Реклю, кажется, ограничивался тем, что предусматривал распределение по потребностям на условиях, стихийно выработанных коммунами. Только Брусс, во время последующих дебатов, выдвинул положение о том, что при распределении следует исходить прежде всего из потребностей человека, и недвусмысленно высказался за коммунизм. Продукт, доказывал он, будучи результатом человеческого труда, обеспечивается как собственность социального характера, и поэтому справедливость указывает на коммунизм как экономическую основу будущей социальной организации. И поскольку больше не будет людей, проводящих время в праздности, очевидно, что мощный экономический подъём вскоре породит изобилие и у каждого появится возможность трудиться в соответствии со своими способностями и потреблять согласно потребностям.
«Продукт как таковой, созданный из материи и получивший форму благодаря труду человека, который является социальным явлением, сам должен иметь социальный характер. Следовательно, сама природа справедливости требует, чтобы коммунизм был экономической основой общественной организации будущего. Мы уже отчётливо представляем себе общество, где больше не будет тунеядцев, где промышленное развитие будет более обширным и где – благодаря первым двум условиям, – при том что каждый трудится по силам, или, иначе говоря, пока работа остаётся для него “привлекательной”, произойдёт такое увеличение благосостояния, что каждый, не обделяя своих соседей, сможет получать всё, в чём он нуждается».
Однако, даже осуждая идею «рабочего государства» и закон большинства, Брусс говорил, что существует возможность бороться с государством путём постепенных изменений на уровне коммуны (муниципалитета), продвижения через коллективизм к коммунизму – что не исключало участия в процедуре голосования. Он заявил, что если они будут ждать, пока каждый не убедится в справедливости анархических идей, то ждать им придётся очень долго, и, подчёркивая важность муниципального самоуправления, он утверждал, что на местах можно проделать хотя бы некоторую работу, чтобы противостоять государству и поддерживаемой им системе экономического и социального угнетения41.
Кропоткин, отвечая Реклю и Бруссу, сказал, что важно отделить коллективизм от авторитарного коммунизма, но выраженный им коллективизм был простым повторением изначальной бакунистской позиции:
«Левашов [Кропоткин] следующим образом суммирует основные пункты, что должны быть изложены в анархической программе, которую мы собираемся составить: коллективизм, в сравнении с авторитарным коммунизмом других школ, определяется как коллективная собственность на землю, дома, сырьё, капитал и орудия труда и распределение продуктов труда согласно способу, который считают наиболее подходящим коммуны и ассоциации».
Фактически в центре его выступления стояло то, что он считал основной причиной раскола между анархистами и государственниками, – утверждение, что социальная революция может произойти только вследствие широкого народного восстания и насильственной экспроприации всего капитала. Во время дебатов он горячо поддерживал Брусса в том, что следует обратить внимание на автономию муниципалитетов как жизненно важный фактор в развитии народной борьбы:
«Левашов настаивает на важности для анархистов требования коммунальной автономии… Грядущие революции должны проходить под знаменем муниципальных и сельскохозяйственных коммун… И кроме того, именно внутри независимых коммун неизбежно проявят себя социалистические тенденции масс: именно там, на началах коллективизма, будут заложены основы нового общества. Поэтому работать ради свободных коммун – значит работать ради исторической эпохи, через которую мы придём к лучшему будущему»42.
В этом контексте он даже готов был поддержать предложение Брусса об участии в голосовании. Но, повторяя бескомпромиссную революционно-анархическую линию Реклю, он дал понять, что его позиция в большей степени антигосударственная и повстанческая, нежели у Брусса.
«Как неизбежное следствие отрицания государства и такого представления о революции, анархисты не только отказываются применять тактику, могущую укрепить уже пошатнувшуюся идею государства, но и стремятся пробудить в народе, теоретической пропагандой и, прежде всего, повстанческими выступлениями, собственное создание и инициативу, имея в виду как насильственную экспроприацию, так и дезорганизацию государства».
Это было немногим больше, чем повторение идей, которые он высказывал в 1877 г. По-видимому, во Фрибуре Кропоткин ещё не полностью прояснил свою позицию.
Несмотря на его связь с немецкоязычной анархо-коммунистической партией Берна, Кропоткин ещё не был готов рассматривать вопрос анархического коммунизма ко времени конгресса Юрской федерации 1878 г. Возможно, у него оставались сомнения по этому поводу. Возможно, Гильом и Швицгебель предупредили его, что рабочие в движении пока не готовы это принять, и поэтому, чтобы не провоцировать раскол, когда первоочередной заботой было разжечь народное революционное действие, Кропоткин не стал присоединяться к Бруссу в продвижении анархо-коммунистической идеи43. (Не подлежит сомнению, что именно народная революция представлялась ему главным отличием анархистов от социалистов.) Тем не менее поглощённость, почти одержимость Кропоткина действием на данном этапе означала, что в целом он поддерживал неутомимого Брусса, несмотря на то, что в выступлениях последнего начали проявляться красноречивые признаки постепенства и даже реформизма. Конгресс в итоге принял идеологическую позицию, которую нельзя было назвать чётко определённой. Делегаты ограничились тем, что обратились к вопросам деструктивного голосования и изложили анархо-коллективистский и революционный социализм секциям для дальнейшего изучения; они просто высказались «за коллективное присвоение общественного достояния и упразднение государства в любых его формах, включая предполагаемое центральное управление общественных служб».
Ко времени конгресса в Ла‑Шо-де-Фоне в 1879 г., когда Гильом уехал во Францию, а Брусс был выслан из страны, Кропоткин стал ведущей фигурой в Юрской федерации, и он играл главную роль на заседаниях. На этом конгрессе он утверждал, что теперь в целом достигнуто понимание того, чего анархисты желают для будущего, а именно: «1) анархический коммунизм – как цель, и коллективизм – как переходная форма собственности; 2) упразднение всех форм правительства и свободная федерация групп производителей и потребителей»44. Это, казалось, было компромиссной позицией по вопросу коммунизма, основанной на предложениях Брусса 1878 г. Сам Кропоткин в ноябре писал в газету «Плебс» (La Plebe): «Я должен был выработать общую формулировку, которая наилучшим образом суммировала бы разные оттенки анархического мнения»45. Но этот пункт не подвергся дальнейшему обсуждению или разработке, поскольку главное внимание Кропоткина всё ещё было обращено на тактику, а не на теорию. Действительно, в качестве введения к обоснованию программы действия, он, вслед за Бакуниным, утверждал, что сейчас важнее выработать практическую часть, так как теоретическая уже достаточно разъяснена:
«И хотя нам здесь предстоит очень многое сделать, чтобы распространить наши идеи и выработать их в деталях, тем не менее существенная часть работы, теоретическая разработка, которая в первую очередь придаёт партии моральную силу, по большей части завершена; вначале встреченная скептической улыбкой, наша партия заставила своих противников признать, что анархия есть самая блестящая идея из тех, что когда-либо замышлялись человеческим духом.
Но если теоретическая часть нашей программы хорошо разработана и разъяснена, мы не можем того же сказать о практической части».
В своей статье «Анархическая идея с точки зрения практического осуществления» («L’idée anarchiste au point de vue de sa réalisation pratique») он достаточно ясно давал понять, что реформистский посыл предложений Брусса не был им принят, но отсутствие теоретической дискуссии оставляло его позицию в отношении коммунизма неопределённой. Решения конгресса в Ла‑Шо-де-Фоне никак не исправили эту ситуацию, так как было просто объявлено, что статья Кропоткина должна быть опубликована и предоставлена всем секциям, социалистическим группам и заинтересованным лицам в качестве основы для разработки программы.
Однако, несмотря на меньшее внимание к теории, полемика Кропоткина с Костой на страницах «Плебса» в ноябре показала, что сам он теперь не только предпочитает коммунизм коллективизму, но и верит, что массы посчитают первый более практичным и выгодным способом организации общества, как только будет совершена экспроприация. И в течение следующего года подход Кропоткина к теоретическим положениям изменился – вероятно, в первую очередь благодаря дискуссиям с Реклю и женевскими анархистами Дюмартре и Герцигом, с которыми он сильно сблизился при издании газеты «Бунтовщик»46.
В мае 1880 г., хотя он всё ещё считал автономную коммуну ключевым пунктом революции и основой будущего общества («…Только вполне независимые и освобождённые от опеки государства коммуны способны подготовить среду, необходимую для революции, и дать нам возможность её осуществить»), он пояснял, что говорит не о коммуне в узком, территориальном смысле, а о более широком понятии коммунальной организации, которое было основано на идее ассоциаций, выдвинутой Реклю.
«Для нас коммуна уже не территориальная агломерация; это скорее родовое понятие, синоним группировки “равных”, не признающей ни границ, ни стен. Социальная коммуна в скором будущем перестанет представлять собою нечто целое и вполне определённое. Каждая группа коммуны будет в силу необходимости вступать в сношения с тождественными ей группами других коммун, заключать с ними союзы – не менее прочные, во всяком случае, чем союзы сограждан – и образует коммуну, основанную на общности интересов и имеющую членов во всех городах и деревнях. Каждый индивидуум найдёт удовлетворение своим потребностям только тогда, когда он будет группироваться с индивидуумами других коммун, имеющими те же потребности»47.
Представляется вероятным, что Кропоткин написал это в ответ на предупреждения Реклю и Герцига, что революция, основанная исключительно на существующих общинах или муниципалитетах, произведёт лишь новую форму власти, сосредоточенную в коммуне вместо централизованного государства.
Реклю на деле отрицательно относился к коммуналистской позиции, которую отстаивали юрцы. На конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне, проходившем осенью, ему пришлось заявить: «До сих пор коммуны были всего лишь небольшими государствами, и даже Парижская коммуна, хотя и революционная в своей основе, носила правительственный характер наверху, сохранив всю иерархию чиновников и служащих. Мы коммуналисты не в большей степени, чем государственники; мы анархисты. Давайте не забывать об этом»48. Кропоткин, однако, в своей статье о Парижской коммуне в марте 1880 г. доказывал, что со временем она стала бы анархической, что следующая революция во Франции и Испании действительно станет коммуналистской и возобновит работу Коммуны, прерванную палачами Версаля.
В то же самое время Кропоткин начал проявлять беспокойство по поводу критики, говорившей о неадекватности анархической теории. В той же статье, настаивая, что анархическая идея родилась в народе как результат событий Коммуны («она создалась коллективной мыслью и работой целого народа»), он отвечал на доводы критиков:
«Многие сторонники народного государства, наименее заражённые правительственными предрассудками, признают в анархии наиболее совершенную организацию; но анархические идеалы, по их мнению, так далеки от нас, что нам ⟨пока⟩ незачем ими заниматься. ⟨С другой стороны, анархической теории недоставало простого, определённого, понятного выражения, чтобы определить свою исходную точку, облечь плотью свои теоретические соображения и показать, что они опираются на стремления, действительно живущие в народе… Нужна была формула более ясная, более осязательная, черпающая свои стремления из действительных форм общественной жизни⟩»49.
Летом 1880 г. Кропоткин писал Реклю и Кафиеро, что он пришёл к убеждению: Юрская федерация должна занять бескомпромиссную анархо-коммунистическую позицию. После долгого обсуждения с Дюмартре и Герцигом и переписки с Реклю было решено внести соответствующее предложение на октябрьском конгрессе федерации, хотя не было никакой уверенности, что оно будет принято. Со стороны делегатов ещё наблюдалось некоторое сопротивление коммунистической идее, и резолюция в пользу анархического коммунизма прошла лишь благодаря тому впечатлению, которое произвела на молодое поколение речь Кафиеро. Кропоткин вспоминал об этом в письме к Неттлау 1895 г.:
«В своём предисловии к Бакунину вы упоминаете шаг, предпринятый с целью объявить нас коммунистами. У нас в Юрской федерации это была согласованная инициатива со стороны нас в Женевской секции, в компании с Элизе Реклю, чтобы поднять вопрос перед конгрессом в [Ла‑]Шо-де-Фоне в октябре 1880 г. и убедить Юрскую федерацию провозгласить себя коммунистической. Я считал это совершенно необходимым шагом и писал в таком духе Реклю и Кафиеро…
Это предложение приняли, но неохотно, особенно Швицгебель (“Социалистическая программа”, которую он только что издал, суммировала взгляды, преобладавшие в Юре) и Пенди (он особенно боялся впечатления, которое это произведёт во Франции, где коммунизм часто ассоциировался с монастырём)… Мы с полным сознанием пошли на этот шаг – большой важности, как выяснилось впоследствии, – после долгих дискуссий между Дюмартре, Герцигом и мной и переписки с Элизе Реклю, который сразу приветствовал это начинание и оказал ему полную поддержку на конгрессе.
Замечательный доклад Кафиеро стал приятным сюрпризом для нас, выступавших за отказ от слова “коллективизм”. Он обещал нам содействие, но мы не ожидали, что он придёт с таким великолепным докладом. Юрская молодёжь полностью поддержала предложение, так что оно прошло. Речь Кафиеро определила исход.
Результат сказался немедленно…
Я пишу вам потому, что вы, кажется, упустили из виду [Ла‑]Шо-де-Фонский конгресс. Мы (в Женеве) смотрели на него как на крайне важный этап и придавали большой вес его решению, поскольку совсем не были уверены, что оно будет в пользу коммунизма»50.
Дискуссия на конгрессе развернулась вокруг программы, составленной Швицгебелем и выражавшей взгляды рабочих из округа Куртелари (их секцию Кропоткин также упоминал в своём письме). Эта программа была коммуналистской и коллективистской51.
В начале программы говорилось, что анархическим социалистам необходимо определить свою позицию в противовес социалистам авторитарным. «Более или менее осмысленное и целесообразное вмешательство партии, которая обладает теоретическим представлением об этой революции… является… важным фактором. Отсюда вытекает необходимость не ждать, пока революция свалится с неба, а готовить её». Далее программа объясняла, что изменение системы собственности может быть достигнуто только самим обществом, свободным от власти государства, – это революционный процесс, центром которого, как доказывал автор, станет коммуна. Последняя будет отправной точкой революции и средством проведения революционных преобразований – в силу того, что, вслед за Парижской коммуной, развилась новая революционная традиция, связанная с идеями коммунальной автономии и федерации. Осуждалась авторитарно-социалистическая теория государства: «Коммунистическое государство, даже в большей степени, чем буржуазное, будет уничтожать личность и навязывать себя силой. Для нас решение социальной проблемы включает в себя не только достижение наибольшего материального благосостояния масс, но и завоевание широчайшей свободы для каждого». Таким образом, тесно связывая идею коммунизма с государственным социализмом, документ в очередной раз высказывался за коллективизм как основную форму нового общества, допуская некоторую работу в направлении социализации потребления:
«Коллективизм в нашем представлении… должен быть общей формой нового общества, но мы будем изо всех сил работать для того, чтобы его организация и функционирование могли быть свободными…
Каковы будут функции коммуны? Заведование всем местным имуществом; надзор за использованием рабочими союзами различных средств, недр, земли, зданий, инструментов и сырья; надзор за организацией труда, поскольку это затрагивает общий интерес; организация обмена и, возможно, распределения и потребления продуктов…»
Разумеется, это была установка, по словам Кропоткина, выработанная в Юре в 1879 г., и было очевидно, что Куртеларийская секция не готова выйти за её границы.
Кропоткин открыл дискуссию на конгрессе. Он согласился с утверждением Куртеларийской секции о необходимости определить позицию анархистов. Однако, иронически упоминая недавно возникшую моду, когда каждый, кто признавал необходимость неких изменений в отношениях между трудом и капиталом, претендовал на звание социалиста, Кропоткин утверждал, что, хотя анархисты не обязаны обращать внимание на людей, которые называют себя социалистами только для того, чтобы сдержать развитие социализма, нужно более чётко изложить в какой-либо опубликованной программе принципиальную разницу между анархистами и эволюционными школами социализма. Он настаивал, что анархические социалисты имеют совершенно отличный от других социалистов взгляд на то, как должна совершиться революция. Последние (включая даже некоторых революционных социалистов) доказывают, что народ не готов к радикальным изменениям в системе собственности, и утверждают, что политическая революция должна предшествовать социальной. Анархисты, однако, убеждены, что экспроприация, осуществляемая самим народом,
«будет целью и двигателем последующей европейской борьбы, и мы должны приложить все усилия, чтобы гарантировать, что эта экспроприация станет свершившимся фактом по итогам битвы, приближение которой мы ощущаем. Именно эта экспроприация, осуществляемая народом и сопровождаемая необъятным движением идей, которым она даст начало, – только она одна даст следующей революции силу, которая необходима, чтобы преодолеть препятствия, стоящие перед ней»52.
Кропоткин ещё никогда не выражался так резко о необходимости отделить теоретическую позицию анархистов от позиции других социалистов, и в этом ясно отразилось его беспокойство в связи с развитием парламентских форм социализма – в частности во Франции, где делались попытки сплотить всех рабочих-социалистов вокруг «программы-минимум» для выборов 1881 г.53.
Кропоткин не стал критиковать коммуналистский подход Куртеларийской программы, но продолжал настаивать, чтобы Юрская федерация отказалась от определения «коллективистская». Интернационалисты первоначально предпочитали термин «коллективизм», потому что коммунизм ассоциировался с монастырским социализмом, но под коллективизмом, объяснял Кропоткин, они подразумевали социализацию капитала и возможность для групп вводить любую форму распределения продуктов труда, которую они считали наиболее подходящей для их ситуации. Однако теперь слову «коллективизм» придают совершенно иной смысл – эволюционисты используют его, чтобы обозначить индивидуальное пользование продуктами, другие же обозначают им только ограниченную коллективизацию капитала. «Пора положить конец этому недоразумению, – объявил он, – и есть лишь один способ сделать это – отбросить слово “коллективизм” и открыто провозгласить себя коммунистами, одновременно проведя различие между нашей концепцией анархического коммунизма и той, что распространялась мистическими, авторитарными школами до 1848 г.»54.
Реклю, выступая в поддержку предложения Кропоткина, развивал положительную аргументацию в пользу коммунизма. Он заявил, что, как только средства производства будут коллективизированы, продукция станет результатом усилий всей коммуны, так что будет невозможно точно оценить вклад отдельного человека и на этой основе установить справедливое распределение продуктов труда. Убеждённый в том, что свободный человек естественным образом обучится действовать в ассоциации с другими ради общего блага, Реклю утверждал, что каждый должен свободно брать всё, что он считает необходимым для потребления:
«Если великая фабрика, то есть наша земля, и все вторичные фабрики, которые находятся на ней, переданы в общественную собственность, если работа выполняется всеми, а количество и качество произведённого определяется солидарностью усилий – кому по праву должен принадлежать продукт, как не целой и неделимой рабочей силе? Каким правилом могли бы руководствоваться счетоводы, которые определяют доли и решают, что́ должно быть отведено каждому человеку из манны, произведённой трудом всего человечества, включая предыдущие поколения? Такое распределение, установленное случайным образом или по прихоти, не может дать никакого результата, кроме зачатков разногласий, борьбы и смерти в коллективистском обществе. Верно и справедливо то, что продукты, произведённые трудом всех, принадлежат всем; что каждый должен свободно брать свою долю, чтобы потребить её, как он пожелает, не следуя никаким правилам, кроме тех, что обусловлены солидарностью интересов и взаимным уважением членов ассоциации. Было бы абсурдно, кроме того, бояться дефицита, так как ненормальная потеря продуктов, вызванная расточительностью нынешней коммерции и частного присвоения, наконец прекратится… Универсальный здравый смысл даёт нам понимание того, что экспроприация земли и фабрик неизбежно ведёт к общности продуктов».
Реклю высказал сомнения в той важности, которую придавала коммунам Куртеларийская программа; он указал, что в прошлом коммуны, включая даже Парижскую, были всего лишь небольшими государствами, и заявил, что «группировка революционных сил будет происходить свободно, вне всякой коммунальной организации».
Швицгебель ответил на выступления Реклю и Кропоткина в поддержку коммунизма. Хотя он сам являлся анархо-коммунистом, сопротивление народа коллективистским идеям, по его мнению, говорило о том, что откровенно коммунистическая программа только затруднит получение поддержки рабочего класса – особенно когда коммунистическая идея всё ещё воспринимается как система, подавляющая всякую свободу. На его взгляд, потребовалась бы большая подготовительная работа, чтобы побудить людей принять коммунизм.
Герциг, очевидно желавший привлечь внимание к уклону, возникшему в результате идеи Брусса об агитации в муниципалитетах, взял слово, чтобы поддержать и разъяснить антикоммуналистские взгляды Реклю. Он говорил, что Куртеларийская программа, приписывая коммуне столь большое значение, всего-навсего предусматривает замену власти государства децентрализованной властью коммун. Затем он осудил участие в политической борьбе на муниципальном уровне, даже с перспективой ниспровержения государства, настаивая, что это означало бы принятие легалистского подхода, находящегося в противоречии с принципами анархизма.
И в этот момент Кафиеро внёс свой вклад в обсуждение. Он произнёс выразительную речь, в которой он опровергал заявление (очевидно, сделанное враждебным оратором на конгрессе Центра), что «коммунизм и анархия поднимают крик, сойдясь вместе». Кафиеро утверждал, что, напротив, анархия и коммунизм, являются взаимодополняющими понятиями, которые не могут быть отделены одно от другого; что «эти два термина суть синонимы свободы и равенства, два необходимых и неразделимых условия революции»55.
Он заявил, что социализация капитала без социализации продуктов труда будет означать сохранение денежной системы и, как следствие, накопление богатства в частных руках, которое, однажды соединённое с правом наследования, уничтожит всякое равенство между людьми. Выделение продуктов в индивидуальную собственность, кроме того, приведёт к неравенству между разными видами работ, умственный труд станет занятием для более обеспеченных, а физический – для самых бедных; этот порядок принесёт с собой возрождение системы поощрений и наказаний. Что касается коллективного производства, то оценить индивидуальный вклад в любом случае невозможно, даже с точки зрения труда, поскольку, как признавали сами же социалисты, не все люди способны за данное время произвести одно и то же количество продукта. Затем Кафиеро раскритиковал новый пункт, принятый социалистами в попытке прояснить этот вопрос, – пункт, который, повторяя ошибки прошлого, проводил различие между тем, что требовалось для общественного производства (les valeurs de production), и тем, что было необходимо для потребления (les valeurs d’usage). Подобное различие, утверждал он, не может быть применено в действительной жизни: если уголь и нефть являются средствами производства, так как они необходимы для поддержания работы машин, почему тогда отказываются применить это определение к пище и свету, которые необходимы для благополучия человека, прекраснейшей машины из всех? В завершение Кафиеро обратился к проблеме дефицита.
«Теперь давайте рассмотрим одно – и единственное серьёзное – возражение, которое наши противники выдвигают против коммунизма. Все согласны с тем, что мы должны идти в направлении коммунизма, но они делают нам замечание, что вначале, когда не будет достаточного количества продуктов, необходимо будет установить нормирование, распределение, и что лучшим способом распределения продуктов труда будет тот, который основан на количестве работы, выполненной каждым.
На это мы ответим, что в будущем обществе, даже будучи вынуждены ввести нормирование, мы останемся коммунистами: иначе говоря, нормирование будет осуществляться не по заслугам, а по потребностям…
Даже во времена дефицита этот принцип нормирования по потребностям применяется в семье. Может ли быть иначе в великой семье будущего?»56
«Нельзя быть… анархистом, не являясь коммунистом. Малейший намёк на ограничение уже заключает в себе ростки авторитаризма. Он не может проявить себя без того, чтобы не породить в то же время закон, судью, полицейского. Мы должны быть коммунистами, поскольку именно в коммунизме мы достигаем подлинного равенства».
Дебаты завершил Пенди, выразивший беспокойство по поводу реакции французского рабочего класса, который инстинктивно выступал за коммунизм, но отторгал термин, напоминавший ему об идеях 1848 г. Однако, находясь под впечатлением речи Кафиеро, он, по-видимому, признал необходимость называть вещи своими именами, чтобы разоблачить псевдопрогрессивных социалистов.
После этого конгресс принял резолюции, дополнявшие Куртеларийскую программу, которые отвергали принятую в ней точку зрения коммуны и требовали социализации продукта наряду с коллективизацией средств производства.
«Идеи, изложенные по поводу коммуны, могут создать впечатление, что мы должны лишь заменить существующую форму государства более ограниченной, каковой будет являться коммуна. Мы же хотим исчезновения всякой формы государства, будь она всеобщей или ограниченной, и коммуна для нас – лишь обобщённое обозначение органической формы свободных человеческих группировок.
Идея коллективизма дала повод к превратным толкованиям, которые важно опровергнуть. Мы желаем коллективизма со всеми его логическими следствиями, не только в смысле коллективного присвоения средств производства, но и как блага коллективного потребления продуктов. Анархический коммунизм, таким образом, будет необходимым и неизбежным следствием социальной революции и выражением той новой цивилизации, которой эта революция даст начало».
На конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне анархисты заняли бескомпромиссную радикальную позицию, которая не оставляла никаких сомнений в расхождении между ними и остальной частью социалистического движения. С одной стороны, окончательно отказавшись от представлений о местной автономии как средстве проведения революционных изменений и коммуне как основе будущей общественной организации, анархисты открыто размежевались со сторонниками Брусса, развивавшими идеи муниципального социализма, и с профсоюзными активистами наподобие Швицгебеля, которые позднее стали революционными синдикалистами57. С другой стороны, они высказались за коммунизм – хотя такие ведущие деятели, как Гильом, Швицгебель и Пенди, опасались, что этот призыв не найдёт понимания у рабочего класса, – в результате чего углубился раскол между самими анархистами и социал-демократами, а анархическое движение Испании, упорно придерживавшееся коллективизма, в некоторой степени оказалось обособлено.
Кропоткин был удовлетворён решениями, принятыми в 1880 г. в Ла‑Шо-де-Фоне, и всегда придавал им большое значение. В письме к Неттлау в 1895 г. он вспоминал, что Женевская группа воспринимала этот конгресс как «очень важный этап», и далее заявлял, что, хотя Гильом позднее называл произошедшее ошибкой, он лично считает итоги конгресса «весьма хорошими»:
«Результаты сказались немедленно. Несколько бланкистов решительно выразили нам своё одобрение, говоря, что они всегда были коммунистами. Но главным успехом стал Гаврский конгресс, на который Кан приехал из Швейцарии и который он склонил в пользу “communisme libertaire”. Это выражение появилось там же. Борда, Готье, Моллен в одно мгновение присоединились к анархизму, и отделение от коллективистов состоялось»58.
Сомнения Пенди, казалось, не оправдались, так как представители французских рабочих на конгрессе в Гавре значительным большинством проголосовали за резолюцию, которая определяла либертарный коммунизм как конечную цель:
«Национальный рабочий социалистический конгресс в Гавре (4‑я сессия) заявляет о необходимости передачи в коллективную собственность, со всей возможной скоростью и всеми возможными средствами, земли, недр и орудий труда, рассматривая этот период как переходную фазу на пути к либертарному коммунизму»59.
Анархический коммунизм также был принят итальянскими социалистами на конгрессе в Кьяссо в декабре 1880 г. Последующие события в Швейцарии, однако, показали, что опасения Швицгебеля относительно пропаганды анархического коммунизма среди рабочих Юры были не напрасными: на начало восьмидесятых пришлось почти полное исчезновение анархического движения в Швейцарии. Кропоткин не упомянул этот факт в своём письме, видимо потому, что видел во Франции более благоприятную среду для распространения анархизма. Комментарии Кропоткина также игнорируют проблемы, вставшие перед испанским анархическим движением после принятия анархического коммунизма.
На конгрессе Антиавторитарного Интернационала в Вервье в 1877 г. испанские делегаты решительно отвергли коммунистическую идею, которая, на их взгляд, была тесно связана с немецким государственным социализмом:
«Мы хотим общей собственности на орудия труда, равно как и на землю, для коммуны.
Но это даёт автономию каждой коммуне производителей, и каждый получает согласно своей продукции.
Однако это не та концепция, что принята немецкими коммунистами. У них именно государство, подобно Провидению, наделяет каждого в соответствии с его нуждами. В этом большое различие. Мы не можем сказать, что согласны с немецкими коммунистами по вопросу коммуны»60.
Когда Коста в ответ возразил, что при коммунизме каждый человек сам будет решать, в чём он нуждается («à chacun selon sa volonté»), Виньяс заявил, что это правило попросту даст полную свободу тунеядцам: «Каждому по его воле – означает возможность ничего не делать, если нет желания. Все должны работать, чтобы получать пропитание». Испанская федерация твёрдо стояла на принципах коллективизма, и с её стороны не последовало немедленного положительного отклика на решение, принятое юрцами в Ла‑Шо-де-Фоне: на конгрессе в Барселоне в сентябре 1881 г. испанцы повторили свою прежнюю позицию. Мигель Рубио выступил первым защитником коммунистической идеи на конгрессе в Севилье в 1882 г., придя к выводу (как он позже утверждал), что она является логическим развитием коллективистского идеала «все за одного и один за всех», изложенного в программе бакунинского Альянса61. Его предложение было отвергнуто после выступления Хосе Льюнаса Пухольса, ведущего представителя коллективизма в федерации62. Либертарный коммунизм начал приобретать влияние только в 1883 г. в Барселоне, что отчасти могло быть связано с близостью анархо-коммунистического движения в районе Лиона и оглаской от Лионского процесса, а отчасти – с деятельностью итальянских анархических кружков в этом испанском городе. В 1884 г. Жорж Герциг провёл некоторое время в Барселоне, распространяя здесь анархо-коммунистические идеи, а в 1885 г. вышел манифест «анархических коммунистических групп Барселоны». Согласно Неттлау, эти первые коммунисты, к сожалению, с большой неприязнью относились к коллективистам, и те отвечали им неуступчивостью и враждебностью63. Напряжённость, возникшая в движении в результате споров между коллективистами и коммунистами, была преодолена лишь в сентябре 1888 г., когда на конгрессе в Валенсии была образована Анархическая организация Испанского региона (Organización Anarquista de la Región Española), включавшая в себя всех революционных анархистов «без различия методов или экономических школ»64.
Именно сочинения Кропоткина, а также Реклю, Грава и Малатесты побудили анархо-коммунистов добиваться того, чтобы их идеи были приняты испанским движением65. Кропоткин, видимо, не оценил в полной мере то разобщение, которое вызвали попытки поставить испанское движение на бескомпромиссную позицию анархического коммунизма. Тем не менее беспокойство, вызванное упорством обеих сторон, заставило его призвать к поддержке валенсийского соглашения в 1888 г., хотя он продолжал настаивать, что коммунизм в итоге восторжествует66. Кропоткин, несомненно, был огорчён внутренними противоречиями, из-за которых движение могло понести ущерб, но для него триумф анархических идей был настолько важен, что в конечном счёте перевешивал любые опасения по поводу трений, порождённых дебатами коллективистов и коммунистов.
В этом отношении его подход заметно отличался от подхода Малатесты. Последний, при всей его приверженности анархическому коммунизму, всегда стремился привлечь революционных социалистов всех тенденций для работы в тесном сотрудничестве ради общей цели, и он был весьма встревожен непримиримыми позициями сторон во время разногласий в Испании. Фактически Малатеста испытывал сомнения по поводу того, будет ли возможно двигаться прямо к коммунизму сразу после революции. В проекте программы, который был составлен для обсуждения итальянским анархическим движением в 1884 г., Малатеста предполагал, что солидарность рабочего класса, необходимая для того, чтобы незамедлительно осуществить принципы анархического коммунизма и избежать негативных последствий коллективизма, может оказаться недостаточной, особенно в условиях дефицита, поэтому в некоторых местностях может потребоваться короткая фаза коллективизма67. В противоположность этому Кропоткин, как и Реклю и Кафиеро, убеждённый, что возможность серьёзного дефицита опровергается научными данными, настаивал на том, при анархическом коммунизме сама индивидуальная свобода станет основой солидарности в новом обществе68.
С этого времени Кропоткин начал фигурировать в качестве ведущего представителя бескомпромиссного анархического коммунизма. Но к более подробному обсуждению данного вопроса он приступил лишь через полтора года после конгресса в Ла‑Шо-де-Фоне. Как мы видели, именно Реклю и Кафиеро, а не Кропоткин, сыграли важнейшую роль в дебатах конгресса, посвящённых анархическому коммунизму. Это не было результатом предварительной договорённости – Кропоткину, судя по всему, было достаточно в общих чертах сказать, что коммунистическая идея важна для чёткого разделения подлинных сторонников народной экспроприации и тех, кто желает в большей или меньшей степени ограничить экспроприацию.
Только в марте 1882 г., в передовой статье «Парижская коммуна» газеты «Бунтовщик», он вновь занялся обсуждением коммунистической идеи. В этой статье он утверждал, что доктринёрский коллективизм, который стремится провести различие между капиталом и личным имуществом и предусматривает только коллективизацию средств производства, теперь отвергнут рабочими. Осознав, что потребительские товары, поддерживающие жизнь, так же необходимы для производства, как машины, топливо и прочее, и что без социализации всего имущества несправедливость будет продолжаться, они отказались от коллективизма теоретиков в пользу более простой и практичной формы антиавторитарного, или анархического, коммунизма. Революционные пролетарии, при единодушной поддержке всех приходящих на их собрания, призывают к социализации всей собственности и распределению согласно потребностям69.
Если не считать настойчивости в популяризации коммунистической идеи, эта статья была не более чем повторением положений, принятых на конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне в 1880 г. В ноябре и декабре 1882 г. Кропоткин опубликовал свои первые статьи по вопросу экспроприации, однако он направил своё красноречие на то, чтобы доказать важность идеала общенародной экспроприации, и вновь не предпринимал попыток рассмотреть проблему потребления во всех подробностях. Он утверждал, что революция не добьётся успеха, если не будет коллективизировано всё, что могло использоваться для эксплуатации людей:
«Экспроприация – вот что должно быть лозунгом будущей революции, если она хочет исполнить свою историческую миссию. Полная экспроприация для всех тех, кто имеет хоть какую-нибудь возможность эксплуатировать человека. Возвращение нации в общую собственность всего того, что может служить в руках отдельного лица орудием эксплуатации»70.
При частичной экспроприации вскоре восстановится старый порядок: «Если социальное богатство останется в руках тех, кто им владеет сейчас… восстание не будет революцией и всё придётся начинать сначала». Кроме того, экспроприация должна быть всеобщей, чтобы обеспечить то немедленное улучшение жизни для большинства угнетённых, которое сделает людей преданными защитниками революции.
«⟨Чтобы Революция была не пустым словом, чтобы реакция не вернула нас вскоре к нашей точке отправления – нужно, чтобы завоевания первых же дней (или недель) стоило защищать. Необходимо, чтобы тот, кто вчера был нищим, перестал быть нищим…⟩
Только полная экспроприация может удовлетворить всех страждущих и угнетённых. Она должна перейти из теории в практику. Но чтобы уничтожить частную собственность и вернуть всё общественное достояние народу, экспроприация должна быть произведена в широких размерах, – иначе её примут за грабёж, а не за начало социальной реорганизации… Когда целые области, когда большие города с их пригородами освободятся от правителей, мы, следуя начертанной нами программе, приступим к делу: орудия производства перейдут целиком в собственность коммуны, общественное достояние, захваченное частными лицами, будет возвращено своему законному владельцу народу – тогда каждый будет получать свою долю, мануфактура и производство будут свободно вырабатывать всё необходимое, и общественная жизнь потечёт с новой энергией по новому руслу».
В общем итоге, эта статья не прибавляла ничего нового к тому, что ранее говорил Кафиеро, кроме указания на ту роль, которую играет удовлетворение нужд народа для поддержки революции. Но и этот пункт, по сути, был затронут Реклю ещё в 1877 г. В своей статье для «Труженика» (Le Travailleur) он утверждал, что волна железнодорожных стачек в США утратила общественную поддержку из-за трудностей, испытываемых рядовыми потребителями; вместо того чтобы останавливать движение поездов, стачечникам следовало захватить транспортную систему и управлять ею самим, для собственной и всеобщей пользы. «Величайшим всегда является вопрос хлеба: голод производителей вызвал стачку, голод потребителей положил ей конец», – делал вывод Реклю71. Сам Кропоткин развил эту мысль только после своего освобождения из Клерво, когда он написал статьи об экспроприации, впоследствии ставшие основой для его важнейшей работы «Хлеб и воля»72.
Тем не менее к 1883 г. Кропоткин выдвинулся в качестве ведущего представителя анархического коммунизма, отчасти благодаря успеху «Бунтовщика», отчасти благодаря своей активной роли на процессе анархистов в Лионе. Представляется весьма вероятным, что он был главным автором Декларации анархистов, которая была зачитана в суде 12 января 1883 г. марсельцем Трессо и излагала взгляды обвиняемых:
«Мы хотим свободы, иначе говоря, мы требуем, чтобы у каждого человека были право и средства делать всё, что ему угодно, и только то, что ему угодно; и полностью удовлетворять все свои нужды без каких-либо ограничений, кроме того, что невозможно по естественным причинам, и нужд его соседей, которые одинаково достойны уважения.
Мы хотим свободы, и мы верим, что её существование несовместимо с существованием любой власти, независимо от происхождения и формы последней, будь то выборная или предустановленная, монархическая или республиканская, основанная на божественном праве или праве народа, переданная через помазание или всеобщее голосование…
Одним словом, положенный в основу человеческих отношений свободный договор, который всегда может быть изменён и отменён, вместо административного и юридического надзора, вместо навязанной дисциплины – таков наш идеал.
Цель анархистов, следовательно, заключается в том, чтобы научить людей обходиться без правительства, подобно тому, как они сейчас учатся обходиться без Бога.
Точно так же они узнают, как освободиться от собственников…
Сами мы считаем, что капитал, общее наследие человечества, поскольку он является плодом сотрудничества поколений прошлого и настоящего, должен быть предоставлен всем, чтобы никто не оказался обделённым и чтобы никто, с другой стороны, не мог захватывать какую-либо его часть в ущерб остальным.
Мы хотим, одним словом, равенства – подлинного равенства, как следствия или, скорее, первого условия свободы. От каждого по его способностям, каждому по его потребностям: никакое предписание не может превосходить тех требований, которые одинаково законны и необходимы»73.
Совершенно ясно, что это изложение основных принципов анархического коммунизма было гораздо более сжатым и выразительным чем то, что прозвучало на конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне, – несмотря на склонность упрощать понятие экспроприации путём применения слова «капитал» ко всему общественному богатству, а не только к средствам производства. Кроме того, данная декларация, как материал судебного процесса, была более широко растиражирована, чем прения и резолюции конгресса 1880 г.
Представляется поэтому, что Кропоткин играл важную роль в развитии анархического коммунизма и уже к 1883 г. стал главным его выразителем. Однако сама эта идея стихийно эволюционировала из бакунинского коллективизма в Италии, Швейцарии и Испании, в каждом случае достаточно самостоятельно, по крайней мере на начальных стадиях. Фактически, хотя Кропоткин всегда настаивал на тесной связи между теорией и практикой, на данном этапе своей деятельности он занимался, главным образом, вопросами тактики, и именно в этой области он, вероятно, пользовался наибольшим авторитетом до 1886 г.
Если же говорить о разработке анархо-коммунистической теории, то Кропоткин начал вносить в неё существенный вклад лишь с 1886 г., когда, придя к убеждению, что для эффективных действий требуется разъяснить представления анархо-коммунистов о социализации собственности, он опубликовал статьи об экспроприации, впоследствии ставшие основой для книги «Хлеб и воля».
Ещё в 1881 г., когда он выступал против призывов к созданию объединённого фронта социалистов разных течений, Кропоткин настаивал на том, что анархисты должны, с одной стороны, связать себя с борьбой народа, а с другой – чётко изложить свои идеалы, чтобы помочь массам выработать общую цель и методы её достижения. Начиная с 1886 г., испытывая тревожные предчувствия по поводу успеха надвигающейся революции – ввиду растущего влияния парламентского социализма и неспособности анархистов противостоять этому влиянию, – Кропоткин, с обычной для него основательностью, сосредоточил своё внимание на разъяснении народных идеалов. С одной стороны, он последовательно призывал анархистов участвовать в народной борьбе; с другой – он доказывал необходимость, так же как и практическую возможность, создания анархического коммунистического общества в таких работах, как «Хлеб и воля» и «Поля, фабрики и мастерские».
По-прежнему настроенный против преобразования общества по заранее расписанному проекту, Кропоткин тем не менее считал дискуссию о том, как может быть организовано общество будущего, важным фактором революционного процесса:
«Нам приходится часто слышать, что не надо строить планов будущего общества…
С другой стороны, необходимо, чтобы мы отдали себе отчёт, какие конкретные, реальные последствия могут иметь в жизни общества наши коммунистические, коллективистские или другие стремления. Для этого мы обязательно должны представить себе эти различные стремления в их практических применениях.
Чего мы хотим достигнуть революцией? Знать это необходимо! Нужны, стало быть, сочинения, которые позволили бы большинству составить себе более или менее точное представление о том, чего они стремятся достигнуть в ближайшем будущем»74.
В 1891 г. Кропоткин подверг критике Грава и других пуристов во французском движении, которые в восьмидесятые и начале девяностых отвергали саму идею проведения конгрессов, напоминавших, по их мнению, парламентскую политику, где решения идут из центра, а не от основы. Хотя он считал, что делегаты не должны принимать решения, обязательные для местных групп, Кропоткин стал рассматривать собрания и съезды как возможность преодолеть разобщённость и развить солидарность через прямую и откровенную дискуссию. При этом он продолжал надеяться, что в итоге все согласятся с принципом потребления по потребностям, или «взятия из кучи» («la prise de tas»)75.
Хотя Кропоткин был впечатлён тем, что испанская и итальянская федерации, в противоположность французской, создали в массах эффективные революционные организации, он не соглашался с ведущими анархистами этих движений, избегавшими точных формулировок как в области тактики, так и в отношении распределения продуктов труда. Уверенный, что революция будет обречена на поражение, если она не будет анархо-коммунистической, он определённо не мог согласиться с Мельей, который утверждал, что устанавливать заранее, до победы анархии, ка́к людям следует организовать распределение, – это слепое догматизирование и, хуже того, нарушение анархических принципов и отрицание революции. Следуя той же логике, Кропоткин добивался полного признания анархического коммунизма, а не анархии без прилагательных (anarchie sans adjectifs), которую защищал Таррида дель Ма́рмоль. Что касается Италии, он критически относился к инициативам Малатесты и Мерлино, по предложению которых анархисты и сочувствующие им на конгрессе в Каполаго в 1891 г. решили создать социалистическую революционную партию, основанную на либертарных принципах и придерживающуюся анархической, хотя и не конкретно анархо-коммунистической, программы. Но именно этот конгресс побудил Кропоткина выступить с призывом проводить больше форумов, на которых анархисты и сочувствующие, такие как Чиприани, могли бы встретиться и обсудить свои идеи, поскольку он верил, что подобные мероприятия дают больше возможностей для открытого и конструктивного диалога, чем колонки газет.
При этом Кропоткин не слишком доброжелательно реагировал на критику его собственных идей. Когда Мерлино в ноябре 1893 г. опубликовал в брюссельском «Новом обществе» (La Societe Nouvelle) статью «Индивидуализм в анархии», критически рассматривавшую идеи анархо-коммунистов, а также анархистов-индивидуалистов, Кропоткин ответил коротким, довольно общим опровержением возражений против анархического коммунизма, не давая подробных ответов на аргументы Мерлино; более того, он фактически ответил отказом на просьбу Мерлино продолжить дискуссию с ним на страницах «Бунтовщика»76. Но уже в 1910 г. Кропоткин, убеждённый, что только после уничтожения государства люди примут идеи анархического коммунизма и смогут решить проблемы экономического равенства, был менее оптимистичным по поводу осуществления анархического коммунизма в первые двадцать четыре часа революции, ввиду тех трудностей, с которыми столкнулись восстания в России в 1905 г. и в Испании в 1909 г.77.
Вероятно, к концу жизни его позиция приобрела определённую умеренность, что было вызвано наблюдениями за развитием Великобритании. Кропоткин, неприязненно, как и все анархисты, относившийся к любым полумерам и всегда критиковавший попытки создания анархических коммун в капиталистическом обществе, тем не менее увидел в кооперативном движении доказательство того, что среди рабочих растёт стремление взять организацию производства в свои руки. Цель многих кооператоров, доказывал он, состоит не в том, чтобы накопить за год несколько шиллингов, а в том, чтобы отобрать всю промышленность у капиталистов. Точно так же, невольно напоминая о коммуналистских идеях Брусса конца семидесятых, Кропоткин доказывал, что экспроприация всей собственности муниципалитетами логически и необходимо вытекает из предпринимаемых попыток организовать городское хозяйство: движение трамваев, газовое и водное снабжение и тому подобное.
Умение и красноречие, с которыми Кропоткин выражал свои идеи, безусловно, обеспечили всеобщее признание анархического коммунизма в анархическом движении. И если Неттлау, который защищал более гибкий подход, встречал мало сочувствия в 1890‑е, то в начале 1914 г., когда он в последний раз поднял этот вопрос, он оказался в полном одиночестве. К тому времени, однако, внимание и дискуссии сосредотачивались вокруг революционного синдикализма – движения, которому Кропоткин симпатизировал, но которое также вызывало критику с его стороны, поскольку оно рассматривало профсоюзные объединения как основу организации свободного общества в будущем. По мнению Кропоткина, взгляды Пуже и Пато – хотя анархизм отразился в их идеях по поводу производства и обмена, а также в антииерархических формах организации – не были в полной мере антигосударственными, потому что предусматривали передачу функций государства профсоюзам.
В отношении правительства и власти Кропоткин, реагируя на ситуацию в России, занял менее резкую позицию. Мы видим, например, как на съезде российских анархистов в 1904 г. он, несмотря на критику конституционалистской агитации в России, утверждает, что анархисты не должны отвлекаться от своих революционных целей на саботирование действий либералов. А в 1917 г., по возвращении в Россию, он пошёл ещё дальше и выступил с речью, в которой призывал к установлению республики по образцу американской федеративной системы, на созванном Керенским Государственном совещании. При этом в целом его позиция оставалась бескомпромиссно антигосударственной. Всецело преданный коммунистическому идеалу и убеждённый, что последний может быть осуществлён только через разрушение государства, Кропоткин твёрдо отстаивал свою позицию в ответ на растущее влияние Социал-демократической партии Германии и конгрессы Второго Интернационала, которые углубили расхождения и взаимную неприязнь между анархистами и государственными социалистами. В 1891 г. в брошюре «Смерть нового Интернационала» («La mort de la nouvelle Internationale») Кропоткин обвинял социал-демократов в измене идеалам Первого Интернационала, которые Маркс разделял так же, как и Бакунин. По его мнению, социал-демократы отказались от экономической борьбы и вступили в сговор с буржуазией, будучи заинтересованы в завоевании политической власти. Одновременно в статье «Исследования революции» Кропоткин отвергал попытки германских социал-демократов очистить себя от подобных обвинений, выразившиеся в принятии Эрфуртской программы. На его взгляд, идея диктатуры пролетариата была всего лишь скверной вариацией авторитарных мотивов бланкизма78. В годы, предшествовавшие Первой мировой войне, Кропоткин продолжал обвинять социал-демократическое движение в развращении умов целого поколения в Германии, а также в подрыве идеи подлинного интернационального социализма в Европе начиная с 1870 г. В противоположность антивоенной позиции, занятой большинством анархического движения, он в 1914 г. призвал поддержать союзников в их борьбе против Германии, чтобы предотвратить победу германского империализма, который, как он утверждал, заразил почти всю нацию и грозит отдалить революцию в Европе на несколько поколений.
Часть II. Кропоткин и развитие анархических идей революционного действия отдельных личностей и небольших групп
3. Революционное действие и возникновение анархического движения в 1870‑е гг.
Было очевидно, что анархисты, выступавшие против создания рабочей партии для участия в парламентской деятельности и политической борьбе, должны предложить своим сторонникам реальную альтернативу, помимо бойкота выборов и революционной риторики. В семидесятые годы, когда пришло время превратить теорию в практику, их антигосударственная и антиполитическая позиция столкнулась с двумя главными угрозами. С одной стороны, европейские социалистические движения испытывали растущее влияние германских социал-демократов, которые сумели обеспечить себе достаточную поддержку и расширяли своё представительство в рейхстаге, несмотря на репрессивный режим. С другой стороны, революционные социалисты, такие как Малон, Брусс и Коста, разочаровавшись в попытках вызвать народное восстание, постепенно переходили от анархизма к парламентским формам социализма, отчасти потому, что они, как и гедисты, опасались, что либеральные радикалы с помощью выборов будут отвлекать рабочих от социализма, отчасти же потому, что они начали верить в возможность продвижения к социализму через парламентские институты.
В тактике, которую в этих условиях применяли анархисты, сочетались две основных тенденции: революционная профсоюзная работа и революционные акты отдельных лиц и небольших групп. Эти два метода действия и роль Кропоткина в их развитии будут рассмотрены нами в двух различных разделах. Настоящий раздел будет посвящён преимуществовенно последней форме действий, которая ассоциировалась с пропагандой действием и была следствием провала революционных выступлений в первой половине семидесятых.
В 1873 г., после ожесточённых споров, разделивших Первый Интернационал, Бакунин особенно настаивал на необходимости революционного действия, а не теоретических дискуссий, и он рассматривал это действие как развитие солидарности рабочего класса в ходе подготовки революции.
«Я убеждён, что время теоретических заявлений, письменных или устных, уже прошло. За последние девять лет в Интернационале развито больше идей, чем было бы необходимо для спасения мира, если б только его можно было спасти одними идеями, и я брошу вызов любому, кто вздумает изобрести ещё одну.
Время идей прошло; настало время действий. Превыше всего стоят сегодня вопросы организации сил пролетариата…
Вы должны строить, с возрастающим размахом, интернациональную, практическую и боевую солидарность рабочих в каждой профессии и в каждой стране, и помните: насколько бы слабыми вы ни были как люди, поселения и изолированные страны, вы обретёте неизмеримую, непреодолимую силу в этом всемирном сообществе»1.
Знаменательно, что этот призыв к действию появился в прощальном послании Бакунина интернационалистам Юры. Юрская федерация, которая положила начало Антиавторитарному Интернационалу, стала важнейшим центром либертарного социалистического движения, но Гильом и его сторонники, осуждая государство и политическое действие, в то же время стремились играть роль посредников между конфликтующими группами в Интернационале и придерживались преимущественно ненасильственной тактики, предпочитая направлять свои силы на устную и печатную пропаганду.
Бакунину пришлось искать в других странах, Испании и Италии, то направление революционного действия, которое он считал необходимым. Он, по-видимому, возлагал особые надежды на революцию в Испании2. До 1873 г. Федеральный совет Испанской федерации, опасаясь преждевременной конфронтации с властями, фактически выступал против революционных стачек. Однако анархисты Андалусии оказались убеждёнными сторонниками боевых профсоюзов, и в начале 1873 г. они инициировали стачки в районе Хереса, которые переросли в вооружённые выступления. Тем временем Испанию потрясла серия кантональных восстаний, и, как был вынужден признать Гильом, Интернационал не мог оставаться в стороне: «Интернационал не может пребывать в бездействии, наблюдая, как враги народа рвутся к власти; настаёт момент, когда народ объединяется и когда Интернационал, уже организованная часть народа, становится рычагом революционного действия»3.
В июле в Санлу́кар-де-Баррамеде бакунистам удалось установить народное правительство, которое продержалось всего тридцать дней, но, по словам Теммы Каплан, «стало маяком для кадисских анархистов, так же как Парижская коммуна оставалась для всех европейских анархистов символом революционного города»4.
Одновременно анархисты, возглавляемые Бруссом и Виньясом, попытались совершить то же самое в Барселоне, превратив общегородскую стачку текстильщиков в захват городского управления народом, – но, к несчастью для них, барселонские стачечники, в отличие от санлукарских, не питали склонности к восстанию, и это начинание закончилось провалом из-за отсутствия поддержки. В Алькое, недалеко от Валенсии, Альбаррасин, один из лидеров Федерального совета, возглавил успешное восстание, которое началось со столкновений между рабочими-бумажниками и полицией и привело к захвату города; интернационалисты оставались хозяевами положения только три дня, после чего договорились о сдаче с прибывшими правительственными войсками4a. В других кантональных выступлениях инициатива принадлежала «непримиримым» республиканцам (интрансихентес), но в некоторых местах бакунисты поддержали их, исходя из того, что эти восстания хотя и не были интернационалистскими, но носили подлинно социалистический характер. Подобное сотрудничество с самого начала недвусмысленно было отвергнуто Федеральным советом, и данный вопрос оставался источником разногласий в движении. Сам Бакунин, по-видимому, предусматривал возможность сотрудничества с сочувствующими буржуазными элементами в революционной ситуации:
«Что же должны делать революционные власти, – и постараемся, чтобы их было как можно меньше, – что должны они делать, чтобы расширить и организовать революцию? Они должны не сами делать её, путём декретов, не навязывать её массам, а вызвать её в массах. Они должны не навязывать им какую-нибудь организацию, а, вызвав их автономную организацию снизу вверх, под сурдинку действовать, при помощи личного влияния, на наиболее умных и влиятельных лиц каждой местности, чтобы эта организация насколько возможно отвечала нашим принципам»5.
Поэтому представляется, что действия испанских бакунистов имели много общего с собственным подходом Бакунина. Тем не менее кантональное движение закончилось поражением. Союз с «непримиримыми» не способствовал продвижению интернационалистского дела, а тем временем военное правительство, установленное в начале 1874 г., подавило все выступления и обрушило на Интернационал свирепые репрессии. Бакунин, испытывая горькое разочарование, заявил: «Эти события во Франции и Испании были ударом по нашим надеждам и ожиданиям»6. После этого движение могло выжить только как подпольная организация. В июне 1874 г. в Мадриде был проведён тайный конгресс, который ответил на репрессии призывом к террористической тактике:
«Отныне и впредь, пока наши права не будут признаны или социальная революция не восторжествует, каждый эксплуататор, каждый тунеядец, живущий на нетрудовой доход, каждый капиталистический паразит и гедонист, который, уверенный в безнаказанности, обещанной ему государством, совершает против нас тяжкое преступление или попирает наши права, падёт под ударом незримого оружия, а его собственность будет предана огню, чтобы не дать законным наследникам извлечь выгоду из нашего правосудия»7.
По-видимому, можно с уверенностью утверждать, что эти слова Федеральной комиссии были не более чем мучительной и гневной риторикой. В действительности рядовые участники движения сосредоточили свои силы на поддержании организации в условиях преследования. Терроризм, который имел место в этот период, там, где он не являлся стихийной народной реакцией на репрессии, скорее всего, был работой независимых групп, а не бакунистов из Интернационала.
Другие бакунисты были убеждены, что революционная ситуация существует в Италии. В последние годы жизни Бакунина его внимание скорее было направлено на Италию, чем на Юру или Испанию. В 1873 г. он с воодушевлением писал о революционном потенциале итальянского пролетариата в «Государственности и анархии»; он утверждал, что Италии неизбежна социальная революция и ей не может быть никакого сопротивления, поскольку там существует по-настоящему обездоленный пролетариат, который, объединённый отчаянием и вдохновлённый страстным идеализмом, знает, чего он хочет, и знает, что́ нужно сделать для освобождения8.
В это время экономические условия итальянских рабочих и крестьян действительно были очень тяжёлыми. Народ был разочарован в правительстве Виктора Эммануила II, неспособном улучшить положение бедняков, и зима 1873/74 гг. была отмечена стачками и голодными бунтами. В подобной ситуации бакунисты считали своей обязанностью присоединиться к народной борьбе. На Бернском конгрессе 1876 г. Малатеста описывал ситуацию в Италии и отклик на неё интернационалистов:
«Весной 1874 г. в разных частях Италии имели место серьёзные волнения, вызванные падением заработной платы и непомерным увеличением стоимости потребительских товаров. Во многих местах магазины подверглись нападению и разграблению. Интернационал оказался в положении, когда ему следовало либо отмежеваться от этих актов, совершённых народом, либо заявить о солидарности с ними: конечно же, было выбрано последнее. Интернационал не мог поступить иначе: во-первых, потому что он растерял бы поддержку всех действительных сторонников революции, если бы осуждал эти акты народа; во-вторых, потому что революция в большей степени состоит из дел, чем из слов, и всякий раз, когда рабочие поднимаются на защиту своих прав и своего достоинства, долг каждого революционного социалиста в том, чтобы заявить о солидарности с текущим движением»9.
В течение 1874 г. подпольный Итальянский комитет в поддержку социальной революции, созданный осенью 1873 г., опубликовал три обращения с призывом к восстанию в своём нелегальном издании «Bollettino del Comitato Italiano per la Rivoluzione Sociale». Эта работа достигла высшей точки в попытках Косты (при участии Бакунина) в Болонье и Малатесты в Кастель-дель-Монте (Апулия) вызвать народное восстание по всей Италии. Их попытки провалились, и поражение вызвало ответные действия правительства, направленные на подавление Интернационала.
Итальянские интернационалисты, однако, не считали себя неправыми: они фактически отказались участвовать в Брюссельском конгрессе Интернационала в сентябре 1874 г., заявив, что для них время конгрессов прошло и что революционная Италия продолжит следовать этим путём, который один может привести к победе социальной революции10. Данное заявление вызвало резкое осуждение со стороны социалистов Цюриха, утверждавших, что действия итальянских бакунистов, как и их единомышленников в Испании, серьёзно скомпрометировали рабочее дело и революцию11. В действительности же мятежники, бросившие непопулярному правительству вызов от имени бедных и угнетённых, пользовались значительным сочувствием в Италии, и ни один суд присяжных не признал бы их виновными.
Судебные процессы 1875 и 1876 гг. предоставили редкую возможность выступить с пропагандистскими речами, и, по словам Мазини, эти выступления со скамьи подсудимых оказались более успешными, чем вся последующая пропаганда в течение многих лет, даже при том, что Интернационал в Италии почти два года не мог функционировать как организация из-за преследований12. Выйдя из тюрьмы, анархисты, очевидно пользуясь возросшей народной поддержкой, восстановили организацию Интернационала, и в течение 1876 г. прошла серия региональных конгрессов, за которыми последовал октябрьский национальный конгресс недалеко от Флоренции, несмотря на попытки полиции предотвратить его.
Именно на этом конгрессе итальянцы приняли форму революционной борьбы, известную как «пропаганда действием».
4. Пропаганда действием: развитие идеи
«Пропаганда действием» представляет собой политический лозунг, который сегодня обычно связывают с террористическими актами, которые совершались отдельными анархистами в 1890‑е гг. Однако в действительности это понятие зародилось в бакунистских кругах в 1870‑е и с самого начала обозначало для разных людей разные вещи1.
Возможно, первоначально эта идея, особенно в случае итальянцев, была навеяна неаполитанским революционером Карло Пизакане (1818–1857). В своём «Политическом завещании» тот писал:
«Пропаганда идеей – химера, образование народа – нелепость. Идеи вытекают из действий, а не наоборот, и народ не получает свободу, когда он образован, а становится образованным, когда он свободен. Единственная работа, которую может предпринять для блага страны гражданин, – это сотрудничество с материальной революцией; следовательно, конспирация, заговоры, покушения и тому подобное – вот та последовательность действий, через которую Италия идёт к своей цели»2.
Понятие пропаганды действием, развитое в 70‑е, не заходило настолько далеко в отрицании письменной и устной пропаганды.
Поэтому, возможно, будет правильнее связать его с Бакуниным, который в 1870 г. провозгласил: «Теперь мы должны все вместе пуститься в революционный океан, и отныне должны распространять наши принципы уже не словами, а делом, – ибо это наиболее народная, наиболее могучая и наиболее неотразимая пропаганда»3. Бакунисты в Испании, вовлечённые в восстания 1873 г., развили эту идею. Следующая выдержка о пропаганде, принадлежащая Бруссу, появилась в барселонской «Революционной солидарности» (La Solidarité Révolutionnaire) в июле 1873 г.:
«Революционная пропаганда должна вестись не только пером и устным словом, через книги, памфлеты, митинги и газеты, – в первую очередь она должна вестись на улице, среди нагромождений булыжников на баррикадах, в дни, когда возмущённый народ ведёт войну с наёмными силами реакции…
С социалистической точки зрения, мы достигли момента, когда пора действовать… Так будем же действовать всякий раз, когда этого требует пропаганда. Возможно, наши усилия увенчаются победой, а если они станут мученичеством – будем помнить, что идея не рубится мечом и не падает под пулями. Не будем забывать, что только кровь народа питает и делает плодородной почву революции»4.
Франсиско Тома́с, один из ведущих интернационалистов в Алькое, сделал заявление в таком же духе в своём письме, которое было опубликовано в «Бюллетене» Юрской федерации 17 августа 1873 г.:
«Поскольку кантональное движение потерпело поражение и буржуазия верит, что наше Товарищество было его душой, вполне вероятно, что преследования Интернационала будут становиться всё более настойчивыми… Я не думаю, что для нас что-либо потеряно. Напротив, наши надежды велики как никогда, революционная идея делает успехи с каждым днём, и недавно произошедшее послужит нам школой, позволив усилить нашу организацию и лучше подготовиться к надвигающейся борьбе»5.
Идея Бакунина о том, что пример революционеров приведёт массы в действие6, видоизменилась у бакунистов в результате болезненного опыта участия в кантональных восстаниях. Бруссу и Томасу пришлось столкнуться с вопросом о целесообразности актов восстания, закончившихся поражением. Томас, по-видимому, считал, что интернационалисты успешно продвигают свою идею народного восстания и следующее выступление принесёт лучшие результаты. Брусс, с другой стороны, смотрел дальше: для него важнее было доказать, что восстания, которые дают мало надежды на немедленный успех, могут принести большую пользу в распространении социалистических принципов. В своей статье он также указывал, что народ отзовётся на революционное выступление так, как он никогда не отозвался бы на книгу или статью, и приводил Парижскую коммуну как пример, когда революционное действие прославило идею, несмотря на его поражение:
«Социальный переворот, подобный тому, что совершила Парижская коммуна, не оставляет ни одного рабочего безучастным. Книгу надо искать, газету надо купить, но революционное действие приходит прямо в ваш дом, в вашу семью, оно приковывает к себе ваше внимание. Кто не задумается, столкнувшись с ужасными вопросами, поставленными на общественной сцене?
Ещё в 1848 г. Прудон начал свою пропаганду, вращавшуюся вокруг федеральной идеи. Но кто во Франции знал, что такое коммуналистская Республика, кто желал её, когда 18 марта поднялось движение? Только горстка людей. И кто сегодня, после того как вопрос коммуны был провозглашён при свете дня, достиг Отель-де-Виль, приобрёл своих героев и мучеников, – кто посмеет сказать, что ничего о нём не знает? Каждый занял одну из сторон, за или против. Два месяца борьбы сделали больше, чем двадцать три года пропаганды».
Аналогичное развитие концепции революционного действия происходило в Итальянской федерации. Статья в первом номере подпольного «Бюллетеня Итальянского комитета в поддержку социальной революции», который появился 1 января 1874 г., провозглашала: «Время мирной пропаганды прошло; она должна быть заменена громогласной, торжествующей пропагандой восстания и баррикад»7.
Это, безусловно, было простым повторением более раннего заявления Бакунина. Но опыт революционной активности в том же году в Болонье и последовавших правительственных репрессий заставил итальянцев в 1876 г., на тайном Флорентийском конгрессе, принять взгляд на революционное действие, весьма сходный с тем, который был обрисован Бруссом в 1873 г.8.
Малатеста и Кафиеро в конце года отправили Юрской федерации письмо, где говорилось:
«Итальянская федерация полагает, что повстанческий акт, предпринятый с намерением подтвердить социалистические принципы действиями, является наиболее эффективным средством пропаганды и единственным, которое, не вводя в заблуждение и не разлагая массы, может проникнуть вниз к самым глубоким слоям общества и вовлечь живые силы человечества в борьбу, ведомую Интернационалом».
Гильом в своей истории Интернационала даёт этому заявлению следующее объяснение:
«Наши друзья в Италии пришли к выводу, что, по крайней мере в их стране, устной и письменной пропаганды недостаточно и что для того, чтобы быть понятыми народными массами, в особенности крестьянами, необходимо показать им то, что невозможно воплотить ни в одном теоретическом учении; их следовало научить социализму через действия, чтобы они могли его увидеть, почувствовать и потрогать. Был составлен план для того, чтобы рассказать итальянским крестьянам, посредством практического урока, на что походило бы общество, если бы оно избавилось от правительства и собственников: для этого было бы достаточно организовать вооружённый отряд, способный захватить сельскую округу на короткое время, и переходить от одной общины к другой, осуществляя социализм в действии перед глазами народа»9.
Совсем как Брусс после поражения кантонального движения в Испании, итальянцы подчёркивали пропагандистскую ценность повстанческого акта. Но, в отличие от первого, их меньше занимала идея поражения и мученичества. Ведь, в конце концов, им удалось превратить своё поражение в частичную победу – сочувствие народа, которое они заслужили во время судов над ними, привело к их оправданию и позволило им восстановить свою организацию в условиях репрессий. Более того, итальянцы, отстаивая повстанческие акты как метод пропаганды социалистических идей, всё ещё надеялись вызвать подобными актами всеобщее восстание. И действительно, выступление в Беневенто в апреле 1877 г., которое последовало за принятием пропаганды действием на тайном Флорентийском конгрессе 1876 г., планировалось как восстание, которое, даже потерпев поражение, должно было разжечь огонь народной революции. Чеккарелли, один из лидеров выступления наряду с Кафиеро и Малатестой, отмечал это в письме к Чиприани:
«Мы не могли надеяться на победу, так как знали, что несколько десятков человек, вооружённых почти непригодными винтовками, не могут выиграть сражение с полками, имеющими на вооружении “веттерли”. Как приверженцы пропаганды действием, мы хотели совершить акт пропаганды; будучи убеждены, что революцию нужно спровоцировать, мы совершили акт провокации… Мы были шайкой мятежников, предназначенной спровоцировать восстание, и не могли и не должны были рассчитывать ни на что, кроме отклика, который мы могли вызвать среди населения»10.
Они, очевидно, расценивали сочувствие, пробудившееся после их поражения в Болонье, как признак того, что их акты восстания, даже будучи подавлены, могут преподать народу социалистические идеалы и привести к общенародному восстанию. Несмотря ни на что, они впоследствии утверждали, что их выступление действительно могло перерасти в революцию: «Мы верили в народный инстинкт и развитие революции, и наши надежды не были бы обмануты, если бы нам удалось удерживать округу в течение нескольких месяцев»11.
Однако ни само восстание в Беневенто (сопровождавшееся занятием двух коммун и уничтожением в них налоговой документации), ни его подавление не превратили народных симпатий в социалистические убеждения и революционные действия. Народ в целом реагировал так же, как крестьяне в Беневенто, которые восхищались действиями повстанцев, но боялись последовать их примеру.
Безжалостные репрессии против Интернационала, которые последовали за поражением в Беневенто, вызвали суровую критику повстанцев со стороны северноитальянских социалистов-легалистов. Малон (коммунар, пользовавшийся значительным влиянием в Ломбардской федерации) даже назвал анархистов полицейскими провокаторами (agents provocateurs), поскольку, «чтобы действовать в подобной манере, нужно быть совершенно безумным», говорил он. «Нельзя сомневаться в том, что эти паразиты трудящегося класса, выдающие себя за интернационалистов, причинили огромный вред»12.
Это осуждение не остановило повстанцев, и они решили поднять общее восстание Итальянской федерации на тайном конгрессе, который прошёл в Пизе в 1878 г. Это решение, казалось бы, знаменовало возврат к чистой повстанческой тактике, без пропаганды действием, – но в действительности движение было слишком озабочено тем, как дать отпор на репрессии, чтобы начинать общенародную революцию.
Тем временем итальянская идея о пропаганде действием, озвученная в «Бюллетене» Юрской федерации от 3 декабря 1876 г., привлекла внимание Поля Брусса. Последний, обосновавшись в Швейцарии после того, как преследования правительства заставили его покинуть Испанию в 1873 г., смог организовать в немецкоязычном Берне активную пропагандистскую секцию Интернационала. Ежедневная «Рабочая газета», издававшаяся этой группой, в номере от 16 декабря (то есть всего лишь через две недели после заявления итальянцев в «Бюллетене») содержала статью, которая защищала пропаганду действием как основной метод пропаганды: «Мы прежде всего сторонники пропаганды делом, пропаганды через действие, конечно при условии, что к ней всегда относятся серьёзно, а не в инфантильной манере»13. Вполне ясно, что итальянцы напомнили Бруссу идею, выраженную им в 1873 г., и теперь он искал пути её развития применительно к ситуации в Швейцарии. Однако, при всей активности Бернской группы, энтузиазм в отношении Интернационала угасал, и Юрская федерация находилась в упадке. Было мало надежды на то, что здесь начнутся какие-либо повстанческие действия, и Брусс едва ли хотел повторения барселонского фиаско. Поэтому он стал защищать другую форму действия, а именно демонстрации, которые хотя и являлись провокационными, но не носили характера восстания. На этот выбор, вероятно, в большей степени повлияли недавние события в России, а не в Италии. Существенно, что итальянец Коста, позднее, в 1877 г., наиболее близкий к Бруссу по взглядам на пропаганду действием, уже начал отходить от своей приверженности к восстаниям. В открытом письме к Никотере, написанном в январе, Коста заявил, что пропаганда социалистической революции в массах не может вестись «по необходимости ограниченным кругом заговорщиков», и хотя его симпатии оставались на стороне Малатесты, Кафиеро и Чеккарелли, он не стал принимать участия в Беневентском восстании14.
Но мы должны вернуться к вопросу о русском влиянии на эволюцию бруссистской концепции пропаганды действием. На закрытом собрании в феврале 1877 г. Брусс убедил членов Куртеларийской секции в том, что Юрская федерация должна поддержать демонстрацию в Берне 18 марта, по случаю годовщины Парижской коммуны. Демонстрация предыдущего года, возглавляемая социал-демократами, была разогнана, а её красное знамя было разорвано. Брусс горячо доказывал, что в этом году, в качестве реванша, следует провести особую демонстрацию, на которой красное знамя будут защищать от всех нападений. Заявив, что подобная демонстрация будет иметь большое значение для будущего Интернационала в федеральной столице, он с возмущением отверг утверждение Гильома, что не стоит рисковать человеческими жизнями ради простой демонстрации.
Наблюдается очевидное сходство между планировавшейся демонстрацией в Берне и событиями в Санкт-Петербурге в декабре 1876 г.
В России подавление «хождения в народ», в свободной манере организованного чайковцами в начале 70‑х, привело к возникновению подпольной организации нового типа, носившей название «Земля и воля». Она состояла из преданных делу революционеров, организованных в небольшие дисциплинированные группы для пропаганды в массах, осуществляемой словом и, в первую очередь, действием: «Требования наши могут быть осуществлены только посредством насильственного переворота. Орудием же подготовки и совершения его, по нашему мнению, служат: 1) агитация, как путём слова, так и, главным образом, путём дела, направленная на организацию революционных сил и на развитие революционных чувств…»15 В рамках этой программы агитации «Земля и воля» попыталась организовать городских рабочих, и она добилась на этой почве определённого успеха в российской столице. Весной 1876 г. здесь прошла стихийная демонстрация в память об одном из революционеров, умершем в заключении, которая навела его товарищей на мысль об организации публичной демонстрации.
6 декабря студенты и рабочие собрались на демонстрацию у Казанского собора. Один из студентов, стоя под развёрнутым в первый раз красным знаменем «Земли и воли», произнёс речь о тех, кто пострадал за народное дело, и заявил о солидарности демонстрантов с ними. Многие участники были арестованы. Жестокие репрессивные меры, последовавшие за этой демонстрацией, пробудили значительную общественную симпатию по отношению к революционерам. Среди юрцев сочувствие к русским демонстрантам было сильно – особенно в свете того факта, что немецкие социал-демократы осудили демонстрацию. В «Бюллетене» Юрской федерации от 25 марта появился протест, подписанный двенадцатью русскими эмигрантами и заканчивавшийся следующим заявлением: «Мы знаем, что демонстрация в Санкт-Петербурге не прошла бесследно и что, будучи организована по прямому требованию многих рабочих, она привлекла в ряды социалистов новых революционеров, вышедших из рабочего класса, которые удвоят и утроят число тех, кто будет призван заменить товарищей, мужественно принявших на себя удар в этом деле»16.
Очевидно, эта демонстрация воспринималась как удачный пример пропаганды действием – пример, которому, по мнению Брусса, могли подражать юрцы. Он надеялся показать этой демонстрацией, что в якобы свободной Швейцарии свободы выражения у социалистов немногим больше, чем в самодержавной России; как он впоследствии говорил, демонстрация была способом «доказать швейцарским рабочим, что у них нет свободы демонстраций»17. Более того, Брусс, кажется, ожидал, что отголоски репрессивной политики царского режима скажутся на поведении бернских властей, что вызовет сочувствие и поддержку в адрес Интернационала среди рабочих. Это стало ясно во время его спора с Гильомом; но ещё в 1876 г., после нападения на знаменосца в Берне, он говорил: «Рабочее знамя должно завоевать себе место под солнцем, и мы знаем, что для этого ему, возможно, придётся быть изодранным и даже, увы! пробитым пулями»18. Тем не менее, хотя Брусс, судя по всему, был заинтересован в том, чтобы спровоцировать насильственную реакцию властей, демонстрация планировалась им как мирная, и действительно, 18 марта демонстранты шли, не вооружённые ничем, кроме палок. В этом отношении он, возможно, был более умеренным, чем русские, так как некоторые из организаторов петербургской демонстрации питали смутные надежды на народное восстание. Но между российской и швейцарской демонстрациями существовала персональная связь в лице Плеханова. Этот студент-революционер, сыгравший столь драматичную роль на Казанской площади в декабре 1876 г., смог бежать из России и прибыл в Швейцарию как раз ко времени мартовской демонстрации. Плеханов стремился к созданию организованного движения рабочих и никогда не одобрял идею повстанческих выступлений; более того, позднее он вышел из «Земли и воли», чтобы не участвовать в политике террора, которая развилась из концепции пропаганды действием в конце 70‑х. Возможно, не лишён значения тот факт, что Плеханов связал себя с бернской демонстрацией, тогда как его товарищ по революционной эмиграции Кравчинский – чьё успешное покушение на Мезенцова в 1878 г. открыло путь для террора «Народной воли» – стал активным участником Беневентского восстания.
И это приводит нас к ответу Брусса на события в Беневенто. В обращении к Французской федерации он ясно давал понять, что не видит ничего повстанческого в этом акте пропаганды действием. Брусс настаивал, что беневентское выступление было не более чем демонстрацией, показывающей социалистические принципы в действии: «К чему этот парад при оружии? Неужели они думали, что народ будет готов к революции, и считали её возможной? Отнюдь нет… Целью демонстрации в Беневенто была исключительно пропаганда»19.
Но всё же его язык оставался бескомпромиссно революционным. Первый номер «Авангарда» (L’Avant‑Garde), газеты недавно восстановленной Французской федерации, подготовленный Бруссом и Кропоткиным в июне 1877 г., призывал к насильственным действиям: «Опыт всё сказал! Не ждите, что мы пойдём мирным и законным путём. Мы за путь насилия, который себя оправдал! Оставим же мирную болтовню радикалам и достанем ружья, висящие на стенах наших чердаков»20. Заявления подобного рода были, однако, чисто риторическими. Тайный конгресс французской организации Интернационала в Сент-Имье (19–20 августа) отвёл пропаганде действием одно из последних мест в своём списке методов. И Брусс в том же месяце опубликовал статью, где повторялись взгляды, выраженные им весной.
Эта статья, озаглавленная «Пропаганда фактом», была написана в ответ на осуждение социалистами демонстраций в Санкт-Петербурге, Беневенто и Берне. Брусс напоминал, как либеральные радикалы во Франции осудили попытки восстаний, предпринятые Флурансом, Барбесом и Бланки в последние дни Империи, и всё же с удовольствием получили свою долю пирога, когда, благодаря распространению республиканской идеи мятежниками, была провозглашена Республика. Нынешние социалисты, по мнению автора, поступают столь же постыдным образом.
Брусс настаивал, что революционеры, принимавшие участие в этих событиях, пытались пробудить народное сознание и им это удалось. Он повторял своё утверждение, что эти действия носили чисто пропагандистский характер: «Надеялись ли люди, которые участвовали в этих движениях, вызвать революцию? Были ли они достаточно наивны, чтобы верить в успех? Очевидно нет. Приписывать им подобные мысли может лишь тот, кто не знает их достаточно хорошо либо знает и пытается оклеветать. Акты в Санкт-Петербурге, Беневенто и Берне являлись исключительно актами пропаганды». Далее он рассуждал о том, как трудно донести послание социализма до масс, которые не имеют возможности учиться через слово, письменное или устное: «Они [крестьяне и рабочие] возвращаются в свои дома настолько измученными и уставшими, что у них мало желания читать брошюры или социалистические газеты: они спят, идут гулять или посвящают свои вечера семье». Как и итальянцы, Брусс говорил, что необходимо показать социализм в действии. Он повторял, что коммуналистский идеал гораздо больше распространился среди масс благодаря Парижской коммуне, чем благодаря сочинениям Прудона.
Петербургским демонстрантам удалось привлечь к себе внимание и пробудить народное сочувствие. Но необходимо нечто большее, нечто поучительное, что позволит поддержать пробудившийся интерес народа. Бернские демонстранты добились этого: их действия показали людям, что в их городе нет ни одной из свобод, которыми, как считалось, они пользуются, и теперь народ понял, что подлинная свобода невозможна в условиях экономического неравенства, поддерживаемого государством. Повстанцы в Беневенто добились ещё большего: заняв две коммуны, они продемонстрировали народу, как следует поступать с собственностью и правительством. Брусс предполагал, что возможно зайти ещё дальше и начать коллективизацию производства и потребления, даже несмотря на то, что в итоге все начинания могут быть подавлены. Это стало бы живым актом пропаганды: «Идея не будет записана, помещена в газете или на картине, не будет высечена из мрамора, выбита на камне или отлита в бронзе: она будет шествовать во плоти, живая перед народом»21.
Очевидно, что действия, о которых говорил Брусс, не были в подлинном смысле повстанческими; он не рассматривал их как действительное начало всеобщего восстания, и поэтому они казались несовместимыми с призывом «Авангарда» – установить свободные коммуны путём вооружённого выступления. Это подчёркивалось отсутствием у Брусса энтузиазма по поводу пропаганды действием, которую защищали испанцы на международных конгрессах в августе 1877 г. Он не собирался по-настоящему вступать в противостояние с силами государства, и это всё более отчётливо вырисовывалось в его взглядах на протяжении 1878 г. Бернская демонстрация, хотя наиболее робкие представители рабочего класса и могли быть ею напуганы, оказалась весьма успешной, показав, что социализм является силой, с которой следует считаться. Даже Гильом признал это22. Однако судебное преследование участников демонстрации фактически разрушило Бернскую группу, и сам Брусс, проведя месяц в тюрьме, начал выражать сомнения по поводу такого образа действий. В речи, произнесённой 24 декабря 1877 г., он подчёркивал необходимость «серьёзных условий для пропаганды действием»23. На очередном конгрессе Юрской федерации во Фрибуре в августе 1878 г., он, видимо, пришёл к выводу, что пропаганда действием в том виде, в каком её теперь описывали («повстанческая агитация», по словам испанцев), больше не является практичной, и призвал использовать для пропаганды голосование24. Брусс утверждал, что ситуация во Франции, где на правительство оказывали давление с требованием амнистии для заключённых коммунаров, уже даёт возможность для подобных действий. В рамках своей агитации социалисты вели кампанию за избрание Бланки – кандидата, находящегося вне закона, – в парламент. Брусс считал, что, если найдётся округ, в котором вероятна победа Бланки, анархисты должны голосовать за него, поскольку после выборов правительство объявит его избрание недействительным, раскрыв тем самым реакционную природу государства25. Ещё более удивительным было то, что Брусс предлагал анархистам выдвигать свои кандидатуры в коммунах с рабочим большинством, чтобы впоследствии создать революционную ситуацию, передавая пахотную землю крестьянам и общественные здания рабочим. Очевидно, это было развитием его предыдущего предложения о захвате коммуны в качестве акта пропаганды. В сентябре «Авангард» приветствовал инициативы Геда и его соратников по подготовке Международного рабочего конгресса в Париже в условиях правительственного запрета, рассматривая их как форму пропаганды действием в ситуации, когда повстанческие выступления невозможны: «Мы полностью одобряем поведение делегатов конгресса. Ввиду абсолютной невозможности повстанческого сопротивления твёрдость, с которой было проведено это легальное сопротивление, заслуживает всяческой симпатии… То, что они сейчас совершили, можем мы им сказать, является просто-напросто актом пропаганды действием, направленным против государства»26.
Не подлежит сомнению, что взгляд на пропаганду действием, который теперь защищал Брусс, свидетельствовал о его постепенном отходе от анархической позиции бойкота выборов и повстанчества. Но, несмотря на это, юрцы условно приняли идею Брусса, описываемую как «деструктивное голосование», и даже Кафиеро и Луиза Мишель позднее подхватили идею выдвижения недействительных кандидатов как форму бескомпромиссной революционной борьбы27. По сути, бруссистская концепция пропаганды действием, хотя она отмечала собой отказ от повстанческих выступлений и даже заигрывание с избирательной системой, необязательно являлась реформистской. Родившись из неудовлетворённости, из неспособности вызвать революцию, она могла, особенно в условиях жестоких правительственных репрессий, перерасти в терроризм. И это объясняет сочувствие самого Брусса к волне покушений в конце 1870‑х. Он выражал сожаление по поводу того, что покушение на испанского короля Альфонсо XII, совершённое 25 октября 1878 г. таррагонским бондарем Хуаном Монкаси, не увенчалось успехом28.
В статье «Хёдель, Нобилинг и пропаганда фактом», опубликованной «Авангардом» в июне 1878 г., в ответ на покушения на германского императора (Макса Хёделя в мае и Карла Нобилинга в июне), Брусс повторял свои аргументы в пользу действия как мощного способа пропаганды и называл покушения примерами подобной пропаганды. Однако, на его взгляд, они не были достаточно эффективными, так как смысл индивидуальных актов легко искажается и забывается, в отличие от коллективных актов, таких как Коммуна: любой ребёнок, научившийся читать, сможет разглядеть своё будущее в кровавых отблесках слов «Парижская коммуна». И главное, цареубийство не было социалистическим актом пропаганды: «Мы не заряжали пистолет Хёделя и не наполняли дробью карабин Нобилинга, потому что мы с самого начала знали, что цареубийство является чисто республиканским актом пропаганды и намерения совершивших его впоследствии легко подвергаются неправильному толкованию»29. К концу 1878 г. «Авангард» был закрыт правительством за сочувственное отношение к политическим убийствам, и Брусс как главный редактор газеты предстал перед судом. Выступая в свою защиту, он признал, что газета сожалела по поводу неудачи покушения на короля Испании и одобрила действия русских народников (Засулич, стрелявшей в генерала Трепова в январе 1876 г., и Кравчинского, заколовшего генерала Мезенцова в августе того же года). Однако он указывал, что газета никому из своих читателей не рекомендовала совершить цареубийство.
Утверждения Брусса по большей части были верны. С другой стороны, Кропоткин много лет спустя говорил, что «Авангард» приветствовал покушения Монкаси, Пассаннанте и Хёделя как республиканско-социалистические акты пропаганды действием, что могли способствовать политической революции, которая вскоре приняла бы социалистический характер30. Действительно, в газете появлялись статьи, которые могли быть истолкованы как подстрекательство к цареубийству. К примеру, в ответ на покушение Монкаси на жизнь короля Испании «Авангард» заявил, что, хотя убийство тиранов не является ни целью, ни методом Интернационала, устранение Альфонсо XII могло бы оказать большую услугу революции31. Точно так же, когда типография газеты была закрыта в декабре 1878 г., там печаталась статья «Цареубийства», которая, по словам Кропоткина, содержала абзац, непростительный с точки зрения правительств. В этом абзаце говорилось, что покушавшиеся терпели неудачу, не сумев пробиться сквозь королевскую свиту, и тот, кто в будущем захочет проложить путь к революции с помощью цареубийства, должен бросить бомбу в толпу придворных, окружающую монарха. Ни одна из этих статей не принадлежала Бруссу; вероятно, они были написаны под влиянием экстремистских элементов, связанных с «Авангардом». Позиция газеты по вопросу политического убийства, безусловно, вызывала разногласия в швейцарских анархических кругах.
По итогам Бернского процесса в августе 1877 г. Брусс, Ринке и Вернер были приговорены к коротким срокам заключения с последующей высылкой из кантона Берн. Это означало, что «Рабочая газета», издававшаяся усилиями троих осуждённых, прекращает своё существование. После закрытия «Рабочей газеты» те, кто был с ней связан, стали участвовать в издании «Авангарда» – особенно после того, как последний стал органом Швейцарской и Французской федераций. Ринке и Вернер вели в Германии агрессивную пропагандистскую кампанию, совместно с другим бывшим членом Бернской группы Райнсдорфом, и представляется вероятным, что они становились в своих взглядах более крайними, чем Брусс32.
Через несколько месяцев, когда прекратилась публикация юрского «Бюллетеня» из-за отъезда Гильома во Францию в конце марта 1878 г., его сотрудники также стали участвовать в издании «Авангарда». (И в июне эта газета слилась с женевским «Тружеником», заменив собой «Бюллетень»33.) Трудно сказать, кто ещё входил в редакцию «Бюллетеня», помимо Шпихигера34, но не подлежит сомнению, что она выражала более умеренный подход, опиравшийся на ослабевшую поддержку юрских часовщиков35. Группа «Бюллетеня» испытывала очевидные сомнения относительно пламенной и агрессивной пропагандистской тактики Брусса, и Гильом озвучил эти сомнения в своём комментарии по поводу бернской демонстрации: «Я не уверен, что с таким населением, как наше, демонстрации этого рода помогут пропаганде»36. В июле 1877 г. сам Брусс упоминал о разногласиях по вопросу о пропагандистской тактике: «Даже группы одной партии сражаются между собой. Идёт война между антиавторитарниками, выступающими за теоретическую пропаганду, и антиавторитарниками, выступающими за пропаганду действием»37. Брусс вытеснил Гильома как ведущая фигура в Юрской федерации к концу 1877 г., но на осеннем конгрессе швейцарским бакунистам, по-видимому, удалось предотвратить принятие юрцами резолюции в поддержку пропаганды действием.
В июне 1878 г. произошло слияние «Авангарда» и «Труженика». Брусс и Кропоткин первоначально весьма критически относились к «Труженику» из-за его эклектичного подхода, и отношения между Юрской федерацией и Женевской группой французских эмигрантов, издававшей эту газету, были натянутыми38. Однако трудная ситуация, в которой оказалось движение, сблизила обе группы, и на собрании 9 июня им, кажется, удалось договориться друг с другом39.
Примирить столь несхожие элементы в одной газете было трудной задачей, и заявление, принятое на июньском собрании, призывало руководить «Авангардом» в соответствии с пожеланиями секций. Представляется вероятным, что статья Брусса о пропаганде действием, появившаяся вскоре после собрания, могла вызвать некоторые разногласия. К концу года в рядах анархистов начались споры по вопросу о политических убийствах: явно благожелательные отношение к подобным действиям со стороны «Авангарда» – возможно, вдохновлённое немецкоязычными элементами – вызвало решительный протест французского эмигранта Пенди, тесно сотрудничавшего с Бруссом в возрождении Французской федерации и создании газеты40.
Статья о цареубийстве, как ни странно, была написана Швицгебелем. Он в некотором роде являлся предшественником революционных синдикалистов, и таким образом, его взгляды отличались от позиции как Гильома, так и Брусса. Однако он разделял с ними приверженность к коллективному, а не индивидуальному действию и, видимо, не воспринимал цареубийство и убийство вообще как эффективную тактику. С другой стороны, рассуждения Швицгебеля в данной статье заставляют предполагать, что он проявлял интерес к этой идее. Однако его энтузиазм быстро сошёл на нет после закрытия «Авангарда», за которым последовали суд над Бруссом и его заключение в тюрьму. Швицгебелю в течение года с трудом удавалось найти достаточно работы, чтобы обеспечить свою большую семью, и арест стал бы для него тяжёлым ударом. По этой причине он отклонил предложение участвовать в создании «Бунтовщика». В единственной статье, которой добилась от него газета («Республика и монархия», номер от 22 февраля 1879 г.), он подчёркивал, что свергать монархии только для того, чтобы заменять их республиками, – это напрасный труд. К 1880 г. он выступал за ограниченное участие в муниципальных выборах41.
Увлечение Швицгебеля цареубийством было мимолётным. Но вероятно, оно отражало раздражение известной части активистов, вызванное невозможностью развернуть широкое народное движение, экономическим спадом, враждебностью социал-демократов и правительственными репрессиями, охватившими не только Германию, но и Немецкую Швейцарию. Проведя много лет в борьбе, Швицгебель, как один из основателей и лидеров Юрской федерации, наверняка чувствовал себя подавленным. И, как один из главных редакторов «Авангарда», он наверняка находился в тесном контакте с членами Бернской группы, ранее издававшими «Рабочую газету», – особенно с Вернером и Ринке, говорившими как на немецком, так и на французском языке. С 1876 г. Вернер и Ринке вместе с Райнсдорфом участвовали в агрессивной пропагандистской кампании, которая велась в Германии, а также в Немецкой Швейцарии. Им удалось создать группы в Мюнхене, Берлине и Лейпциге, но их положение оставалось зыбким – им приходилось скрываться от полиции, одновременно ведя яростную полемику с социал-демократами. (На Гентском конгрессе 1877 г. Либкнехт угрожал Вернеру: «Если вы посмеете приехать в Германию, чтобы напасть на нашу организацию, мы используем все средства, чтобы уничтожить вас»42.) Ничто в их пропаганде не указывало на интерес к цареубийству или убийству вообще. В любом случае открыто пропагандировать подобные идеи было бы равносильно самоубийству. Сообщения немецких пропагандистов в «Авангарде» не содержат никаких упоминаний о политических убийствах до покушения Хёделя. Но в репрессивной атмосфере Германии, анархисты, должно быть, чувствовали, что им необходимо найти способ донести своё послание до народа – более эффективный, чем самовольные выступления на социал-демократических собраниях. Поэтому покушения на жизнь императора могли вызвать некоторое сочувствие у Ринке и Вернера.
В своей книге о немецком анархизме Эндрю Карлсон фактически утверждает, что призыв к покушениям исходил от немецкой секции Юрской федерации и сам Вернер вполне мог тайно руководить ими43. На самом же деле сведения, говорящие о какой-либо связи Вернера с Хёделем или Нобилингом, весьма скудны. Нобилинг мог посещать те же самые собрания социал-демократов, что и анархисты, чтобы, как и они, использовать эту возможность для пропаганды собственных взглядов, но его интерес был направлен на социал-демократов, и хотя некоторые из высказывавшихся им идей могли быть анархическими, он не был связан ни с одной анархической группой. Единственное реальное доказательство личной связи между Нобилингом и Вернером, на которое можно сослаться, – это письмо из полицейского архива, адресованное Бруссу, в котором говорится, что Нобилинг просил принять его в Интернационал и что скорая смерть Нобилинга была бы в интересах революции43a. Хёдель же, согласно полицейским донесениям, был членом группы, основанной Райнсдорфом и Вернером в Лейпциге между 1876 и 1878 гг. Однако сообщение о нём, опубликованное в «Авангарде», отрицает это44. Его политическая ориентация была несколько неопределённой, так как, при явной связи с анархической группой в Лейпциге с весны 1877 г., он продолжал работать с социал-демократами и был исключён из партии лишь в апреле 1878 г. И Брусс, и Кропоткин отрицали, что Нобилинг и Хёдель имели какое-либо отношение к анархическому движению45. Немецкий корреспондент «Авангарда» даже выражал сомнения по поводу их действий: «Может статься, что акт Хёделя окажется бесполезен – бесполезен в своих результатах, даже если бы он достиг своей цели, и также бесполезен как акт пропаганды»46. Следовательно, нет никаких убедительных доказательств того, что немецкая группа Юрской федерации была причастна к покушениям в Германии.
Тем не менее акты Хёделя и Нобилинга вызвали сочувственный отклик Юрской федерации на Фрибурском конгрессе47. И, несмотря на свои сомнения, немецкий корреспондент «Авангарда» фактически выразил одобрение их поступков: «Мы не можем назвать человека, который хочет избавиться от императора, хотя бы и германского [Вильгельма I], сумасшедшим, как не называли мы безумцами Орсини и Фиески во Франции; и потом, существуют такие формы человекоубийства, которые мы не осуждаем и даже одобряем: цареубийство, месть рабочего своему хозяину – наглядные тому примеры»48.
Имеется ещё одна причина думать, что немецких пропагандистов привлекала тактика политического убийства. В конце концов, это была отчаянная реакция на режим репрессий, которая имела параллели с действиями русских революционеров, убивших одного генерала и ранивших другого в 1878 г. Действия «Земли и воли» были безоговорочно поддержаны в анархических кругах, поскольку, помимо личной связи с ней через русских эмигрантов, анархисты ощущали сильную близость с её социалистическими народническими идеями, и это неизбежно располагало их на благосклонное отношение к любым формам борьбы российского движения.
Свирепые репрессии, начавшиеся после Казанской демонстрации, казалось, не оставляли «Земле и воле» иного пути, кроме политического терроризма, поскольку она была не в состоянии создать сколько-нибудь массовую организацию среди крестьян или рабочих. Поступок Веры Засулич, выстрелившей в ненавистного генерала Трепова за его варварское обращение с заключённым, вызвал значительное сочувствие общественности; это заставило движение задуматься о других актах возмездия, результатом чего стало успешное покушение Кравчинского на генерала Мезенцова, главу Третьего отделения (тайной полиции), в августе 1878 г. Русские революционеры спланировали убийство с военной точностью, и кроме того, они изложили свои мотивы в обращениях, сопровождавших акты Засулич и Кравчинского. Это были примеры пропаганды действием, настолько же успешные, насколько примеры Хёделя и Нобилинга оказались неудачными, и без них могло быть так, что германские попытки цареубийства, которые вызвали отчуждение в общественном мнении, дискредитировали бы идею политических покушений. Фактически же действия народников, по-видимому, подогрели интерес к террору как к тактике, которая могла оказаться эффективной, если бы была иначе организована; именно такое впечатление оставляет статья Швицгебеля. Остаётся фактом, что к началу 1880‑х немецкие анархисты решили прибегнуть к террору в ответ на жестокие гонения, начавшиеся с принятием антисоциалистического закона в 1878 г. Ринке работал с Пойкертом в «Мятежнике» (Der Rebell), а Райнсдорф – с Мостом в «Свободе» (Die Freiheit); это были анархические газеты, распространявшиеся в Германии, которые защищали террористическую форму пропаганды действием. В 1885 г. Райнсдорф был казнён за подготовку покушения на жизнь германского императора.
5. Кропоткин и пропаганда действием
Кропоткину никогда не нравился лозунг «пропаганды действием», и он не использовал его применительно к своим идеям о революционной тактике, поскольку, на его взгляд, действия революционеров должны были представлять собой прямые и сознательные акты восстания, если они хотели чего-либо добиться. Тем не менее с самого начала своей революционной карьеры он, подобно другим бакунистам и анархистам, чувствовал необходимость в революционном действии, дополняющем устную и письменную пропаганду, и он, безусловно, поддерживал формы борьбы, принятые первыми сторонниками пропаганды действием.
Первая попытка очертить принципы революционной тактики была предпринята Кропоткиным в проекте программы, который был составлен им для кружка чайковцев в 1873 г. К тому времени, когда он вступил в кружок в 1872 г., по возвращении из Швейцарии, группа уже занималась изданием и распространением нелегальной социалистической литературы («книжным делом»), а также начала устную пропаганду среди рабочих Санкт-Петербурга («рабочее дело»). Кропоткин участвовал в книжном деле и сам написал последнюю часть брошюры Тихомирова о Пугачёве1, но его главная и наиболее успешная работа в группе с конца 1872 г. была направлена на развитие пропаганды среди рабочих на московских и петербургских фабриках. Обстоятельства, при которых Кропоткин занялся составлением программы в конце 1873 г., не очень ясны; можно лишь предположить, что потребность в разъяснении идей давно ощущалась в группе, которая не имела определённой идеологической позиции, но должна была выработать свою тактику, находясь под растущей угрозой репрессий. Бо́льшая часть документа являлась добросовестным отражением взглядов группы, однако в нём были разделы, которым Кропоткин придал выраженную бакунистскую окраску – что не нашло одобрения у других членов кружка, которые, как уже было обозначено, не были антигосударственниками и не были поглощены идеей всенародного восстания, несмотря на свои народнические и социалистические убеждения. Вследствие этого предложенная Кропоткиным программа, по всей видимости, вызвала жаркие дискуссии. В письме к Шишко Кропоткин писал, что она была принята петербургской группой только после «чрезвычайно бурного обсуждения, особенно по революционным пунктам»2.
По словам Чарушина, дебаты в основном шли вокруг кропоткинской идеи крестьянских восстаний:
«Помню, как во время обсуждения этого проекта программы П. А. предлагал и горячо защищал идею организации боевых крестьянских дружин для открытого вооружённого выступления – не для победы, конечно, в которую в близком будущем он тоже не верил, а лишь для того, чтобы кровью своей запечатлеть это революционное выступление в уме и сердце народа»3.
Кропоткин, видимо, вынашивал план, «объединив оставшиеся в целости кружки, составить вооружённый отряд, хотя бы человек в 100, выбрать местность, свежую воспоминаниями о Стеньке [Разине] и Пугачёве, потом двинуться на Москву и поднимать по дороге мужиков на помещиков, на ближайшую власть»4. Дискуссия явно была вызвана той частью программы, где рассматривался вопрос о ближайших действиях, которые могли быть предприняты для распространения социалистических идей и развития революционной организации в среде народа. В этом разделе документа Кропоткин доказывал, что нужно способствовать локальному крестьянскому восстанию с чёткой социалистической целью, даже если нельзя ожидать, что оно получит всеобщую поддержку и не будет подавлено войсками. Таким образом, говорил он, революционеры могут сосредоточить свои силы в одной местности, а не распылять их по всей стране. Кропоткин считал, что лучшим решением для группы будет принять участие в восстании, безжалостное подавление которого раскроет истинную порочную природу режима и подтолкнёт других следовать примеру первых мучеников, что создаст предпосылки для революции:
«Пусть хоть раз выскажется барство и царь во всей их животной наготе, и реки крови, пролитые в одной местности, не протекут без следа. Без рек крови социальный переворот не совершится; первые заменят последующие… Может быть, для нас нет лучшего исхода, как самим утонуть в первой реке, прорвавшей плотину»5.
Кропоткин, возможно, с бо́льшим успехом, чем остальные чайковцы, вызывал сочувственную реакцию у рабочих6, но даже он был разочарован несознательностью квалифицированных работников, таких как металлисты, создававшей трудности для развития пропагандистской сети на фабриках7. Оказалось, что менее квалифицированные рабочие, такие как ткачи, поддерживавшие связь с деревней и сохранившие общинные привычки крестьянской жизни, были более восприимчивы к народнической пропаганде8. Всё это побуждало Кропоткина обращать свой взгляд на село, а не на город, и вероятно, именно по его предложению московская секция кружка в декабре 1873 г. решила направить свою пропагандистскую деятельность в сельскую местность9. К тому времени, когда он приступил к написанию программы, он, очевидно, пришёл к выводу, что крестьянское восстание социалистического характера вполне осуществимо на практике. План по организации крестьянского восстания в Чигиринском уезде, недалеко от Киева, который едва не достиг успеха несколько лет спустя, заставляет предполагать, что эта идея не была полностью фантастической. И в ней, определённо, было больше смысла, чем в стихийном и неорганизованном «хождении в народ», которое было устроено студентами летом 1874 г.
Предложения Кропоткина, хотя они и могли быть окрашены бакунизмом, по существу, являлись ответом на российскую ситуацию. Верно то, что предложение поддержать крестьянское восстание, явно не имеющее надежды на успех, имеет общие черты с ответом Брусса и Томаса на подавление кантональных восстаний в Испании летом 1873 г. Однако маловероятно, что этот ответ повлиял на Кропоткина, – в России того времени даже революционер, близкий к движению в Западной Европе, мог иметь лишь ограниченное знание о том, что происходило в других странах. Самое большее, что можно утверждать: его предложение отражало идею, которая обычно возникает в революционных кругах перед лицом тяжёлых неудач. К примеру, ирландские революционеры опубликовали следующее заявление в «Ирландском мире» осенью 1874 г.:
«Мы хотим, чтобы какая-нибудь группа людей прокладывала путь – иногда вступала в схватки, иногда участвовала в безнадёжных предприятиях, иногда давала мучеников и исповедников: постоянно действуя, постоянно показывая, что среди нас ещё есть храбрецы, готовые сделать или дерзнуть сделать всё, что делали или дерзали делать храбрецы во все времена ради спасения покорённой земли… Действие и подготовка должны предшествовать революции, и точно так же небольшие стычки должны предшествовать генеральному сражению…»10
По-видимому, нет никакой близкой связи между представлением о пропаганде действием, которое впервые было озвучено Бруссом летом 1873 г., и программой революционных действий, сформулированной Кропоткиным позднее в том же году. Безусловно, как отмечал Неттлау, Кропоткин использовал фразу «фактическая пропаганда»11. Но когда он утверждал, что немедленные действия необходимы, чтобы сплотить народ вокруг революционного дела (потому что «действуя на людей не одним словом, а словом и делом, – гораздо легче их убедить в том, в чём сам убеждён»), он просто повторял аргументы Бакунина из «Писем к французу». Более того, вполне очевидно, что Кропоткин, в отличие от Брусса, не рассматривал революционное выступление как один из способов разъяснить социалистические принципы на практике. Предложение Кропоткина, связанное с восстанием, было в такой же степени вдохновлено движением чайковцев, как и бакунизмом. Его товарищи могли быть не готовы к участию в крестьянском восстании, но идея мученичества в этом предложении отражает дух кружка чайковцев – дух полного посвящения себя народу, порождавший особую мораль в отношениях революционеров друг с другом, а также с крестьянами и рабочими.
Чайковцы крайне отрицательно относились к элитаристской организации и беспринципным макиавеллиевским методам, которые отличали подпольную деятельность Нечаева. Одержимый идеей подстегнуть революцию, Нечаев стремился создать революционную организацию, которая управляется центральным комитетом и использует любые методы, какими бы безжалостными они ни были, для достижения своей цели. В противоположность ему, чайковцы создавали движение, единство и сила которого были основаны на солидарности и доверии, а участники отличались личным идеализмом. Идеал служения народу для них был прежде всего этическим идеалом:
«Несомненно, что всякое революционное движение всегда имеет под собой более или менее глубокую моральную основу, так что в этом смысле в революционном движении 70‑х годов не было, конечно, ничего оригинального; но отличительной чертой его была лишь та исключительная роль, какую играли в нем этические мотивы. Людей объединяла тогда, главным образом, интенсивность субъективного настроения, а не преданность той или другой революционной доктрине»12.
Эта характеристика была дана Шишко, одним из непосредственных участников кружка. Нравственный идеализм чайковцев, без сомнения, произвёл на Кропоткина неизгладимое впечатление:
«В члены принимались только хорошо известные люди, испытанные много раз, так что им можно было безусловно доверять…
Никогда впоследствии я не встречал такой группы идеально чистых и нравственно выдающихся людей, как те человек двадцать, которых я встретил на первом заседании кружка Чайковского. До сих пор я горжусь тем, что был принят в такую семью…
Те два года, что я проработал в кружке Чайковского, навсегда оставили во мне глубокое впечатление. В эти два года моя жизнь была полна лихорадочной деятельности. Я познал тот мощный размах жизни, когда каждую секунду чувствуешь напряжённое трепетание всех фибр внутреннего я, тот размах, ради которого одного только и стоит жить. Я находился в семье людей, так тесно сплочённых для общей цели и взаимные отношения которых были проникнуты такой глубокой любовью к человечеству и такой тонкой деликатностью, что не могу припомнить ни одного момента, когда жизнь нашего кружка была бы омрачена хотя бы малейшим недоразумением»13.
По мнению Кропоткина, именно этот нравственный идеализм, который демонстрировали чайковцы, должен был лежать в основе всех революционных движений:
«Чайковский и его друзья рассудили совершенно верно, что нравственно развитая личность должна быть в основе всякой организации независимо от того, какой бы политический характер она потом ни приняла и какую бы программу деятельности она ни усвоила под влиянием событий»14.
Возможно, правильно будет сказать, что чайковцы больше повлияли на Кропоткина, чем Кропоткин на них. И не только в узком смысле личной этики, но и, поскольку нравственная позиция чайковцев отражалась на внутренних отношениях в группе, как пример антиавторитарной организации, которому с трудом соответствовал даже сам Кропоткин. Конечно, он говорил, что должно быть «отрицание в революционной организации таких отношений между лицами и таких способов действий, которые прямо противоречат идеалу, ради которого они вводятся»15. Но, несмотря на его утверждение, что в группе не наблюдалось ни малейших трений, представляется, что в вопросе составления программы он мог взять на себя инициативу, неприемлемую для некоторых членов кружка, и даже предполагал дисциплину в действиях, несовместимую с неформальным и антиавторитарным характером последнего16.
И это приводит нас к другому важному аспекту народнического идеала и его влияния на Кропоткина – отношениям, которые чайковцы пытались установить с рабочими и крестьянами. Когда Кропоткин настаивал на необходимости мученичества, это был тот вид мученичества, при котором революционеры сливались с борьбой самого народа. Значительная часть программы была посвящена объяснению, в истинно чайковском духе, какими должны быть отношения между революционным агитатором и народом.
«Только те, которые своею предшествующею жизнью, всем складом своих прежних поступков сумеют заслужить доверие крестьянства и рабочих, будут выслушиваемы ими, а это будут только деятели из самого же крестьянства, и те, которые безраздельно отдадутся народному делу и докажут это не геройскими поступками в минуту увлечения, а всею своею предшествовавшею обыденною жизнью, те, которые, отбросив в жизни всякий оттенок барства, теперь же завяжут тесные отношения, связанные личною дружбою и доверием, с крестьянством и городскими рабочими»17.
Конечно, сам Кропоткин был одним из тех, кто выступал за прямое обращение к рабочим и крестьянам; он отстаивал преимущества такой тактики перед теми чайковцами, которые, избегая трудностей, предпочитали адресовать свою пропаганду учащимся и интеллигенции. Эта заинтересованность в прямой пропаганде среди народа, безусловно, отчасти вдохновлялась поставленной бакунистами целью – создать ядро революционеров, готовых к действиям. В своей программе Кропоткин подчёркивал, что «успех восстания» будет зависеть от «существования среди самих восставших сильной, дружно действующей кучи людей», которая должна быть «средоточием наиболее сознательных и решительных сил самого крестьянства и городских рабочих». Сказалось здесь и то особое уважение к крестьянству, которое Кропоткин приобрёл в результате своих детских впечатлений и работы в качестве исследователя и администратора в Сибири. Тем не менее, когда он описывал отношения, которые должны были существовать между революционерами и народом, он описывал идею, родившуюся в самом движении чайковцев, которую он усвоил скорее сердцем, чем разумом.
Движение чайковцев, безусловно, сформировало Кропоткина как революционера, и идеализм чайковцев продолжал влиять на него долгое время после отъезда из России – особенно на его взгляды о революционном действии. Работа Кропоткина в кружке была прервана его арестом 22 марта 1874 г., и только в 1876 г., после побега из Петропавловской крепости, он вернулся к революционной деятельности – уже за границей. Несмотря на то, что вначале он надеялся через считаные недели или месяцы вернуться на родину, вскоре он был вовлечён в развитие анархического движения Западной Европы. И не подлежит сомнению, что он имел отношение к развитию революционной тактики пропаганды действием. Однако в силу народнического идеализма он выработал свою позицию по данному вопросу, которая отличалась от озвученной Бруссом или итальянцами.
Как мы видели, он воссоединился со своими друзьями в Юре в январе 1877 г., проведя первые несколько месяцев эмиграции главным образом в Лондоне, где в то время не было никакого революционного движения. Он добирался до Швейцарии через Вервье и Париж. Пребывание в Бельгии оказалось довольно удручающим, но его безмерно ободрило посещение Парижа, где революционное движение начинало возрождаться после поражения Коммуны. «Я извлёк пользу, проводя целые вечера в подчас неустанных дискуссиях. Здесь есть то ощущение свободы, силы, которого не хватает в Лондоне. Я часто говорил себе… что можно, по крайней мере временно, подышать более здоровым в физическом и моральном отношении воздухом, чем лондонский»18.
Ситуация, которую он обнаружил по прибытии в Юру, была немногим лучше, чем в Бельгии, и действительно, представляется, что бакунисты обеих стран тогда взирали на Францию как главную надежду анархического движения: «Франция, Франция – вот что повторяют повсюду, как в Бельгии, так и здесь»19. Юрская федерация начала приходить в упадок. Кооперативная мастерская в Ла‑Шо-де-Фоне, где обосновался Кропоткин, стояла на грани разорения из-за отсутствия работы, и беседа с одним из основателей федерации, Шпихигером, оставила у него «не слишком обнадёживающее чувство по поводу положения вещей»20. Гильом признался Кропоткину, что группа в Ла‑Шо-де-Фоне оторвана от населения, и предложил ему смешаться с рабочими в кафе, чтобы это исправить. 27 февраля Кропоткин написал нерадостное письмо Робену:
«Что касается положения федерации, то оно не самое превосходное. Все секции сократились до горстки членов. Здесь, например, только десять или, вернее, восемь посещающих собрания… Это может быть не важно. Число не имело бы значения, будь массы с ними. Но дело обстоит иначе. Они не поддерживают общения с массами. Хуже того, они отделены от масс как будто крепостной стеной, и моё старание или, скорее, желание войти в иные круги, кроме тех десяти, до сих пор ни к чему не привело. В массах радикалы – боги дня. Они не доверяют социалистам. Несколько лет процветания, с закравшейся склонностью к буржуазной роскоши (в воскресенье только вы да я сошли бы за немытых рабочих), их милые сплетни в кафе о театре, буржуазных свадьбах и прочем – всё это отдаляет их от сектантов вроде нас».
Кропоткин был очевидно обеспокоен изоляцией группы в Ла‑Шо-де-Фоне и ясно давал понять, что его желание изменить положение не нашло отклика. Далее он говорил, что группа обратилась к методам, которые «в действительности не входят в анархическую программу», и сообщал, без большого энтузиазма, что Шпихигер собирается произнести речь на гражданском праздновании годовщины революции 1848 г., чтобы объяснить, почему социалисты отказываются от любых соглашений с радикальными партиями: «У нас будет по крайней мере 3 000 человек аудитории, и мы по крайней мере заставим их говорить об этих сектантах». Он, несомненно, считал, что речь Шпихигера является слишком умеренной тактикой для анархистов. Кропоткин утверждал, что беднейшие слои рабочих испытывают симпатию к интернационалистам, но страх потерять работу держит их в бездействии:
«Наконец, есть население, которое очень бедно и несчастно, – нищета растёт, и открыты благотворительные столовые. Они сочувствуют нам. Но они также боятся нас. Работу так трудно найти и она настолько зависит от каприза хозяина [patron], что они боятся посвятить себя делу. Нужно что-нибудь вроде стачки или, возможно, стрельбы, чтобы привести их в движение, даже чтобы просто вызвать некоторое возбуждение»21.
Кропоткин, с его опытом участия в движении чайковцев, искал более динамичную тактику, чем та, которой придерживалась Ла‑Шо-де-Фонская секция или даже Юрская федерация в целом. Интересно отметить, что, в противоположность комментариям Кропоткина, Гильом с восторгом писал о речи Шпихигера в «Бюллетене»22. Кропоткин позднее признавался, что считал пропагандистский стиль «Бюллетеня» слишком пресным23. Фактически, несмотря на уважение, с которым Кропоткин относился к Гильому, несмотря на то, что их связывала длительная дружба, их отношения всегда отличались двойственностью24. Из воспоминаний Кропоткина видно, что личность швейцарского бакуниста сильно отличалась от его собственной:
«Среднего роста и худощавый, напоминавший несколько Робеспьера своей внешностью и решительностью ума, он вместе с тем обладал золотым сердцем, которое раскрывалось только в интимной дружбе. Он был прирождённый руководитель людей по изумительной способности работать и по своей упорной деятельности»25.
Кропоткин был столь же решительным и преданным делу, как и Гильом, но его горячая и восторженная натура не принимала трезвый, сухой и осторожный подход швейцарского бакуниста.
Легко понять, почему в этой ситуации Кропоткин с симпатией и несколько некритически относился к Полю Бруссу: «Напротив, Брусс, которого я видел вчера, несёт больше надежды и ощущения силы, главным образом благодаря своему живому темпераменту»26. Полностью противоположный Гильому и Шпихигеру, Брусс уже сумел создать вокруг своей «Рабочей газеты» активную секцию Интернационала в Берне, и теперь, после визита во Францию, он был намерен способствовать возрождению Интернационала и там, с помощью новой газеты «Авангард». Кропоткин был взволнован сообщением Брусса о растущей силе движения во Франции и о его эволюции в сторону чистого анархизма. Он с энтузиазмом присоединился к изданию «Авангарда», которое, как надеялись они оба, должно было оживить пропаганду как во Франции, так и в Швейцарии27. Кропоткин также поддержал предложение Брусса о проведении демонстрации в Берне, несмотря на его критику Гильомом. В заключение письма к Робену от 27 февраля 1877 г. Кропоткин обсуждал новый план, который, по его мнению, представлял собой более энергичную и подходящую форму действия, чем выступление Шпихигера на годовщине революции 1848 г.
Он объяснял, что юрцы собирались отправиться в Берн не для того, чтобы просто защищать знамя интернационалистов Цюриха, а для того, чтобы доказать, что они могут организовать борьбу против власти, одновременно проведя пропаганду перед большим стечением народа.
«Мы идём не защищать осквернённый флаг, а подтвердить, доказать народу, что мы способны объединиться, чтобы показать свою силу населению Берна и провести пропаганду перед большой аудиторией. (В прошлом году, как следствие сражения, у нас было по меньшей мере 300 человек, прибежавших посмотреть.) Что касается меня, то я полностью одобряю этот образ действий. Конечно, это всё средство пропаганды. (И, замечу в скобках, флаг для меня не просто кусок старой ткани. Нападая на него, они нападают на нас, и мы должны его защитить.) В общей сложности нас дюжина едущих в Берн. Вечером 18 марта будут лекции, и, надо полагать, лекционный зал не будет пуст. Если нападёт полиция, тем лучше. Это будет пропаганда с ударами дубин и выстрелами револьверов, если потребуется».
Как и Брусс, Кропоткин, видимо, рассматривал бернскую демонстрацию как воспроизведение демонстрации в декабре 1876 г. в Петербурге, которое должно было дать сходные результаты. Но взгляд Брусса на цель демонстрации был далеко не таким определённым и прямолинейным, как у Кропоткина. Французский активист позднее заявлял, что их целью было просто показать рабочим, что в якобы свободной Швейцарии у них нет никакой свободы собраний28. Кропоткин, с другой стороны, утверждал, что намерением было показать, «что по крайней мере в некоторых местах рабочие не допустят попрания своих прав и станут сопротивляться»29. Более того, из обращений, предшествовавших демонстрации ясно видно, что Брусс, даже предвидя возможность расстрела, был настроен на противостояние с властями не так серьёзно, как Кропоткин: если последний призывал товарищей принести револьверы, для первого было достаточно взять палки.
В итоге ни у одного из демонстрантов не было огнестрельного оружия, хотя Ла‑Шо-де-Фонская секция, включавшая в свой состав Ленца (Кравчинского), могла предоставить достаточно внушительный арсенал. Кропоткин, по всей видимости, испытывал облегчение оттого, что ему и его друзьям не удалось раздобыть револьверы, и признавал, что полиция отнеслась бы к ним гораздо более жестоко, если бы прозвучали выстрелы:
«Около десяти минут мы тщетно боролись с пятью или шестью полицейскими за обладание флагом, который изодранный лежал на земле (Пенди, Шпихигер, цюрихец, я и мой друг Ленц). По счастью, ни один из нас не стрелял. (Ленц и я не имели револьверов; Кан обещал принести один, но не принёс.) Поскольку на месте нас было лишь пятеро (все остальные заранее ушли на митинг), мы были бы только понапрасну избиты».
Энтузиазм этого письма к Робену, написанного через несколько дней после демонстрации, определённо говорит о том, что Кропоткин был вполне доволен мероприятием и считал его успешным. «Моё мнение, основанное на мнении немецких консерваторов, то, что буржуазия испугалась революции!..Коротко говоря, дело прошло с замечательным успехом. Вместо 70 человек мы собрали на митинг 2 тысячи. Вместо безразличных зрителей мы получили внимательную и частью сочувствующую публику. Народ не завоевать ничем, кроме смелости»30. Несколько месяцев спустя (примерно в то время, когда Коста выступил с успешной лекцией о пропаганде действием в Женеве) Кропоткин, по-видимому, готовил брошюру на эту тему для России, что говорит о его поддержке представлений, развитых Бруссом31. С другой стороны, когда Робен – который не видел большой заслуги в стычке с полицией там, где должно было произойти настоящее революционное сражение, – стал настаивать, что демонстранты в Берне могли защищать флаг более успешно, чем это было сделано, Кропоткин счёл себя обязанным согласиться: «Вы, безусловно, правы насчёт того, что не было необходимости сдавать флаг, который мы должны были суметь защитить». Проблема, по его словам, заключалась в том, что швейцарцы, непривычные к демонстрациям, были не готовы сражаться с полицией и хотели избежать вооружённого противостояния. «Кроме того, – добавлял он, – мы должны помнить, что для швейцарцев сопротивление полиции есть нечто сверхъестественное»32. Может быть, общий настрой юрцев против оружия заставил Брусса или Кропоткина воздержаться от открытого призыва к его применению. Тем не менее остаётся фактом, что Кропоткин убеждал своих друзей вооружиться, в отличие от Брусса, и он был склонен к более энергичному сопротивлению властям по сравнению с тем, что предлагал француз, или с тем, что имело место в действительности. Важно и то, что через несколько месяцев (в августе) он принял участие в демонстрации меньшего размера, на которую он пришёл с оружием, готовый разрядить его, если бы демонстранты вновь столкнулись с насилием полиции33.
Очевидно, что Кропоткин всегда мыслил с точки зрения революционных актов, в то время как Брусс, вероятно, думал лишь о символическом сопротивлении. При этом вначале Кропоткин, казалось, не замечал различия в подходе между ним и Бруссом – что неудивительно, поскольку, как уже было отмечено, француз находил удовлетворение в использовании воинственных фраз. Вероятно, он начал признавать эти различия лишь в августе 1877 г., когда Брусс написал статью о пропаганде действием для «Бюллетеня» – статью, от которой Кропоткин позже решительно отмежевался. В то время он не сделал по поводу неё никаких комментариев, хотя несколько дней спустя выразил другой взгляд на революционное действие в своей колонке «Международный бюллетень» в «Авангарде». Здесь, рассматривая бурные железнодорожные стачки в США, он критиковал американских социал-демократов:
«В Чикаго коммунисты социал-демократической школы пытались распространять свои принципы с помощью слов, когда им уже следовало бы воплотить их в делах. Вот доказательство того, что мы всегда повторяли, а именно – что всякая легальная агитация оказывается бесполезным оружием, неспособным справиться со стихией, в день, когда, устав от ожидания, народ восстаёт»34.
Кропоткин утверждал, что стачки были народными революционными выступлениями и их можно было превратить в восстание, чтобы установить свободную коммуну, которая даже в случае поражения сохранила бы большое значение как акт пропаганды:
«Предположите, что нам посчастливилось бы иметь анархические секции Международного товарищества рабочих в Америке, в тех местах, где на мгновение восстание восторжествовало. Что произошло бы тогда? Вот что: люди, ставшие хозяевами капитала, фабрик и мастерских, организовали бы работу, чтобы обеспечить самих себя; как владельцы дворцов и домов буржуазии, они поселили бы там рабочие семьи; они создали бы, одним словом, Коммуну, как мы её понимаем, которая, даже если бы ей предстояло потерпеть поражение, осталась бы, по крайней мере, необычайно громким актом пропаганды за социализм»35.
Здесь нет и намёка на чистый акт пропаганды. Аргументы Кропоткина состоят в том, что анархисты, будучи вовлечены в протест, могли побудить стачечников действовать в соответствии с революционными анархическими принципами. Пропагандистский эффект в случае достойного поражения не рассматривается как главный мотив участия в революционном выступлении. Кропоткин, с его народническим прошлым, был проникнут идеей, что героическое самопожертвование может вдохновить людей – но только если оно является сознательным актом восстания. Это хорошо видно из его реакции на первые новости о поражении в Беневенто, где повстанцы сдались без единого выстрела:
«Можете вообразить, как злы мы на итальянцев. Видя, что они позволили застигнуть себя врасплох и не защищались, я предложил голосовать за их исключение из Интернационала. Республика [17]93 года довольно ловко гильотинировала своих генералов, когда те доказывали свою непригодность. По моему мнению, позволив себе быть застигнутыми врасплох, поддаться страху и сдав своё оружие и боеприпасы 42 солдатам, они поступили как трусы»36.
Это было действительно резкое суждение, которое Кропоткин мог переменить, когда он получил письмо Гильома от 3 июня, где объяснялось, что повстанцы не могли использовать своё оружие, намокшее из-за проливного дождя. Тем не менее оно иллюстрирует убеждение Кропоткина, что восстание должно представлять собой настоящую боевую операцию – а не драматический жест. Когда в 1904 г. Кропоткин писал о ситуации, подтолкнувшей анархистов к выступлениям в Беневенто и Берне в 1877 г., он заявлял:
«Эта атмосфера всеобщей реакции была удушающей… Так или иначе, мы должны были стряхнуть с себя эту вялость, и именно поэтому итальянские анархисты решились предпринять вооружённое восстание в Беневенто, в то время как в Швейцарии юрские интернационалисты решили принести красный флаг в Берн на 18 марта, хотя мы знали, что это будет большой скандал для полиции»37.
Как уже было сказано, позднее Кропоткин всячески отрицал свою связь с идеей пропаганды действием, особенно в трактовке Брусса. В 1909 г., когда в швейцарской анархической газете «Пробуждение» (Le Réveil) под его именем была опубликована статья Брусса о пропаганде действием, Кропоткин написал два письма редактору Жоржу Герцигу, в которых с жаром доказывал, что не имеет к этой статье никакого отношения:
«Он [Брусс] очень гордился этими словами – “пропаганда действием”… Мне эти слова были так мало приятны, что во всех моих сочинениях они встречаются не более одного раза – если вообще встречаются. Ничего хорошего не может выйти, если мотив настолько теоретический, как этот – желание пропаганды. Отряд в Беневенто, демонстрация в Берне, всё это без духа восстания могло быть только игрой. Я уверен, на вылазке с красным флагом в Сент-Имье (во время юрского конгресса) только старик Жалло и я, со своим заряженным револьвером, решили выбить мозги любому, кто дотронется до флага. Альбахес, который не мог понять, как можно сражаться ради забавы, вообще не желал приезжать ни в Берн, ни в Сент-Имье. Для других это была… пропаганда действием»38.
Источники в основном подтверждают слова Кропоткина, что он никогда не одобрял понятие пропаганды действием в изложении Брусса, хотя тесная связь, существовавшая между этими двумя революционерами в 1877 г., поначалу скрывала этот факт. С другой стороны, его утверждение, что выступления в Берне и Беневенто были лишь игрой, поскольку их участники не относились к ним серьёзно, не совсем справедливо. Комментарий о демонстрации в Сент-Имье (которая была попыткой повторить бернскую демонстрацию) противоречит свидетельству самого Кропоткина в его мемуарах:
«Однако бернское правительство воспретило [после бернской демонстрации] красное знамя во всём кантоне. Тогда Юрская федерация решила выступить с ним, несмотря на все запрещения, в Сент-Имье, где должен был состояться наш годичный конгресс… На этот раз мы были вооружены и приготовились защищать наше знамя до последней крайности… Но когда наша процессия появилась под звуки военной музыки на площади и ясно было, что полицейское вмешательство вызовет серьёзное кровопролитие, то нам предоставили спокойно идти. Мы, таким образом, беспрепятственно дошли до залы, где и состоялся наш митинг. Никто из нас особенно не желал столкновения; но подъём, созданный этим шествием в боевом порядке, при звуках военной музыки, был таков, что трудно сказать, какое чувство преобладало среди нас, когда мы добрались до залы: облегчение ли, что боевой схватки не произошло, или же сожаление о том, что всё обошлось так тихо»39.
Возможно, Кропоткин и Жалло были единственными, кто приготовились стрелять на поражение в Сент-Имье, но и другие демонстранты в случае нападения были готовы дать более решительный отпор, чем в Берне. И это подтверждает письмо Брусса Кропоткину от 10 июля, в котором содержалась просьба вооружить бернских активистов: «Закажи у Пенди двадцать кастетов для Берна»40. Очевидно, что огорчение Кропоткина по поводу перепечатки статьи 1877 г. под его именем заставило его провести более резкое различие между собственным подходом и подходом Брусса, чем фактически существовало в те дни. Тем не менее различие действительно было.
По сути, осенью 1877 г. Испанская федерация выражала взгляд на пропаганду действием, более близкий к позиции Кропоткина в отношении пропаганды и революционного действия. Испанская делегация в сентябре этого года подняла вопрос о пропаганде действием на конгрессе Интернационала в Вервье и Всемирном социалистическом конгрессе в Генте. В Вервье она предлагала обсудить «надлежащие способы скорейшего осуществления революционных социалистических действий», поскольку хотела узнать, поддержат ли другие федерации Интернационала недавно принятую ими тактику пропаганды действием41.
«Мораго даёт объяснения по поводу значимости вопроса. Тактика, принятая в Испании, – это пропаганда действием и отделение от всех буржуазных организаций. Внесено предложение выяснить мнение федераций об этой форме борьбы и узнать, получит ли в случае действий Испанская федерация поддержку других»42.
Коста поддержал предложение испанцев. Однако испанская делегация решила отозвать его на том основании, что все революционные социалисты уже согласились поддерживать друг друга в революционных выступлениях и что вопрос о тактике перекрывается другими вопросами в повестке43. В итоге конгресс принял резолюцию, которая отвергала партийную деятельность, и декларацию солидарности с революционными действиями в Беневенто, Санкт-Петербурге, Берне и Соединённых Штатах44. В Генте испанцы, получив для своей федерации соответствующие полномочия, внесли более определённое предложение, сводившееся к тому, что пропаганда и агитация с помощью повстанческих действий необходима для того, чтобы вызвать социальную революцию45. Озабоченные восстановлением единства в рядах социалистов, делегаты уклонились от такого спорного вопроса, как пропаганда действием, и значительное большинство из них не принимало участия ни в дебатах, ни в голосовании по предложению испанцев. Испанским делегатам пришлось поддержать более общую резолюцию против политических действий, внесённую юрцами.
Источники – насколько мы ими располагаем46 – говорят, что на Вервьетуазском и Гентском конгрессах испанцы сформулировали достаточно прямолинейный повстанческий взгляд на пропаганду действием. Ставился вопрос о том, что нужно дополнить устную и письменную пропаганду революционными актами, чтобы подтолкнуть народ к восстанию. В отличие от Брусса, испанцы не рассматривали пропаганду действием как возможную замену устной и письменной пропаганды – в конце концов, при репрессивном режиме, существовавшем в Испании, и то, и другое являлось формой повстанческой агитации. Следует обратить внимание, что Брусс, видимо, не стал поддерживать предложения испанской делегации. Это могло объясняться тактическими, а не идеологическими причинами. Трения между ним и Гильомом нарастали, и возможно, чтобы успокоить умеренных и обеспечить единый фронт анархистов, он воздержался от прямых ссылок на пропаганду действием.
Трудно сказать, как отреагировал на позицию испанцев Кропоткин, поскольку нет никаких указаний на то, что он участвовал в дискуссиях о пропаганде действием на конгрессах 1877 г. Возможно, он не хотел обсуждать тему, по поводу которой у него были серьёзные сомнения. Однако, если судить по его комментарию о реакции Альбахе́са (Альбаррасина) на демонстрации в Берне и Сент-Имье, Кропоткин должен был признать, что взгляды испанцев на революционное действие гораздо ближе к его собственным, чем взгляды Брусса и Косты. Фактически на данном этапе он установил тесную связь с испанцами, и впоследствии, летом 1878 г., он сам провёл шесть недель в Испании. Кропоткин завёл дружбу с Альбаррасином (предводителем знаменитого восстания в Алькое, который жил в эмиграции в Ла‑Шо-де-Фоне47), и в июне 1877 г., когда последний отправился на родину, Кропоткин не поехал с ним только потому, что Гильом убедил его, что без знания испанского он не сможет помочь местному движению. В августе Виньяс остановился у Кропоткина во время собрания «узкого Интернационала» (L’Intimité Internationale) в Ла‑Шо-де-Фоне, на котором было решено создать в Швейцарии особое представительство с Кропоткиным в качестве секретаря-корреспондента48.
Каким бы ни было отношение Кропоткина к подходам Брусса и испанцев, он, очевидно, почувствовал необходимость прояснить свои представления в свете дискуссий и выступлений революционеров в 1877 г. Прибыв в Лондон после поспешного отъезда из Гента49, Кропоткин, пользуясь возможностью, начал изучать в Британском музее историю Французской революции: «В замечательных собраниях Британского музея я изучал происхождение Французской революции – каким образом революции берут своё начало». Жажда деятельности вскоре привела его в Париж, но и здесь он продолжал свои исследования в Национальной библиотеке, пока опасность ареста не заставила его покинуть страну в мае 1878 г. Чтение литературы подкрепило идеи, которые он начал формулировать в 1873 и 1877 г.: разрозненные выступления всегда предшествуют полномасштабной революции, и общий курс революции определяется под влиянием тех, кто вызвал и поддержал эти выступления50.
Проведя несколько недель с Бруссом в Швейцарии, Кропоткин уехал в Испанию, где некоторые революционеры ожидали вспышки социальных протестов в ответ на тяжёлое экономическое положение страны. Представляется вероятным, что эта поездка могла быть связана с письмом испанского корреспондента, опубликованным в «Авангарде» 20 мая, где предсказывалась возможность подобного развития: «Мы надеемся вступить в новую фазу, которая лучше, чем произнесённое или написанное слово, покажет, что социализм не умер»51.
Не считая недели, проведённой в Мадриде, Кропоткин всё время находился у Виньяса и других интернационалистов в Барселоне. Он был тепло принят испанцами, и федерация поручила ему примирить Виньяса с Мораго. Два ведущих интернационалиста были в ссоре по вопросам тактики, так как Мадридская группа мыслила с точки зрения индивидуальных и преимущественно террористических актов, а Барселонская выступала за коллективные действия.
«Согласно ему [Кропоткину], в это время произошёл настоящий разрыв между Мадридом и Барселоной. В последнем городе преобладало рабочее движение, в первом – отдельные люди с более или менее террористическими проектами. В Барселоне также поддерживали связь с крестьянами из региона Валенсия, и поход восставшего крестьянского населения на Барселону был одной из обсуждавшихся возможностей; в Мадриде же активисты обдумывали индивидуальные акты. Между Виньясом и Мораго произошёл открытый разрыв; Кропоткин, который провёл неделю в Мадриде, был уполномочен, как представитель Интернационального альянса, содействовать примирению, и он говорил, что добился успеха»52.
Посредничество Кропоткина в этой ситуации предполагает, что он симпатизировал обеим группам и поддерживал их тактику. Возможно, в свете исследований по Французской революции, а также недавних покушений в Германии и России Кропоткин расширил своё понятие революционного действия, включив в него нападения на угнетателей, не носившие коллективного и повстанческого характера53. Он внимательно прислушивался к испанским интернационалистам, поскольку был весьма впечатлён и вдохновлён революционным духом их движения:
«Он вернулся из Испании, полный энтузиазма благодаря тому, что увидел там рабочую организацию, проникнутую революционным духом, совершенно отличным от духа тред-юнионистов; вернулся с надеждой на крестьянское восстание, тлеющее, как он видел, в Испании, которое казалось ему более близким и определённым, чем восстание русских крестьян. Он видел крайне мало революционной энергии, начиная с его приезда на Запад в 1876 г., в Юре и Бельгии и совершенно не находил её в воздухе Англии; у него не было никакого опыта, связанного с Италией. Поэтому визит в Испанию стал для него настоящим путешествием в земли Интернационала, который здесь был жив, хотя и носил подпольный характер, и это путешествие позволило ему усилить своё рвение в период с 1879 по 1882 г.»54.
По-видимому, революционное движение, которое Кропоткин увидел в Испании, внушало ему больше оптимизма, чем любое другое за пределами Франции – даже в России, – поскольку здесь подпольная организация вела работу среди населения с перспективой восстания, особенно в сельских районах. Поэтому можно не сомневаться, что испанский опыт, последовавший за изучением Французской революции и политическими покушениями в Германии и России, заставил Кропоткина считать как коллективные, так и индивидуальные революционные акты необходимой прелюдией революции.
Но как именно Кропоткин отреагировал на покушения в Германии и России? В случае Веры Засулич он присоединился к восторженной поддержке со стороны интернационалистов. В своих мемуарах он пишет, что, избежав повторного ареста, «она уехала за границу и скоро присоединилась к нам в Швейцарии» и что её самоотверженность произвела «чрезвычайно глубокое впечатление» на рабочих Европы55. По её собственным воспоминаниям, когда она прибыла в Женеву, русские анархисты ожидали, что она присоединится к анархическому движению и будет отстаивать его дело перед социал-демократами:
«И вот на второй же или на третий день по приезде уже излагают такой план: парижские анархисты назначат день и час моего приезда в Париж и приготовят там встречу, может собраться по меньшей мере несколько тысяч. Полиция может вмешаться, но арестовать меня они не дадут. Я отказалась самым решительным образом, но меня уверяли, что это необходимо…
Когда с этим планом было покончено, возник другой. Я должна написать открытое письмо против немецких социал-демократов и хорошенько их отщёлкать. Не помню уже, в какую именно газету предполагали послать письмо, но рассчитывали, что его станут перепечатывать и цитировать и оно широко распространится»56.
Казалось, что анархисты пытаются монополизировать акт Засулич. Вероятно, они рассматривали этот акт как успешный пример пропаганды действием, поскольку её оправдание и спасение от повторного ареста вызвали ошеломительную общественную поддержку. Многие верили в то, что её поступок приблизил революцию в России: по словам Засулич, таково было убеждение Кравчинского, который помог ей бежать в Швейцарию. «Сквозь призму иностранных газет и собственного воображения моё оправдание и последовавшие затем демонстрации показались ему началом революции»57. Учитывая тесную связь Кравчинского с Анархическим Интернационалом, весьма вероятно, что его взгляд повлиял на отношение анархистов. Сама Засулич видела свой акт в совершенно ином свете: для неё он был единственной доступной формой протеста в условиях постоянного преследования революционеров, и она не связывала никаких драматических ожиданий с его воздействием на публику.
Кропоткин, видимо, разделял взгляд Засулич на акт и его значение в российских условиях. Такое впечатление оставляют его записки; кроме того, через несколько лет, на Лионском процессе 1883 г., он сделал следующее заявление с отсылкой к покушению на Трепова: «Я считаю, что если партия, как нигилисты в России, оказывается в положении, когда она должна либо исчезнуть, распасться, либо ответить насилием на насилие, – тогда она не имеет причин колебаться и обязана применить силу»58. Кропоткинская оценка акта Засулич была более сдержанной, чем оценка Кравчинского. Тем не менее Кропоткин был глубоко впечатлён этим делом и его отголосками в Европе и поэтому наверняка был причастен к попыткам вовлечь Засулич в анархическое движение. Не совсем ясно, какую роль он играл в планах относительно её приёма в Париже или открытой критики ею немецких социал-демократов, поскольку во время её прибытия в Швейцарию он готовился к поездке в Испанию – только после своего возвращения он упомянул о встрече с ней накануне Фрибурского конгресса59. Однако не стоит сомневаться в том, что нападение на Трепова привлекло внимание Кропоткина к возможности индивидуальных революционных актов.
Покушения на жизнь германского императора также могли быть вдохновлены, по крайней мере отчасти, примером Засулич, но Хёдель и Нобилинг, в отличие от русской народницы, действовали независимо от всяких движений, а их мотивы были менее ясны. Как мы видели, и Кропоткин, и Брусс дали понять, что германские акты не являлись результатом анархического заговора. В то же время Кропоткин в своих воспоминаниях о создании газеты «Бунтовщик» писал, что «Авангард» приветствовал покушения на императора как республиканские и республиканско-социалистические акты пропаганды действием. Он не упоминал здесь замечание Брусса о том, что в этих актах не было ничего подлинно социалистического и что они в любом случае были менее эффективными, чем коллективное действие60. Фактически Кропоткин указывал, что Хёдель являлся социалистом. В письме 1909 г., где он выражал свою неприязнь к выражению «пропаганда действием», он с некоторым сарказмом комментировал реакцию Брусса на акт Хёделя: «Ты найдёшь в статье о Хёделе в “Авангарде” эту фразу… Что представляет собой акт Хёделя? Акт республиканской пропаганды (социалистическая пропаганда должна быть чем-то иным)»61. Для Кропоткина важно было то, что люди, оскорблённые властью, посягали на жизнь её представителя потому, что тот был для них ненавистен, – а не потому, что они хотели провести пропаганду62. Кроме того, Кропоткин не критиковал эти акты за то, что они были индивидуальными, а не коллективными. В статье «Как был основан “Бунтовщик”» он говорил, что, по его впечатлению, действия Хёделя и Нобилинга объяснялись разочарованием в политике социал-демократов. Поэтому, хотя Хёдель и Нобилинг, в отличие от Засулич, не смогли пробудить энтузиазм и общественную поддержку, казалось, что они выдвинули альтернативу статичной тактике социал-демократов, и это не могло не вызвать сочувствие у Кропоткина, как и у германских интернационалистов. Не стоит забывать, что Кропоткин сотрудничал с немецкой анархической группой и «Рабочей газетой» и должен был находиться в курсе событий как ответственный за международное обозрение в «Авангарде»63.
На состоявшемся вскоре Фрибурском конгрессе, где сторонникам активных действий, в отсутствие Гильома64, удалось получить преобладание в Юрской федерации, Кропоткин наконец выступил с подробным изложением своих представлений о революционной тактике. В своём выступлении он, на первый взгляд, поддержал коммуналистскую позицию Брусса. Повторяя утверждение француза, что независимость муниципалитетов (коммун) станет отправной точкой революции, Кропоткин вместе с ним призывал к участию в муниципальных делах:
«Именно здесь, в необъятном многообразии коммунальных интересов, мы найдём самую благоприятную среду для теоретической пропаганды наших коллективистских и анархических идей. Дела муниципальной и сельской коммуны близко затрагивают значительную часть жителей; и, в первую очередь, принимая активное участие в повседневных делах коммун, мы можем сделать видимыми и понятными для всех пороки нынешнего общества и преимущества применения наших экономических и политических принципов. С экономической точки зрения коммуна представляет собой превосходную почву для пропаганды коллективизма и может служить для того, чтобы проложить путь экономической революции. С политической точки зрения коммуна является мощным оружием войны против государства»65.
Кропоткин даже выступил в защиту предложенного Бруссом деструктивного голосования – использования выборов для того, чтобы установить революционную коммуну, которая положит начало социальным изменениям и бросит вызов государству. Тем не менее его взгляд на действия анархистов в коммуне был чисто повстанческим и едва ли был совместим с тактикой Брусса, вызывавшей подозрения в реформизме. Последний рассматривал деструктивное голосование как альтернативную форму пропаганды действием, когда вооружённое выступление было невозможно:
«Имущие классы держатся насилием. Поэтому насилием они и должны быть уничтожены. Путём к достижению этого служит накопление достаточно больших сил. Это может быть обеспечено только пропагандой.
Со временем приверженцы анархической партии признали эту необходимость, и повстанческая агитация, пропаганда делом, стала играть значительную роль в её методах действия.
Но в моменты, когда теоретическая пропаганда недостаточна, а повстанческое действие как таковое невозможно, должны ли мы совершенно избегать участия в голосовании?
…Бывают случаи, когда разрушение государства во его всей полноте ещё невозможно, но одну из деталей машины можно застопорить посредством самого голосования; когда возможно настроить один механизм против другого, например коммуну против правительства; в этих случаях можно извлечь пользу из голосования».
Кропоткин, с другой стороны, отвергал любую тактику, которая могла укрепить уже пошатнувшуюся идею государства: анархисты, настаивал он, стремятся пробудить в народе дух восстания для насильственной экспроприации собственности и дезорганизации государства, действуя посредством теоретической пропаганды и, прежде всего, повстанческих актов. Он указывал, что события в коммуне во времена кризиса создают питательную почву для восстаний, которые предшествуют всем великим революциям. Кропоткин призывал юрцев использовать инциденты на местах, чтобы способствовать таким восстаниям:
«Происшествия, которые случаются в коммунах, возможно во времена стачек, возможно по вопросу налогов и т.д., делают города и сёла той средой, где легче всего зарождаются восстания, которые предшествуют каждой великой революции и подготавливают народные мысль и чувство. Поэтому Левашов решительно убеждает юрские секции внимательно наблюдать за коммунальными делами, чтобы использовать в своих интересах все инциденты, которые могут здесь представиться и которые можно развить в одно из тех восстаний, что, конечно, не заставят себя ждать на социалистической коммунальной почве».
Кажется странным, что Кропоткин, сделавший повстанческую тактику своей центральной темой, поддерживал аргументы Брусса в поддержку деструктивного голосования. Сам Брусс, однако, утверждал, что использовать голосование к своей выгоде, если позволяют обстоятельства, – не значит отступать от общей антипарламентской позиции анархистов:
«Голосование, говорит он, можно рассматривать по-разному. Как принцип, выражающий народный суверенитет, он голосование отвергает, как и всегда: он знает, что оно не может привести к завоеванию власти; он знает, что оно не может, даже само по себе, послужить сплочению подлинно революционной партии; по этим двум пунктам то, что происходит сейчас в германской демократии, просветило все умы.
Он знает, далее, как много народных депутатов, предавших своих избирателей.
Но действительно ли необходимо приходить к заключению, что голосование должно находиться под категорическим запретом и его ни при каком случае нельзя использовать, чтобы извлечь выгоду?
Он так не думает»66.
Подобное заявление могло развеять сомнения относительно революционности Брусса, но оно не объясняет некритическое принятие его аргументов Кропоткиным. Представляется вероятным, что поведение Кропоткина в данном случае было продиктовано не столько личным убеждением, сколько практической необходимостью. Первоочередной задачей Кропоткина во Фрибуре было поддержать инициативу Брусса по участию в муниципальных делах, и это нелегко было сделать, вступая с ним в споры по вопросам голосования – особенно в ситуации, когда Кан от имени Женевской группы отвергал идею деструктивного голосования в рамках общей критики коммунализма67. Поэтому для Кропоткина лучше всего было просто нейтрализовать сомнительные положения в программе Брусса, твёрдо и бескомпромиссно изложив собственные взгляды на революционное действие. Важно отметить, что Кропоткин вообще очень мало говорил о голосовании и не предполагал, что оно в определённых обстоятельствах может стать одной из форм пропаганды действием; более того, он ни разу не использовал выражение «пропаганда действием», предпочитая вместо этого говорить о восстаниях и революционных актах. Как и Реклю, который в письме конгрессу заявлял: «Пока продолжается несправедливость, мы, анархически-коллективистские интернационалисты, будем оставаться в состоянии перманентной революции», – Кропоткин ясно давал понять, что для него позиция анархизма была бескомпромиссно революционной. И остальная часть делегатов, похоже, согласилась с ним, так как они недвусмысленно высказались за революционные и повстанческие действия:
«Относительно средств: 1. теоретическая пропаганда; 2. повстанческое и революционное действие; 3. относительно голосования: что оно не может считаться правовым принципом, способным осуществить так называемый народный суверенитет; что его использование в качестве инструмента всегда опасно, но следует провести исследование, чтобы ответить да или нет на вопрос, должно ли его использование находиться под категорическим запретом».
Кропоткин оказал на Юрскую федерацию влияние, которое, возможно, превосходило влияние Брусса. Посещение Испании пробудило в нём уверенность и энтузиазм. «Что до меня, то после возвращения из Испании я чувствую себя совершенно восстановленным морально», – писал он Робену. И теперь он мог изложить своё видение революционной тактики с той убеждённостью, которой, вероятно, не хватало Бруссу, начинавшего проявлять колебания в антигосударственной позиции. Конечно, Кропоткин был воодушевлён тем откликом, который его выступление вызвало на конгрессе, и действительно считал, что его призыв к участию в муниципальной агитации может иметь практические последствия. Положение всё ещё оставляет желать лучшего, говорил он Робену, но теперь он видит признаки оживления:
«Дела здесь идут неважно, большинство секций дезорганизованы, все они устали, пройдя через те же самые кризисы, что выбивали меня из колеи в течение этих семи или восьми месяцев. Теперь наблюдаются некоторые признаки жизни. Конгресс невелик, но делегаты поднимают новые вопросы и, вероятно в результате моего предложения, будут участвовать в коммунальной агитации»68.
Но, хотя Кропоткин сформулировал собственные представления о революционной тактике, представления эти оставались близки к бруссовским – были по преимуществу коллективистскими. Он настаивал на необходимости подготовительных повстанческих выступлений (а не индивидуальных революционных актов), распространяющих дух восстания среди народа. Как и все делегаты во Фрибуре, он присоединился к резолюции, которая выражала сочувствие и поддержку революционным актам Хёделя и Нобилинга и осуждала немецких социал-демократов, отмежевавшихся от них69. Тем не менее Кропоткин не пытался обосновать индивидуальные революционные действия. Возможно, сочувствуя индивидуальным актам, он всё ещё считал их менее важными, чем коллективные.
К концу сентября до Юры дошли известия об убийстве Кравчинским Мезенцова – акте, который Кропоткин наверняка одобрил, поскольку он, как и прочие русские революционеры, был оскорблён поведением шефа полиции по отношению к осуждённым на Процессе 193‑х70. За этим последовали покушения Монкаси на короля Испании в октябре и Пассаннанте на короля Италии в ноябре71. В статье «Как был основан “Бунтовщик”» Кропоткин связал эти два акта с актами Хёделя и Нобилинга, как действия людей, разочарованных положением в социалистическом движении. Он цитировал сообщение испанского корреспондента, которое подкрепляло его утверждение о том, что «Авангард» рассматривал подобные акты как возможное начало революции.
«Люди, отделённые от рабочих, заявили, что они устали от застоя, в который впало всё социалистическое движение.
Рабочий Хёдель стрелял в императора Германии, и за ним, пятнадцать дней спустя, последовал доктор Нобилинг, который сделал то же самое. Молодой испанский бондарь Хуан Олива Монкаси стрелял в короля Испании, а повар Пассаннанте бросился с ножом на короля Италии.
“Авангард” приветствовал эти дела как акты пропаганды действием – республиканской и республиканско-социалистической пропаганды: Монкаси, Пассаннанте, Хёдель были, по сути, социалистами, а Пассаннанте был республиканцем-социалистом. Эти покушения [attentats] могли ускорить политическую революцию, которая вскоре приняла бы социалистический характер.
“Поэтому бесспорно, – писал наш корреспондент из Испании, – что в этих условиях, если бы выстрел из пистолета Оливы попал в цель, это оказало бы большую услугу Революции, вызвав движение, которое лучше было бы не задерживать. Давайте и мы посочувствуем тому, что он не взял прицел лучше”».
Хотя Кропоткин здесь ссылается на статью Брусса о политических убийствах, он приписывает «Авангарду» точку зрения, которая явно противоречила статье его друга (Брусс вообще отрицал, что акты Хёделя и Нобилинга были социалистическими). Брусс, безусловно, сочувствовал поступку Монкаси, но заявление испанского корреспондента не отражало общее отношение редактора к покушениям 1878 г. Фактически Кропоткин здесь приписывает «Авангарду» точку зрения, которая исходила в первую очередь от Испанской федерации и которой больше симпатизировал он сам, а не Брусс. Поэтому можно с уверенностью предположить, что покушения 1878 г. убедили Кропоткина в растущей важности индивидуальных революционных актов.
Сомнения, которые Кропоткин мог испытывать по этому поводу, рассеялись после того, как юрцы отказались неспособны применить коммуналистский подход, который он защищал во Фрибуре. В начале ноября он отправил Робену письмо, в котором выражал досаду по поводу состояния федерации72. Северная секция, по его словам, продолжала приходить в упадок. На юге положение было не столь удручающим: в Лозане, на волне жестокого экономического кризиса, сложилась активная группа; Кропоткину удалось способствовать возрождению группы в Женеве; ещё одна группа сформировалась во Фрибуре после конгресса. Однако многое зависело от энергии Брусса и Кропоткина, и без них организация вряд ли смогла бы продолжать свою деятельность. Даже малочисленных молодых членов Кропоткин не смог убедить, чтобы они взяли на себя инициативу активной пропаганды. Группы понятия не имели о том, что им делать.
«Но какое дело можно найти для этих людей, вот величайший вопрос из всех! Разговоры, затем ещё разговоры, это заканчивается скукой, и что тут можно сделать практического??? Выборы для нас неприемлемы; политическая жизнь здесь настолько спокойна, что население ничто не волнует; восстания невозможны! Что же делать?.. Интернационал до сих пор, и особенно в настоящее время, всего лишь исследовательская группа. У него нет никакого практического поля деятельности».
Идея Кропоткина о муниципальной агитации не была реализована из-за отсутствия поддержки среди швейцарцев:
«Я думал об агитации на коммунальной почве. Но как это можно сделать без швейцарцев? Я знаю, что во Франции на этой почве сплотились бы многие силы. Но в Швейцарии нам не с кого начать. Адемар [Швицгебель] не делает ничего, абсолютно ничего. Мы не можем даже получить от него письмо об интервью, которое состоялось в Ла‑Шо-де-Фоне. Огюст Шпихигер – тот проявляет большую заботу о рассылке “Авангарда”, но это всё: он не хочет делать что-либо ещё».
Надежды Кропоткина на коллективные действия в коммуне были целиком и полностью разбиты. Казалось неизбежным, что теперь он будет искать более индивидуальную форму революционного действия.
К сожалению, индивидуальные акты насилия в Германии, Италии и Испании привели к суровым репрессивным мерам против Интернационала в ситуации, когда за пределами Испании массовая организация движения была достаточно эфемерной. Кропоткин должен был признать, что Анархическому Интернационалу было бы трудно выжить и развиваться как народное движение, если бы он занялся пропагандой и организацией «аттентатов». Поэтому в течение 1879 г. он продолжал говорить о важности коллективных действий, несмотря на значительное сочувствие и интерес к политическим покушениям.
6. Кропоткин и революционные акты
Для Кропоткина и его товарищей в Юрской федерации перспективы в начале 1879 г. были особенно мрачными. Брусс оказался арестован, и «Авангард», единственная оставшаяся анархическая газета, был закрыт. В апрельском письме к Робену Кропоткин жаловался, что общественный интерес к движению, оживившийся после Фрибурского конгресса, угас в результате преследований и экономического спада1. Даже такие активисты, как Шпихигер, Пенди и Швицгебель, деморализованные отсутствием массовой поддержки и постоянной угрозой безработицы, отошли от активного участия в движении. Швейцарцы не откликнулись на призыв Кропоткина к коллективным действиям в муниципалитетах, а индивидуальные акты насилия, которым швейцарские анархисты сочувствовали так же, как итальянские и испанские, ставили под угрозу само существование Анархического Интернационала.
Хотя и подавленный этой ситуацией, Кропоткин был убеждён, что эти события неуклонно ведут к революции: усиление правительственных репрессий свидетельствует лишь о банкротстве капиталистических государств и неизбежности их краха перед лицом растущего народного недовольства. И, веря в то, что именно надежда, а не отчаяние, приводит к успешным революциям, он чувствовал необходимость рассказать о своих взглядах людям, чтобы поддержать и ободрить их, несмотря на притеснения. Поэтому он предложил создать газету, которая заменила бы «Бюллетень» и «Авангард». Но ответ секций Юрской федерации был отрицательным. Только Брусс поддержал эту идею – все остальные предсказывали верный провал2. Однако, невзирая на обстоятельства, Кропоткин, с помощью Брусса и двух друзей из Женевской секции, был намерен осуществить свой план: «Мы подробно обсудили необходимость в новостном листке и пришли к выводу, что нам volens-nolens придётся заняться этой работой на благо общества»3.
Это означало, что газета будет умеренной, по крайней мере по своему тону, и призыв к восстанию будет в ней не явным, а подразумеваемым. Если «Авангард» убеждал своих читателей оставить мирную болтовню либеральным радикалам и полезть на чердак за ружьём4, то «Бунтовщик», как стало называться новое издание, заявлял: «Народ в скором будущем произнесёт приговор над буржуазией и лишит её прав. Он сам возьмётся за свои дела, как только наступит благоприятный момент»5. Кропоткин, возводя в принцип то, что вначале отчасти было практической необходимостью, описывал в своих мемуарах редакционную концепцию «Бунтовщика»:
«Социалистические газеты часто проявляют стремление превратиться в скорбный лист, наполненный жалобами на существующие условия… [что] производит на читателя самое удручающее впечатление. Тогда – в противовес этому впечатлению – редактор должен главным образом рассчитывать на зажигательные слова, при помощи которых он пытается внушить читателю веру и энергию. Я полагал, напротив, что революционная газета главным образом должна отмечать признаки, которые всюду знаменуют наступление новой эры, зарождение новых форм общественной жизни и растущее возмущение против устарелых учреждений. За этими признаками нужно следить; их следует сопоставлять настоящим образом и группировать их так, чтобы показать нерешительным умам ту невидимую и часто бессознательную поддержку, которую передовые воззрения находят всюду, когда в обществе начинается пробуждение мысли»6.
Эта формула оправдала себя. «Бунтовщик», впервые вышедший 22 февраля 1879 г., имел успех, и его читательская аудитория была гораздо больше, чем у «Авангарда», несмотря на то, что происки полиции мешали открыто продавать его на улицах7. Он также избежал запрета. Какое-то время, сразу после суда над Бруссом, существование газеты находилось под угрозой из-за бойкота швейцарских типографов, но бесстрашная горстка издателей «Бунтовщика» решила проблему, запустив собственный печатный станок.
Основание «Бунтовщика» стало выдающимся достижением Кропоткина. Во-первых, практически все ожидали, что газета потерпит крах: поначалу даже Кропоткин и его помощники не испытывали большого оптимизма по поводу её шансов на выживание. «Если газета будет вынуждена умереть через три месяца из-за отсутствия денег – так и быть, пусть закрывается», – писал он в январе Робену. Во-вторых, «Бунтовщик» стал органом пропаганды анархического движения в очень трудное для него время, когда усилились нападки как со стороны государства, так и со стороны социал-демократов. Наконец, успех газеты повышал доверие к предсказаниям на её страницах, о том, что среди угнетённых живёт революционный дух, который поможет пережить преследования и откроет путь к подъёму рабочего движения, как это уже происходит во Франции.
«В удушливой, угнетающей атмосфере заводов и фабрик, в грязных харчевнях, под крышей чердаков, в подземных сырых галереях рудников нарождается сейчас новый мир… Нарождаются уже новые мысли, новые стремления, набрасываются новые концепции…
Напрасно правящие классы стараются подавить эти стремления пробуждающегося народа, напрасно сажают по тюрьмам, уничтожают всё, написанное против них. Новые идеи всё глубже и глубже проникают в сознание и овладевают сердцами, как мечты о свободной и богатой земле на Востоке овладевали некогда сердцами рабов, идущих в ряды крестоносцев. Мысль может дремать, но недолго, и если ей не дают выхода, препятствуют её свободному творчеству, она зарывается, правда, на время, но с тем, чтобы снова пробиться на поверхность ещё живее и с большей стремительностью. Взгляните на пробуждение социализма во Франции, на это второе пробуждение в течение пятнадцати лет»8.
Так писал Кропоткин в одной из передовых статей газеты, само существование которой придавало вес этим словам. Выход «Бунтовщика» сам по себе был революционным актом, который совершила небольшая группа, можно сказать один человек – так как вначале главной движущей силой издания был сам Кропоткин.
Швицгебель отказался писать для газеты передовицы, и с большим трудом удалось убедить его написать одну статью для первого номера9. Брусс придумал название газеты и написал её первую передовую статью «Бунтовщики» («Les Révoltés»), но, будучи привлечён к суду, он не мог оказать большой помощи, и после его высылки из Швейцарии в июне его участие в «Бунтовщике» практически прекратилось10. Реклю также написал статью для первого номера, но не играл активной роли в этом начинании, хотя с мая 1879 г. он оказывал денежную поддержку, несмотря на его предыдущие замечания о том, что нельзя создать газету на имеющиеся гроши11. Герциг и Дюмартре играли важную роль в издании газеты, однако, хотя они были конструктивными критиками всего, что писал Кропоткин, и даже помогали ему вести колонку о социалистическом движении, они не могли писать статьи сами12. Другие, включая членов секции в Женеве, помогали с печатью и распространением, но никто из них не приносил статей. Ответственность за материал для публикации, следовательно, ложилась в основном на Кропоткина, который вначале испытывал некоторые сомнения по поводу своих журналистских способностей. Конечно, написание первых передовиц отняло у него много сил. «Те, что в номерах 2 и 4, подготовил я – но знали бы вы, с каким трудом!» – признавался он Робену13. Однако его пропагандистский стиль действовал на рабочих, как ничей другой, потому что его статьи были воодушевляющими и лёгкими для понимания. «Я приложил все силы, чтобы рабочий читатель не оставлял образованному буржуа ни одного политического или социального вопроса, который он не мог бы обсудить, уделив ему достаточно внимания», – заявлял он. И таким образом в течение 1879–80 гг., с помощью лишь Герцига и Дюмартре, ему удалось сделать «Бунтовщика» ведущей революционной газетой на французском языке. (Ни одна другая социалистическая газета не продавалась так же хорошо, как «Бунтовщик», до того как появился «Клич народа» (Le Cri du Peuple) в 1883 г.)
Но если выпуск «Бунтовщика» являлся чем-то вроде индивидуального революционного акт, то какой взгляд на революционное действие выражал Кропоткин на его страницах? По существу, он всё ещё был больше заинтересован в коллективных, чем в индивидуальных формах борьбы, и передовые статьи, в которых он отмечал признаки приближающейся революции, фокусировались на бунтах и стачках.
«Эта тяжёлая атмосфера лицемерия, пошлости и мелких страстей была бы удушающей, если бы вспышки молний, которые возвещают о последующем пробуждении, не разгоняли нависшие тучи. Пробуждение возвещено: в этом нет ошибки. Во Франции социализм с каждым днём делает успехи; он приобретает силу и власть…
Маленькая война вспыхивает снова, разрастается, переходит из страны в страну, каждая стачка распространяется всё больше и больше, вглубь и вширь, открывается пропасть между защитниками существующего порядка и людьми, стремящимися к своему освобождению.
Германия более не спокойна. Остановленные на мгновение реакционной яростью, социалисты теперь вновь принялись за работу, и они открывают новый путь, который всегда даёт результаты, – агитацию вне почвы закона. Предубеждение в пользу легальности уже разрушено, и этот первый шаг определит последующие.
Тайная агитация охватывает полуострова на Юге. Восстания следуют одно за другим в Италии и Испании…
Сопоставьте эти факты со спокойствием три года назад и скажите, разве не можем мы с полным правом утверждать, что это – начало конца?
Каждой великой Революции предшествовали подобные движения, и зверское их подавление не остановит взрыв, который уже близок. Движение столь всеобщее и столь стихийное задушить нельзя».
Очевидно, что Кропоткин здесь рассматривает главным образом коллективные революционные акты. Даже его комментарии по поводу Германии относятся к коллективному действию: он упоминает о предложении, возникшем среди более радикальных элементов Социал-демократической партии, создать подпольную революционную организацию в ответ на жестокие репрессии, обрушившиеся на них в результате принятия антисоциалистических законов14.
Однако Кропоткин, несомненно, считал, что индивидуальный революционный акт играет важную роль в событиях, ведущих к революции. В этом отношении весьма показательна реакция «Бунтовщика» на осуждение Пассаннанте, не в последнюю очередь потому, что она представляет собой контраст с реакцией Брусса на покушения 1878 г. В марте 1879 г. газета опубликовала отчёт о судебных слушаниях по делу Пассаннанте; он был полностью сочувственным15. Автор был глубоко тронут смелостью и убеждённостью, с которой итальянец совершил свой самоотверженный акт протеста, у него не вызывало беспокойства то, что идеи Пассаннанте являлись незрелым выражением туманного социалистического республиканизма, поскольку это был человек из народа, которого подтолкнули к действию собственное понимание зла нищеты и стремление от неё избавиться. Автор подверг критике другие газеты за пренебрежительное отношение ко взглядам Пассаннанте. Две недели спустя (5 апреля) в разделе о социалистическом движении «Бунтовщик» сообщил о дерзком ответе Пассаннанте на замену смертного приговора пожизненным заключением: «Я хочу, чтобы они убили меня, чтобы я приобрёл последователей». Пассаннанте и его «аттентат» рассматривались как пример – не только того, что отдельно взятый рабочий инстинктивно чувствует социалистический идеал, но и того, что он способен на героический поступок, вдохновляющий других восстать против угнетения. Тот факт, что Пассаннанте был самобытным республиканцем, а не антигосударственником, казался незначительным – в конце концов, его идеи содержали сильный народнический элемент, а его революционный акт вызвал сочувственную реакцию среди бедноты16. Публикация в «Бунтовщике» подобных материалов не оставляет сомнений в растущем интересе Кропоткина к индивидуальному акту как важной составляющей предреволюционных событий.
Интересно отметить, что вскоре после этого, в мае, Испанская федерация издала подпольный циркуляр, в безоговорочном тоне говоривший о необходимости как коллективных, так и индивидуальных боевых актов против праздных богачей:
«Война, коллективная или индивидуальная, всегда война, сражение, пока они не прозреют или пока мы не одержим победу.
Первые падут. Это верно. Они подадут пример. Они окропят правое дело народа своей благородной кровью.
Не нуждаясь в знамёнах, они запечатлеют свои цели высоко; так высоко, что сладострастная и упрямая буржуазия будет повергнута в ужас, читая в каждом нашем действии священные девизы:
Кто хочет есть, должен работать!
Те, кто не работает, по какой бы то ни было причине, живут за счёт народа, крадут у рабочих! Они воры!
Пусть праздные трутни погибнут!
Земля крестьянину! Фабрика рабочему! Мастерская ремесленнику!
Да здравствует социальная революция»17.
Хотя Кропоткин одобрял подпольную литературу такого рода, он никогда не поддерживал беспорядочное насилие над буржуазией, к которому, по-видимому, призывал этот циркуляр18. Язык «Бунтовщика», в соответствии с его редакционной политикой, вообще оставался сдержанным. С другой стороны, на протяжении 1880 г. его статьи характеризовались более прямыми высказываниями в пользу революционного действия, чем раньше. В то же время поддержка индивидуальных и коллективных революционных актов самопожертвования всегда подразумевалась в комментариях Кропоткина о текущих событиях.
Кропоткин и его товарищи в Испании и Италии очевидно находились под влиянием тактики, принятой русскими революционерами в отчаянной борьбе против репрессивного режима Александра II, – тактики, которая всё чаще сопровождалась покушениями на лиц, теснее всего связанных с самодержавным правительством. Интерес и симпатия Кропоткина к действиям «Земли и воли» хорошо заметны в его регулярных и подробных отчётах о событиях в России. В своих сообщениях он описывал политические убийства как казни: «Казни ревностных агентов правительства социалистами продолжаются», – писал он марте 1879 г. Он давал понять, что жертвы покушений, в том числе его кузен – харьковский губернатор, заслуживали такой участи19.
Тем не менее в апрельском письме к Робену Кропоткин выражал серьёзные сомнения относительно революционного движения в России и говорил, что не видит себе места в нём, а потому отказался от всяких мыслей о возращении. Кропоткину представлялось, что, несмотря на решительный настрой, русские революционеры больше заинтересованы в демократической конституции, чем в социалистической революции; он жаловался, что газета «Земля и воля», хотя и претендует на название социалистической, может только выступать против самодержавия20. Кропоткин был очевидно обеспокоен тем, что российское революционное движение отказалось от народнической агитации в пользу более узкой, политической. После ареста Клеменца в феврале 1879 г. издание лишилось своего главного редактора, который придерживался строго народнической линии. Непосредственной причиной для беспокойства могла быть статья в «Листке “Земли и воли”», который начал заменять собой ежемесячную газету организации. Эта статья появилась сразу после нападения на нового шефа тайной полиции Дрентельна, в марте. Она описывала политическое убийство как одно из лучших средств агитации против деспотизма и доказывала необходимость бить по центру, чтобы потрясти всю систему. Также говорилось, что массовые движения станут делом будущего, когда террористы проложат для них путь21. Хотя и революционная, эта статья показывала узкую озабоченность террористическими атаками на самодержавие, что подразумевало отказ от народнической агитации. И фактически, хотя Кропоткин поддерживал тесную связь с бывшими чайковцами, такими как Клеменц и Кравчинский, он держался особняком от групп русских революционеров, проживавших в Женеве. В 1883 г. в своей книге «Подпольная Россия» Кравчинский жаловался, что Кропоткин занял слишком непреклонную идейную позицию, и это не только делало его непригодным для какой-либо активной роли в подпольной агитации, но и не позволяло ему публиковаться в русской революционной прессе22. Кравчинский был одним из тех, кто пришёл к выводу, что народное революционное движение в России невозможно до тех пор, пока не будет обеспечен минимум политической свободы. В апреле 1879 г. он с энтузиазмом воспринял покушение Соловьёва на жизнь царя, отвергая возражения относительно возможных отрицательных последствий этого акта для агитации в народе:
«…Личный опыт всех нас показал, что и раньше сколько-нибудь широкая работа в народе была невозможна, что то, что можно было сделать, сделано, и рабочие сами могут теперь продолжать начатое дело пропаганды с несравненно меньшими жертвами, чем интеллигенты, а для того, чтобы широко поставить деятельность в народе, необходимо добыть хоть минимум свободы слова и союзов, и только тогда народ широкой волной примкнёт к социалистическому знамени»23.
Можно не сомневаться, что Кропоткин был встревожен поведением своего друга, внимание которого всё больше занимали прямые нападения на самодержавие как таковое; и конечно, замечания Кравчинского о Кропоткине заставляют полагать, что два революционера в это время были несогласны как по теоретическим вопросам, так и по тактическим. Это не помешало Кропоткину издать брошюру в поддержку Соловьёва.
Безусловно, у Соловьёва была безупречная народническая репутация: он дольше, чем большинство других революционеров, работал и вёл пропаганду в народе и продолжал выражать веру в возможность такой деятельности даже после решения убить царя. Однако на суде он заявил: «Мы, революционные социалисты, объявили войну правительству»24. Кропоткин не мог разделять эту приверженность узкополитической форме терроризма. Что же тогда побудило его выразить недвусмысленную поддержку Соловьёва? Конечно, он чувствовал себя обязанным проявить солидарность с русскими революционерами, какие бы действия те ни предпринимали, в условиях жестоких репрессий. Но если у него имелись возражения по поводу террористической тактики, почему он опубликовал специальную брошюру в память о Соловьёве? Ответ кроется в интерпретации Кропоткиным покушения на царя – интерпретации, которая фактически отрицала его политический характер и превращала его в революционный акт самопожертвования, который порождает в народе дух восстания.
«Соловьёв мёртв; но идея, ради которой он трудился всю жизнь, не умирает…
Эти головы, гордо поднятые перед петлёй, дающие толпе с высоты эшафота обещание лучшего будущего, лягут в могилу не напрасно. Они вдохновляют выживших, которые дают торжественную клятву трудиться над той же задачей; они вызывают новое сочувствие к партии; они привлекают внимание самых безразличных людей к тем жизням, чья единственная цель – принести себя в жертву, чтобы помочь народу сбросить иго, под которым он стонал веками; они заставляют самых ленивых размышлять.
Буржуазия не удовлетворена этим царствованием, которое началось с таких прекрасных обещаний, а закончилось бездарностью, полицейским произволом, банкротством и террором. Петербург, столица, прежде столь угодливая, выражает примечательное безразличие в день покушения и становится печальным в день казни Соловьёва. Города ропщут. И вдали, на широких равнинах, политых потом пахаря, который всё ещё порабощён, в этих унылых деревнях, где нищета убивает всякую надежду, выстрел соловьёвского револьвера становится причиной скрытого волнения: здесь уже слышится гул восстания, предвестника революций. 1793 год русского крестьянина уже носится в воздухе»25.
В этой брошюре Кропоткин приветствовал нападение на царя в первую очередь как революционный акт, направленный против угнетения, который, как и предшествовавшие ему, вдохновит других на восстание, проложив тем самым путь к народной революции. Он, очевидно, признавал, что покушение на особу царя имеет особое значение, но, давая понять, что убийство Александра II не заменит народных выступлений, он высказывал откровенное несогласие с революционной тактикой, направленной исключительно против самодержавного правительства, с целью добиться либеральной конституции26.
Немаловажно в этом контексте было то, что в июне 1879 г. (как раз перед изданием брошюры) Кропоткин опубликовал восторженный обзор пятого номера «Земли и воли». Передовая статья газеты, подтверждавшая верность движения принципам народнической агитации, выступала за кампанию экономического терроризма в сельской местности, где социалисты должны были организовать вооружённое сопротивление и акты возмездия, чтобы поддержать крестьян в борьбе против угнетения. Кропоткин приветствовал эту новую ориентацию революционной деятельности в России:
«Ясно, что, если русские социалисты примут на практике этот способ революционного действия с тем же организационным талантом и с тем же упорством, какие они показывали до сих пор, они очень скоро вызовут народное брожение и череду восстаний, которые, учитывая переживаемый Россией период, будут иметь последствия величайшей важности. Вместо простой смены правительства в России мы увидим Революцию»27.
Кропоткину явно не по душе была тактика, которая сводила все усилия революционеров к установлению конституционного правительства через устранение царя. Но он был глубоко впечатлён террористической активностью в России, и это заставляло его поддерживать все революционные акты, направленные против режима, будь то нападения на главу государства и организаторов репрессий или же акты экономического террора в сельской местности (последние для него, очевидно, были предпочительнее). Вдохновлённый событиями 1788–89 гг. во Франции, Кропоткин стремился к увеличению числа выступлений, ускоряющих революцию, и ему казалось, что именно это происходит в России, несмотря на безжалостное преследование и политические предрассудки революционеров. Кропоткин, определённо, пытался создать такое впечатление, даже если он писал всё это не по убеждению, а в надежде убедить российское движение не бросать народническую тактику. Фактически к осени его сомнения по поводу российского движения усилились, в связи с возникновением партии «Народная воля», взявшей курс на прямую политическую борьбу против самодержавия. Комментируя программу новой партии, опубликованную в первом номере её газеты, Кропоткин говорил: «Мы полностью разделяем идеи наших друзей из “Свободы” (La Liberté) об абсолютной необходимости свержения тиранического правительства в России. Но мы признаём, что мы совсем не понимаем, как можно свергнуть это правительство, если великая масса русского народа остаётся спокойной, если крестьянин не поднимается против своих помещиков»28.
Может быть, именно узкая политическая ориентация терроризма в России обратила внимание Кропоткина на то, что самоотверженные революционные акты против угнетателей необязательно являются альтернативной подходу социал-демократов, и заставила его думать о том, что анархисты сами должны направлять революционные акты в сторону народной революции. В любом случае ясно, что его долгое время беспокоили идеи о революционном действии, существовавшие в кругах анархистов. На ежегодном конгрессе Юрской федерации в октябре он предложил более чётко изложить представления анархистов о путях и методах.
«Если теоретическая часть нашей программы хорошо разработана и разъяснена, мы не можем того же сказать о практической части. Путь, который приведёт к осуществлению нашего идеала, в условиях, поставленных перед нами историей, не был разъяснён столь же широко и глубоко… и это – задача, которая ложится сегодня на анархическую партию»29.
В статье, которая, возможно, была косвенной критикой несколько запутанного понятия пропаганды делом – Кропоткин старательно избегал этого выражения, – он утверждал, что, хотя анархисты настаивают на важности пропагады через действие, у них нет ясного понимания природы предполагаемого действия.
«Мы сказали, что пропаганда наших идей должна осуществляться не только устным и письменным словом, но и, прежде всего, через действие, однако – если судить по тому, как мы были поняты, – придётся признать, что мы всё ещё не объяснили подобающим образом, в каком смысле мы понимаем действие; возможно, мы не сказали с достаточной ясностью, что эта форма пропаганды, на наш взгляд, возможна лишь тогда, когда действие развивается из самой жизни, из благоприятных обстоятельств, в противном случае оно, безусловно, не получит ни широты влияния, ни необходимого постоянства»30.
Здесь, видимо, подразумевалось, что идея пропаганды действием разошлась среди анархистов как некая волшебная формула, благодаря которой любой акт протеста будет способствовать распространению анархических идей. Это возвращало Кропоткина к утверждению, что пропагандистский эффект любого анархического акта определяется его непосредственным воздействием на упорную борьбу против угнетения в реальной жизни людей. Далее он указывал, что у Гильома и, прежде всего, в последних работах Бакунина содержится много полезных идей о путях и средствах, но эти идеи никогда не сводились воедино. И поскольку он считал, что, пока у движения не появится чётко изложенная программа действий, оно не сможет получить поддержку тех, кто ищет прежде всего ясного и точного знания, он предлагал секциям федерации изучить этот вопрос в течение зимы 1879/80 гг.
Ободрённый успехом «Бунтовщика», Кропоткин подготовил собственную статью, которая могла стать основой для будущей дискуссии. В этой статье, названной «Анархическая идея с точки зрения практического осуществления», он впервые излагал свои идеи о программе действий анархического движения.
Кропоткин выделил в революционном процессе три стадии: подготовительный период, за которым следует период брожения, который, в свою очередь, приводит к периоду преобразования (т.е. собственно революции). Он предлагал программу действий для каждой из этих стадий.
Во время самой революции – независимо от её характера – обязанность истинных социалистов будет заключаться в том, чтобы преобразовать систему собственности посредством общенародной экспроприации:
«Экономическая революция может принимать разный характер и разные степени интенсивности при разном населении. Но важно, независимо от её характера, чтобы социалисты всех стран, которые могут воспользоваться дезорганизацией правительственной власти в революционный период, направили все силы на достижение широкомасштабного преобразования режима собственности через экспроприацию… осуществляемую самими трудящимися городов и сельской округи».
Они также должны будут поддерживать революцию, пока не сложится новая организация общества, препятствуя созданию нового правительства и пробуждая творческие силы народа. Поскольку не все населённые пункты будут готовы начать социалистическую революцию в один и тот же момент, потребуется время, чтобы новые идеи развились и распространились в обществе:
«Чтобы революция принесла все те преимущества, на которые пролетариат вправе надеяться после столетий непрерывной борьбы и принесения его в жертву, революционный период должен будет продлиться несколько лет, чтобы пропаганда новых идей не ограничивалась главными интеллектуальными центрами, а проникла в самые отдалённые деревни; чтобы преодолеть инерцию, которая неизбежно проявляется в массах, прежде чем они возьмутся за фундаментальное преобразование общества; чтобы, наконец, новые идеи получили достаточно времени для своего полнейшего развития, необходимого для подлинного прогресса человечества… Обязанность социалистов в том, чтобы предотвратить создание какого-либо нового правительства и пробудить вместо этого силы народа, способные одновременно разрушить старый порядок (ancien régime) и построить новую организацию общества»31.
Новые идеи будут распространяться по мере того, как успешные акты экспроприации и коллективизации в одних населённых пунктах будут вдохновлять подобные же действия в других местах. «Акт, совершённый в одном поселении, сам по себе становится мощнейшим средством пропаганды и мощнейшим двигателем, приводящим в движение те поселения, где трудящиеся, возможно, готовы приняты идеи коллективизма, но всё ещё не решаются приступить к экспроприации». Любое будущее восстание должно сделать экспроприацию своей отправной точкой: «Но даже если революция будет подавлена или экспроприация не распространится как мы ожидали, народное восстание, начатое на этой основе, окажет неизмеримую услугу человечеству, ускорив наступление социальной революции… Отныне любое восстание, которое не начинается с экспроприации меньшинства в пользу всех, становится невозможным».
Фактически Кропоткин надеялся, что во время революции анархисты будут совершать те действия, которые пропагандируют анархические идеалы, и он настаивал, что этого можно с успехом достичь даже там, где попытка революции потерпит неудачу. Вероятно, из всего изложенного им, это ближе всего стояло к бруссистской идее пропаганды действием. Однако действия, о которых говорил Кропоткин, совершались не революционной партией, а самим народом.
Что касается подготовительного периода и периода брожения, Кропоткин говорил, что анархистам нужно направить свои усилия на широкую пропаганду экспроприации и коллективизма во всех её формах. Он признавал, что эта работа будет трудной на подготовительной стадии, которую они сейчас проходят, но настаивал, что народное мнение можно изменить, если использовать каждую ситуацию, чтобы доказать необходимость анархических принципов и продемонстрировать их практическое значение:
«Если такова наша концепция последующей революции и цель, которую мы предполагаем достигнуть, то ясно, что в подготовительный период, который мы ныне проходим, мы должны сосредоточить наши силы на широкой пропаганде в пользу идеи экспроприации и коллективизма… Мы должны… всегда, при любых обстоятельствах, полностью разъяснять эти принципы, показывая их практическое значение, доказывая необходимость сделать всё возможное для подготовки народного сознания к принятию этих идей, которые на первый взгляд могут показаться странными тем, кто отягощён политико-экономическими предрассудками, но вскоре становятся бесспорной истиной для тех, кто здраво о них рассуждает, истиной, которую сегодня постигает наука, истиной, которую часто признают даже те, кто нападает на неё публично. Работая в этом направлении, не позволяя себе обольщаться преходящим и часто ложным успехом политических партий, мы стараемся, чтобы наши идеи проникли в массы; незаметно мы вызываем изменение в общественном мнении, благоприятное для наших идей».
Он подчёркивал, что непосредственная пропаганда на селе так же важна, как и в городах:
«Ввиду того, что революционный период должен продлиться несколько лет и принести плоды, абсолютно необходимо, чтобы последующая революция не была ограничена лишь большими городами: восстание и экспроприация в первую очередь должны произойти в сельской местности. Поэтому необходимо, не полагаясь на революционный импульс, который в период брожения может донести свет городов в деревни и сёла, начиная с сегодняшнего же дня готовить почву в сельской местности.
В качестве временной меры и опыта, юрским секциям следует взять на себя обязанность продолжительной пропаганды в пользу экспроприации земли сельскими коммунами в поселениях, близких к городам. Хотя это и будет трудно вначале, это должно быть сделано без промедления. Кроме того, мы настоятельно рекомендуем изучать крестьянские восстания в Италии и революционную пропаганду в деревнях Испании».
Как только начнётся период брожения, революционные идеи будут распространяться гораздо быстрее, и потребуется, чтобы группы пропагандистов были готовы к этой ситуации:
«Мы соберём людей, нужных для широкой пропаганды этих идей в период брожения, к которому мы приближаемся; и мы знаем из опыта истории человечества, что, когда распространение и преобразование идей приобретёт скорость, невиданную в периоды спокойствия, принципы экспроприации и коллективизма смогут распространяться большими волнами, вдохновляя массу людей провести эти принципы на практике».
Концентрация на пропаганде, однако, не означала, что анархисты должны пренебрегать агитацией по вопросам повседневной жизни, которые волнуют трудящихся.
«Рекомендуя сосредоточить наши усилия на широкой пропаганде экспроприации во всех её формах, мы не хотим этим сказать, что следует упускать возможности для ведения агитации по всем вопросам, касающимся жизни страны, которые возникают вокруг нас. Напротив, мы думаем, что все социалисты должны использовать все возможности, которые могут дать начало экономической агитации… Поэтому для секций было бы полезно не отклонять с презрением вопросы, волнующие местных рабочих, по той единственной причине, что эти вопросы имеют мало общего с социализмом. Напротив, сами занимаясь всеми этими вопросами, пользуясь тем интересом, который они вызывают, мы могли бы работать над распространением агитации в гораздо большем масштабе и, оставаясь на практическом уровне вопроса, стремиться расширить теоретические представления и пробудить дух независимости и возмущение в тех, кого затрагивает агитация».
Это участие в решении вопросов, интересующих рабочих, очень важно, добавлял Кропоткин, потому что это единственный способ противостоять экономическим идеям, распространяемым буржуазией, и не допустить, чтобы агитация использовалась для осуществления амбиций, противоречащих интересам рабочих. Он также настаивал, что, хотя лучшим способом разрушить государство является усиление экономической борьбы, важно следить за действиями правящего класса, внимательно изучать политические вопросы, интересующие трудящихся, и использовать любую возможность, чтобы указать на пороки существующего правительственного режима. Наконец, он заявлял, что, поскольку единицей будущего общества станет независимая коллективистская коммуна, анархисты должны серьёзно задуматься о возможном участии в борьбе между коммунами и государством.
«Убеждённые, что коммуна, независимая от государства, станет той формой группировки, которая будет реализована в ближайшем будущем (по крайней мере в странах латинского происхождения)… мы считаем необходимым тщательно изучить коммунальную общность и обсудить, какую роль анархисты могут играть борьбе, которая теперь ведётся в политической и экономической области между коммунами и государством».
Доклад Кропоткина был впечатляющей попыткой создать прочную основу для анархической политики действия как положительной альтернативы парламентаризму. Он указывал на необходимость всестороннего участия в повседневных делах и проблемах людей, как в городе, так и на селе, предостерегал против сектантства, которое могло отделить анархистов от народного движения. Он подчёркивал важность специфического характера анархической пропаганды и агитации, настаивая, что действия анархистов должны быть направлены на распространение идей экспроприации и коллективизма. Наконец, ясно говорилось о том, что нет лёгких и коротких путей к социальной революции, что необходимо систематическое и терпеливое ведение агитации и пропаганды. Кропоткин дал понять, что неудачи не заставили его, в отличие от Брусса и Косты, в той или иной форме обратиться к парламентаризму32, точно так же они не вызвали у него безоговорочного энтузиазма в отношении террора. При всей важности, которую он придавал политическим покушениям как элементу предреволюционного процесса, было трудно понять, каким образом они могли быть связаны с идеями экспроприации и коллективизма, занимавшими центральное место в кропоткинской концепции специфически анархического действия. Кроме того, начав проявлять интерес к индивидуальным революционным актам, он всё ещё оставался приверженцем коллективным форм борьбы на профсоюзном и коммунальном уровне.
Мы не знаем, проходило ли обсуждение доклада Кропоткина в секциях Юрской федерации зимой 1879/80 гг. Ни один специальный документ, посвящённый тактике, не был рассмотрен на конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне в 1880 г. Однако в этом докладе, без сомнения, содержатся все позднейшие мысли Кропоткина о революционном действии, поскольку, даже при том, что его отношение к индивидуальным революционным актам менялось, он всегда настаивал на необходимости широкой и систематической пропаганды в массах.
В течение 1880 г. Кропоткин стал уделять меньше внимания коллективным действиям, и его интерес к революционным актам отдельных лиц и небольших групп возрастал. До некоторой степени это может быть приписано влиянию Элизе Реклю, с которым его теперь связывала близкая дружба33.
К осени 1878 г. Реклю оставил несколько эклектичный и просветительский подход, которым отличалось его сотрудничество с «Тружеником» и который вызывал решительное неодобрение у Кропоткина34. В письме, адресованном Фрибурскому конгрессу, он занял бескомпромиссно революционную позицию.
Реклю, в отличие от юрцев, не был склонен узко рассматривать революционную борьбу с точки зрения организованных коллективных действий. Несмотря на его красноречивое заявление: «В одиночку мы ничего не можем сделать, в содружестве же мы можем изменить весь мир», – он рассматривал коллективное действие как свободную ассоциацию убеждённых анархистов: «Мы объединяемся друг с другом как свободные и равные люди, выполняющие общую работу, отношения которых направляются взаимной справедливостью и доброжелательностью». Кроме того, он делал особый акцент на важности свободного действия индивида: «Мы анархисты, то есть люди, которые хотят нести полную ответственность за свои поступки, которые действуют в силу своих прав и личных обязанностей, которые требуют полного естественного развития как человеческие существа, которые никого не признают своим господином и ничьим господином не являются»35. Выступая за свободные ассоциированные действия индивидов, Реклю с большим подозрением относился как к бруссистской идее участия в борьбе между муниципалитетами и центральным правительством, так и к узкосиндикалистскому подходу швейцарских юрцев. Это может объяснить, почему он не присутствовал на Фрибурском конгрессе лично и также воздержался от участия в Ла‑Шо-де-Фонском конгрессе 1879 г., несмотря на сотрудничество с «Бунтовщиком», начатое в этом году. К осени 1880 г., однако, в Юрской федерации возобладали более революционные анархические элементы, и теперь Реклю мог играть важную роль на заседаниях. Он весьма решительно отстаивал своё мнение: «Группировка революционных сил будет происходить свободно, вне всякой коммунальной организации… Мы коммуналисты не в большей степени, чем государственники; мы анархисты. Давайте не забывать об этом». Он убеждал конгресс отказаться от предложенного Куртеларийской секцией синтеза идей территориальной коммуны и коммуны, основанной на профсоюзной организации36.
К весне 1880 г. стало заметно, что идеи Кропоткина подверглись некоторым изменениям под влиянием Реклю. Осенью 1879 г. на конгрессе Юрской федерации он убеждал анархистов решить, какое участие они должны принимать в борьбе между коммунами и государством, основываясь на предположении Брусса, что революционная коммуна будет создана путём преобразования территориальной коммуны. В своей статье «Коммуна», опубликованной в мае 1880 г., он отказался от этого в пользу более широкого и более радикального представления Реклю о коммуне, основанной на свободной ассоциации индивидов: «Для нас коммуна уже не территориальная агломерация; это скорее родовое понятие, синоним группировки “равных” не признающей ни границ, ни стен… Социальная коммуна организуется путём свободной группировки, которая разрушит стены и уничтожит границы»37. Подобное представление о революционной коммуне также говорило о том, что Кропоткин ещё более твёрдо дистанцировался от синдикалистского подхода юрцев38.
Кропоткин, по-видимому, отчасти усвоил индивидуалистский подход Реклю и уже не рассматривал революционное действие как преимущественно коллективное. Реклю, глубоко впечатлённый событиями в России («Эти нигилисты сейчас соль земли… и я краснею, когда сравниваю себя с ними», – писал он своему брату летом 1878 г.39), кажется, имел более простой взгляд на революционную тактику, чем Кропоткин. В декабре 1879 г. в «Бунтовщике» появилась статья «Нужно решать, время настало», возможно написанная Реклю, которая, в ответ на осуждение буржуазией актов насилия, особенно в России, говорила о необходимости действовать заодно с угнетёнными, независимо от предпринимаемых ими действий:
«В сегодняшнем обществе вы не можете быть честным человеком для всех.
Либо вы грабитель, убийца и поджигатель для угнетателей, счастливых и упитанных, либо вы грабитель, убийца и поджигатель для угнетённых, эксплуатируемых, страдающих и недоедающих.
Выбор за вами, нерешительные и боязливые!
И если в вашем сердце осталось хоть малейшее человеческое чувство, поскорее решайтесь, ведь каждый миг капиталистическое угнетение и эксплуатация требуют новых жертв и совершают новые убийства»40.
Эта статья, по-видимому, была навеяна призывами народовольцев: «Нужно бороться, нужно действовать. Честный человек не имеет права сидеть сложа руки в подобное время»41. Конечно, Реклю не разделял сомнений Кропоткина по поводу приверженности русского революционного движения политическому терроризму, в ущерб попыткам вызвать революционное действие через работу в народе. И настойчивость, с которой Кропоткин требовал разработать чисто анархическую тактику, могла вызывать у него нетерпение.
Нет сомнений в том, что позиция Реклю была одним из факторов, повлиявших на изменение взглядов Кропоткина относительно революционной тактики в 1879 г. Французский географ-анархист произвёл на Кропоткина глубокое и неизгладимое впечатление как личными качествами, так и своим интеллектом, и последний видел в Реклю подлинного анархиста, которому лучше, чем кому бы то ни было, удавалось вести анархическую жизнь в капиталистическом обществе42. Тем не менее степень влияния Реклю на развитие кропоткинского подхода к революционной тактике в этот период остаётся под вопросом. В конце концов, именно энтузиазм и энергия Кропоткина, проявленные при основании «Бунтовщика», привлекли Реклю к активному участию в делах Юрской федерации в конце 1878 г.; более того, письмо Реклю, написанное в 1882 г., заставляет полагать, что Кропоткин всегда оставался тем, кто больше всех был заинтересован в действии: «Я заслуживаю упрёка от нашего друга Кропоткина, так как, будучи революционером по принципу, традиции и солидарности, я лишь косвенным образом посвящаю себя делам революции. Кроме немногих статей, визитов, небольшой устной пропаганды и время от времени знаков солидарности между друзьями, я не делаю ничего»43. По-видимому, более прямое и драматическое влияние на подход Кропоткина оказали события в России.
Ответ самодержавного правительства на попытки цареубийства был особенно жестоким, смертные приговоры выносились тем, кто был связан с революционной партией, независимо от того, участвовали они в покушениях или нет. Кропоткин был потрясён. После серии повешений в Киеве он опубликовал гневный протест в своей газете в начале апреля44.
Одновременно он встал на защиту Льва Гартмана, которому в марте угрожала экстрадиция из Франции в Россию за причастность к попытке взорвать царский поезд45. По сути, Кропоткина в равной мере возмущало отношение российского правосудия к революционерам, действительно участвовавшим в актах терроризма, и во время Процесса 16‑ти в Санкт-Петербурге «Бунтовщик» делал всё возможное, чтобы пробудить сочувствие к террористам и восхищение ими46.
В 1880 г. Кропоткин никак не комментировал требование либеральной конституции, выдвинутое «Народной волей», и его жалобы (в ноябре 1879 г.) на политический характер революционного движения в России не повторялись. В октябре он сообщал, что «Народная воля» признала необходимость террористических действий крестьян против помещиков, и торжествующе объявлял: «Для наших друзей в России вопрос больше не сводится к войне с абсолютизмом; они настаивают, что нужно одновременно готовить народную революцию»47. Очевидно, он был удовлетворён тем, что российское движение во время своих атак на самодержавие не пренебрегало и народной агитацией. По всей видимости, он даже начал соглашаться с необходимостью политического террора.
Отклик Кропоткина на взрыв в Зимнем дворце в феврале был восторженным, если не ликующим:
«Исполнительный комитет сдержал своё слово; он не позволил себе остановиться перед непреодолимыми на вид трудностями. Совершив покушение, которое столкнулось с такими препятствиями, каких не приходилось преодолевать с Порохового заговора 1605 года в Англии, он лишил дворец его престижа и доказал, что это огромное здание, защищаемое тысячей человек, охраняемое, обыскиваемое, окружённое стеной солдат и шпионов, больше не является надёжным убежищем»48.
В сентябре, в статье «Аграрный вопрос», Кропоткин заявил, что дезорганизация государственной власти может вызвать серию крестьянских восстаний наподобие тех, что предшествовали Французской революции49. К 1881 г. он начал полагать, что союз политических революционеров и крестьянских повстанцев способен разрушить старую монархию. Он был глубоко впечатлён тем, что русские революционеры, совершая нападения на царя вопреки яростным преследованиям, смогли посеять страх и даже панику в правящих классах. И вполне очевидно, что отношение Кропоткина к революционному движению в России стало важным фактором в развитии его взглядов на революционное действие в Западной Европе на данном этапе. Во-первых, он, судя по всему, пришёл к заключению, что цареубийство спровоцировало бы народные восстания в таких странах, как Испания и Италия. В 1880 г., отвечая на отчёт Испанской федерации о деятельности в 1879 г., Кропоткин утверждал, что положение испанского правительства неустойчиво и если бы недавнее покушение на короля оказалось успешным, то это могло бы стать сигналом ко всеобщему восстанию50. В новогодней передовице 1881 г. он выражал уверенность в том, что в Италии назревает всеобщее восстание, поскольку здесь произошло несколько покушений на монарха – ведётся «настоящая охота на короля», в которой все оппозиционные партии объединились в желании свергнуть монархию. Во-вторых, и, возможно, это более важно, в начале того же 1881 г. он признал важность политических покушений в своём обзоре последних событий, которые не были упомянуты в предыдущей, новогодней передовой статье:
«Это был весьма печальный период для Европы, семь лет, которые последовали за падением Парижской коммуны… Революционная идея в Европе пребывала в спячке.
Тогда 1879, год покушений, грозным предостережением прозвучал в Германии, Испании и России; люди, задыхающиеся в этой удушливой атмосфере, доведённые до отчаяния тьмой, окружающей их, “неизвестные”, имя которым Народ, явились, чтобы напасть на живое воплощение реакции, коронованных особ.
Они были принесены в жертву, они, предвестники революционного пробуждения, взошли на эшафот или отправились в тюрьму, сопровождаемые проклятиями реакционеров, насмешками предателей и сочувствием толпы.
Но их кровь пролилась не напрасно. Предупреждение революционной идеи прозвучало; отныне стало невозможно стоять в стороне и нужно присоединиться к борьбе между народом, который устал от положения дел и ищет выхода, и пресыщенными эксплуататорами всех мастей, правителями, которые противостоят ему.
Борьба действительно началась. В Германии, в России, в Испании и в Италии реакция, уверенная в своих силах, приняла вызов на смертный бой. Но, после 18 месяцев или двух лет борьбы, она с ужасом чувствует, что преследования не придали ей новых сил, она слабеет. У её ударов больше нет прежней смелости, она начинает отступать, как раз в тот момент, когда малейший признак слабости с её стороны становится клеймом поражения»51.
Кропоткин, несомненно, имел в виду суды над итальянскими интернационалистами в 1879–80 гг., которые закончились оправданием и сценами народного ликования. Подобная оценка покушений уже подразумевалась в его отзывах на акты Пассаннанте, Соловьёва и даже Хёделя, но здесь он впервые рассматривал роль покушений в историческом процессе, ведущем к революции. Можно не сомневаться в том, что такая характеристика в первую очередь объяснялась воздействием российского терроризма на европейское общество. Помимо того, что покушения в Германии, Италии и Испании, вероятно, в немалой степени были вдохновлены русскими событиями, именно отвага и искусность русских террористов повлияли на отношение общественности к политическим покушениям в целом. Действительно, именно народники своими зрелищными бомбометаниями вызвали трепет в правящих кругах Европы и заставили угнетённых, особенно в Италии и Испании, признать, что власть уязвима, несмотря на свои полчища полицейских и телохранителей. Конечно, обобщения Кропоткина не были в равном степени применимы ко всем четырём странам; во всяком случае, в Германии наблюдалась отрицательная реакция на покушения, и Социал-демократическая партия поспешила исключить из своих рядов более радикальные элементы в 1880 г.; в самой России мало что говорило о развитии народного революционного движения52. Но представление ожиданий и возможностей как несомненных фактов всегда было характерной чертой кропоткинского стиля пропаганды.
В то же время, при всей важности, которую он теперь придавал покушениям как признаку революционного пробуждения народа, Кропоткин всё же больше был заинтересован в экономическом терроре, нежели в политическом. Возможно, правильнее будет сказать, что «Народная воля» усилила его энтузиазм по поводу терроризма вообще, а не политического терроризма в частности. Но независимо от того, являлся терроризм экономическим или политическим, он скорее подразумевал действия отдельных лиц и небольших групп, а не масштабные коллективные действия. При этом анархическое движение далеко не было связано дисциплиной в той же степени, что и «Народная воля»; действительно, более индивидуалистский подход, частично под влиянием Реклю, проявился на заседаниях конгресса Юрской федерации осенью 1880 г. Из этого следовало, что для Кропоткина были желательны действия, которые были не только в большей степени экономическими, но также более стихийными и менее организованными, чем действия русских революционеров-террористов; примеры этого он искал в Испании и Италии. С очевидным энтузиазмом описывал он увеличение числа стихийных выступлений в Испании, начиная с отказов платить налоги и арендную плату и заканчивая поджогами поместий и фабрик: «…Изолированные акты всё время происходят в более крупном масштабе». В Италии, утверждал он, «изолированные акты… переходят в состояние хронического расстройства, постоянно повторяясь от одного конца [страны] до другого, народные бунты с поджогами архивов непрерывно происходят по всему королевству». Кропоткин видел в этом пробуждение масс, которое приведёт ко всеобщему восстанию.
«Это пробуждение духа восстания – прежде всего восстания экономического. Кто вызвал его? Ни один не может сказать. Все и никто. Но факт остаётся: этот дух охватывает Европу. Здесь он побуждает деревню, прозябающую в нищете, задавленную налогами, захватить муниципалитет [maison commune] и сжечь налоговые реестры и свидетельства на собственность. Там он нашёптывает стачечникам: “Подожгите фабрику, место страданий, которые вы так долго терпели!” Здесь мы видим помещика, там – сборщика налогов, полицейского, судью, павших от крестьянского ножа или пули…
Это народ, который говорит; это совесть, которая поругана; это страдания людей, которые разносят свой скорбный крик…
Конечно, это не великие события, но это целый ряд небольших актов, связанных между собой и свидетельствующих об одном: революционная идея больше не рождается в головах немногих людей, она захватывает умы масс – следовательно, великий день приближается».
Общий вывод Кропоткина заключался в том, что, по мере возрождения революционной идеи, общее сочувствие к идеям анархизма, с одной стороны, и развитие духа восстания в массах, с другой, приближают революционную ситуацию. Поэтому он призывал анархистов неустанно трудиться ради совершения подлинной революции53. Ранее, в сентябре 1880 г., Кропоткин дал ясные указания о том, какой должна быть роль анархистов в революционной ситуации, в статье «Аграрный вопрос», где он впервые обращался к тактике экономической борьбы в сельской местности: «Будем пропагандировать наши идеи, распространять прокламации, облегчать сношение между деревнями, а в день революции пойдём сражаться с ними, за них»54.
Кропоткин, видимо, ожидал, что анархисты станут своего рода катализатором, способствуя увеличению числа революционных актов и координируя изолированные действия в широком народном движении. Очевидно, с такими мыслями он написал своё знаменитое обращение «К молодым людям» весной 1880 г. Кропоткин понимал, что для того, чтобы исполнить свою каталитическую роль, анархическое движение нуждается в молодых активистах, полных энергии и энтузиазма. В этом обращении он призывал угнетённую молодёжь объединиться в борьбе, говоря, что сама сила вещей делает их социалистами, если только у них хватает мужества признать это. Одновременно, вдохновлённый самоотверженностью народников и, в частности, чайковцев, он утверждал, что революционному движению нужна помощь образованных молодых людей, которые возмущены социальной несправедливостью, готовы присоединиться к борьбе как товарищи, а не вожди, и желают поставить свои знания и навыки на службу угнетённым.
«И, наконец, все вы, обладающие знанием и талантом, если в вас есть искра мужества, идите, вместе с вашими подругами, отдайте свои знания и талант на помощь тем, кто в них всего более нуждается. И знайте, – если вы явитесь в рабочую среду, не господином, а товарищем в борьбе, не заправителем, а с желанием самому вдохновиться новой средой, не столько с целью учить, сколько с целью самому понять стремления народа, угадать и выяснить их, а затем работать неустанно, со всем пылом юности над их проведением в жизнь, – знайте, что тогда, но только тогда, вы заживёте полною, разумною жизнью»55.
Многое из того, что Кропоткин говорил о необходимости помочь собственной борьбе народа и систематической пропаганде анархических идей экспроприации, было лишь развитием его взглядов, обозначенных в докладе на конгрессе Юрской федерации 1879 г. Но возросшее внимание к «аттентатам» и изолированным актам заставляет полагать, что теперь подготовительная стадия революционной борьбы носила для него более индивидуалистский и деструктивный характер, чем прежде.
Это не означает, что он потерял интерес к коллективным действиям, которые не развивались стихийно из изолированных актов. В конце 1879 г. он, вероятно, больше, чем когда-либо, поддерживал организованное профсоюзное движение, под влиянием событий во Франции. В октябре 1879 г. прошёл Марсельский конгресс, который открыто высказался за коллективизацию, и это вызвало взволнованный отклик «Бунтовщика»: «Важность этой резолюции ни от кого не укрылась. Все поняли, что это будет боевой клич за социализм, не только во Франции, но и по всей Европе… Сегодня знамя экспроприации поднимает уже не малая группа, а сам пролетариат… и то, что было сказано французскими пролетариями, будет услышано и понято пролетариями всех стран»56. В новогодней передовой статье 1880 г. Кропоткин заявил, что возрождение социализма во Франции было самым важным событием минувшего года. Развитие французского рабочего движения в направлении социализма, вероятно, больше, чем что-либо иное, укрепляло убеждение Кропоткина в том, что идёт возрождение революционного движения в Европе. Однако в течение 1880 г. анархисты уступили свои позиции гедистам, и его энтузиазм в отношении французского профсоюзного движения начал угасать. В ноябре прошёл Гаврский конгресс, который подтвердил революционную ориентацию и назвал конечной целью анархический коммунизм, но одновременно принял предложенную Гедом программу-минимум для парламентских выборов 1881 г. Это стало тяжёлым ударом для анархистов, и Кропоткин в последние дни 1880 г., когда, по его словам, профсоюзное движение во Франции становилось более революционным, бросился в неистовое наступление на программу-минимум и участие в выборах, как предательство социалистического дела57. Конечно, он всё ещё рассматривал возрождение городского рабочего движения как важное событие для Европы и даже надеялся на воссоздание Интернационала, «грозного оружия революции», но его оптимизм теперь был омрачён беспокойством, что буржуазные лидеры продолжают отвлекать рабочее движение от борьбы с капиталом, и он всё больше был склонен находить возможности для революционных действий вне рабочего движения. Даже при этом Кропоткин сохранял интерес к рабочему движению, поскольку уже убедился в том, что оно имеет революционный потенциал. Кроме того, признавая возможность терроризма, Кропоткин не рассматривал его как формулу немедленной революции или оправдание беспорядочного насилия. Другие анархисты, однако, высказывали подобные мнения.
1880 год был критическим для европейских анархистов, поскольку именно тогда, когда они начали чувствовать, что способны обеспечить общественную поддержку революционного социализма во Франции, Италии и даже Германии, их положение подтачивалось парламентаризмом.
В Социал-демократической партии Германии нарастали трения: с одной стороны, Мост в «Свободе» занимал всё более антипарламентскую позицию, а с другой – Хассельман, социал-демократический депутат рейхстага, отказывался принять умеренный подход Либкнехта в ответ на антисоциалистические законы. «Бунтовщик» заявлял, что парламентские речи Либкнехта противоречат социал-демократическим газетам, по словам которых партийное руководство представляет лишь мнение одной из фракций, и рассматривал выступление Хассельмана в рейхстаге как проявление подлинного революционного духа, который привлечёт рабочих58. До некоторой степени анархическая газета выдавала желаемое за действительное, но можно не сомневаться, что в течение 1880 г. положение партийного руководства социал-демократов было весьма шатким. Хассельман и более революционные элементы прилагали серьёзные усилия, чтобы добиться поддержки и, возможно, даже создать собственные ячейки в крупнейших городах. Тем временем, Мост собрал довольно значительную читательскую аудиторию вокруг «Свободы», несмотря на трудности, с которыми издавалась и доставлялась из Лондона эта газета, и создание газеты «Социал-демократ» (Der Sozialdemokrat) в сентябре 1879 г. не помогло нейтрализовать влияние красноречивого и страстного радикала.
Но надежды анархистов на то, что социалистическое движение станет более революционным и антигосударственным, продлились недолго. Хассельман и Мост были исключены из партии на подпольном конгрессе в Видене в августе 1880 г., и к концу года низовая организация, которую могли создать революционеры, по-видимому, была разгромлена полицией59. «Свобода» выжила и продолжала распространяться в Германии, но теперь она была откровенно анархической; с декабря 1880 г., когда была опубликована статья «Через терроризм к свободе» («Durch Terrorismus zur Freiheit»), она стала защищать террористическую форму пропаганды действием, которая всё чаще понималась как произвольное насилие. Решение СДПГ устранить все препятствия на пути её парламентской тактики привело революционеров к анархизму, но их всё больше охватывал некритический энтузиазм в отношении террора, вызванный дерзкими вылазками народников60.
В Италии дела анархистов шли лучше. Власти были дискредитированы своими грубыми попытками добиться осуждения революционеров, а тем временем подпольный съезд Итальянской федерации в Кьяссо в декабре 1880 г. недвусмысленно высказался за повстанческую тактику и анархический коммунизм. Однако организация федерации была фатально ослаблена репрессиями. Вместе с тем в движении обозначилось расхождение между теми, кто твёрдо стоял на революционных позициях, и теми, кто опасался изоляции, которую могло вызвать непреклонное следование революционным идеалам и тактике. Уже летом 1879 г. Коста в своём открытом письме к друзьям в Романье, по-видимому, выступал за более осторожный подход. В марте 1880 г. он присутствовал на социалистическом конгрессе в Болонье, который занял постепенческую позицию, а в мае, при содействии умеренных социалистов, таких как Бертран, Малон и Фольмар, он основал «Международное обозрение социализма» (Rivista Internazionale del Socialismo), которое было эклектичным в своём подходе и отстаивало электоральную тактику61. Проходивший в отсутствие Косты (он в это время находился в тюрьме во Франции) конгресс в Кьяссо твёрдо выразил революционную позицию, однако настойчивость, с которой делегаты отвергали всякую минимальную и практическую программу, выдавала их тревогу по поводу реформистских инициатив62. Постепенный отход от анархической революционной позиции таких людей, как Коста и его подруга Кулишёва, в условиях жестоких репрессий вдохновил некоторых итальянских революционеров, как и германских, подражать народникам, выступая за безмотивные акты насилия, направленные против правящего класса. В декабре 1880 г. в «Бунтовщике» появилась нашумевшая статья Кафиеро, где осуждалась парламентская тактика и содержался призыв к актам насилия против капиталистов: «Наше действие должно быть постоянным восстанием, совершаемым словом, писанием, мечом, динамитом и даже иногда избирательным бюллетенем, где это означает голосование за нежелательных Бланки и Тринке. Мы последовательны: мы используем оружие в тот момент, когда мы должны выступить как мятежники. Для нас хорошо всё, кроме законности»63.
Во Франции успех гедистов начал отчуждать анархистов от рабочего движения, и в противостоянии парламентаризму последние, вдохновлённые русскими террористами, также стали склоняться к более крайней и агрессивной позиции. Жан Грав, например, в своей речи против участия в электоральной борьбе на рабочем конгрессе Центра в июле 1880 г. заявил: «Все деньги, потраченные на избрание депутатов, более мудро было бы использовать на покупку динамита, чтобы взорвать их»64.
Кропоткин был встревожен всем этим. До сих пор большинство работ связывает с его именем растущую склонность к насилию и террористической форме пропаганды действием в анархическом движении того времени, и статья «Действие» цитируется как иллюстрация данного тезиса. Фактически же, хотя эта статья была опубликована в «Бунтовщике», она была нетипичной для газеты и, по словам Неттлау, должна была стать критикой её сдержанной позиции65. Совершенно очевидно, что между Кропоткиным и Кафиеро возникли острые противоречия по вопросам тактики. Вследствие этого отношения между двумя революционерами стали весьма напряжёнными, особенно после убийства Александра II. В мае 1881 г. Кропоткин с болью описывал ссору в письме к Малатесте. Он предупреждал, что тактика, сводящаяся исключительно к насилию над правительством, превратит последующую революцию в бессмысленную резню, и настаивал, что нужно создать ядро решительных революционеров, чтобы развивать борьбу на экономической почве:
«Он [Кафиеро] говорил со мной о действиях в Италии, и я пытался убедить его в том, что если социалистическая партия бросит силы исключительно на убийство полицейских и войну против правительства, то последующая революция станет очередной резнёй, малополезной для народа; в то же время, по моему твёрдому убеждению, если ядро решительных людей (обеспеченных необходимыми средствами) последовательно будет готовиться к экономической борьбе, то последующая революция будет сопровождаться социальными переворотами и упразднением частной собственности.
Только потому, что в настоящий момент я выпускаю умеренную газету, он думает, что я всегда буду так поступать. И его невозможно убедить в обратном, пока он сам не увидит, как я это делаю, и не начнёт сожалеть о том, что наговорил мне…
Сам понимаешь, насколько я был подавлен и огорчён после писем Шарля. Два дня это мучило меня. Во-первых, я люблю Шарля, и я всегда был человеком чувства. Ты знаешь, что меня направляют чувства, и ты поймёшь, насколько эти письма – столь скверные по своей сути – расстроили меня. Вдобавок, если оставить вопрос о чувствах, как тяжело видеть, что даже среди нас нет единства, дружбы и доверия!
Я не перестаю надеяться, что Шарль заберёт свои слова обратно, и я уверен, что его письма были продиктованы возбуждением. Я не понимаю, как он может во всё это верить»66.
Очевидно, Кафиеро уже демонстрировал симптомы психического заболевания, которое поразило его в следующем году, так что важно не преувеличивать значение этой ссоры. Но, даже с учётом этого, итальянец выражал представления о тактике, которые разделялись многими итальянскими анархистами, так что реакция Кропоткина до некоторой степени отражала его отношение к экстремистским элементам в итальянском движении. Кропоткин также проявлял беспокойство по поводу французского анархического движения и, в особенности, его газеты «Социальная революция» (La Révolution Sociale), которая с самых первых выпусков была одержима насилием. В феврале 1881 г. он предостерегал Кафиеро, что не стоит публиковаться в подобной газете и следует просто дать ей умереть. Видимо, Кропоткин боялся, что агрессивная пропаганда повредит движению, спровоцировав репрессии67. У него также были возражения по поводу использования террористической тактики в условиях, когда у анархического движения не было ни финансовых, ни практических возможностей для этого. С презрением относясь к попытке «Социальной революции» представить июньское «покушение» на памятник Тьеру как крупный революционный акт, якобы открывающий кампанию пропаганды действием французского Исполнительного комитета, созданного по образцу народовольческого, Кропоткин писал: «Чтобы организовать серьёзный заговор, нужны деньги, а у нас их нет. Поэтому могут быть только мелкие шалости, такие как жестянка из-под сардин у статуи Тьера, возведённая в грандиозный акт “Социальной революцией”»68. Но это был не только вопрос денег: успешный террорист, по мнению Кропоткина, должен был иметь военные навыки. «Знаете, что́ и сейчас имело бы для нас величайшую важность? – говорил он Малатесте. – Стрелки. О! если бы только они были в наших секциях, Соловьёв не потерпел бы неудачи в своей цели, дворянские дома и амбары давно были бы взяты». Тем не менее, при всём его беспокойстве по поводу одержимости насилием, весной 1881 г., после убийства Александра II, Кропоткин всерьёз стал рассматривать возможность принятия террористической программы анархическим движением.
Потрясение от убийства волной прошло по Европе. Правящие классы были взвинчены. Германский император пытался объединить европейские государства для совместной борьбы против политических преобразований. Анархисты ликовали по поводу убийства. Оно укрепило веру в эффективность бомб в то время, когда их всё больше начинал тревожить дрейф антиавторитарных социалистов в сторону парламентаризма69. В мае французские анархисты отмежевались от Национального рабочего конгресса в Париже, осудив парламентаризм и провозгласив пропаганду действием70.
Убийство Александра II сильно повлияло и на самого Кропоткина. Когда пришли первые сообщения, он с энтузиазмом приветствовал этот акт как важный шаг к революции:
«Несомненно, что событие на Екатерининском канале стало смертельным ударом для самодержавия. Его престиж испарился от ампулы нитроглицерина, и теперь доказано, что больше нельзя безнаказанно истреблять народ: угнетённые научились защищать себя…
Что бы из этого ни вышло, ясно одно – произошедшее 13 марта является огромным шагом навстречу революции в России, и те, кто совершил его, позаботятся о том, чтобы кровь мучеников не пролилась напрасно»71.
Возмущённый попытками буржуазной прессы представить Александра как невинно убитого освободителя крепостных, а народников как злодеев, Кропоткин, как и в предыдущих случаях, встал на защиту последних. На этот раз он был особенно задет утверждениями в прессе, что террор в России объясняется не развитием здесь революционного движения, а заговорами, организованными из-за рубежа:
«Посметь утверждать, что тысячи мужчин и женщин, которые принесли радости свободы, дружбы и жизни в жертву своему делу; что те, кто отказался от всего, от целого мира, чтобы помочь русскому народу избавиться от угнетателей, пожирающих его; что эти герои лишь служили орудиями для кого-то другого – значит оскорбить людей, чьи имена человечество однажды произнесёт с почтением…
Сила русской революционной партии не в её предводителях. Она в непереносимом положении нашего общества… Она в безграничной преданности людей, идущих навстречу лучшему будущему. Она в нравственных и умственных силах, постоянно приносимых на службу революции лучшими представителями народа, рабочих, крестьян и учащейся молодёжи… Она, наконец, в сочувствии, которое находят они во всех классах общества, даже среди палачей»72.
Всем этим Кропоткин выражал исключительно сильную симпатию к «Народной воле» и её поддержку. Однако он не упоминал о письме Исполнительного комитета Александру III с требованием конституции и всячески подчёркивал народнический аспект российского движения. Существенно, что в брошюре, протестовавшей против казни участников цареубийства, он подчёркивал народнические убеждения Софьи Перовской: «Из отношения толпы она поняла, что нанесла смертельный удар самодержавию, и в печальных взглядах, направленных на неё, она увидела ещё более ужасный удар, от которого русское самодержавие никогда не оправится». Таким был отзыв Кропоткина на смерть Перовской – отзыв, который, при всём энтузиазме по поводу теракта, был заметно окрашен народническим чувством. И ясно, что Кропоткин хотел отдать дань Перовской прежде всего как народническому агитатору: «Она предпочитала работать среди народа; в среде крестьян и рабочих она хотела бы остаться… Организуя покушение, она одновременно участвовала в рабочих собраниях, распространяла “Рабочую газету”, создавала рабочие группы и организовывала защиту этих групп от окружающих их шпионов»73.
С другой стороны, в конце апреля в «Бунтовщике» вышла статья «Угроза», которая, казалось, гораздо больше отождествляла анархическую тактику с тактикой «Народной воли», чем это делал Кропоткин в своём письме или брошюре. Действительно, автор этой статьи старался истолковать на анархический манер все действия русских террористов, включая даже письмо Александру III: «Они пишут для нужд борьбы, а не для пропаганды»74. Члены Исполнительного комитета по существу являются анархистами, так как они связывают себя с народом и борются ради него, как завещал революционерам Бакунин. Анархизм в настоящее время означает не что иное, как непрерывную борьбу против власти во всех её проявлениях – всё остальное относится к будущему.
Кропоткин явно был не согласен с такими представлениями. Имеются убедительные доказательства того, что в действительности статья была написана Кафиеро, в отношении которого он был настроен критически. В письме к Малатесте от 4 мая (т.е. через несколько дней после публикации статьи «Угроза») Кропоткин обсуждал материал, полученный от Кафиеро:
«Я получил от него передовую статью, и в то же время я знаю этих людей, знаю их пристрастия… Я жалею, что не перевёл для тебя слова Желябова, который отрицает любые связи с анархистами (“Мы были анархистами, – говорит он, – до 1874 года. Это старая история”), который отрекается от них, который считает швейцарцев слишком большими федералистами и который говорит, что брошюра Морозова является грубой ошибкой и что Исполнительный комитет очень недоволен, что такие вещи были изданы за границей, и т.д., и т.д.
Да, конечно, бакунистская традиция в России сломана, потому что я уверен, сам Бакунин сказал бы: бомбы слишком мало, чтобы сокрушить самодержавного колосса. Убивайте в то же время собственников, готовьте восстание крестьян»75.
Совершенно ясно, что Кропоткин довольно скептически относился к предложенному Кафиеро объяснению письма Александру III и отвергал все предположения об анархическом характере Исполнительного комитета «Народной воли». Кропоткин по-прежнему был убеждён в необходимости усилить экономическую борьбу в сельской местности и не разделял интерес Кафиеро к насильственным действиям любого рода против всех властей.
Но, при всей обеспокоенности политической направленностью российского терроризма, Кропоткин далее утверждал, что цареубийство подтолкнуло народников к действиям на селе. Несомненно, он надеялся на такое развитие революционной борьбы, в котором политический терроризм будет поддержан революционными действиями среди крестьян.
«Весь активный элемент – террористический и желает убить царя. Весь бездействующий элемент – с народниками и сидит сложа руки по деревням. Но теперь, после 13 марта, ясно, что невозможно продолжать в том же духе, и народники также весьма активны. Что сейчас необходимо, так это доказать, что террористическая партия не совершит революцию в одиночку и нужно поднимать деревни».
Кропоткин был впечатлён успешным покушением на царя. В то же время его очень беспокоило влияние социал-демократов, и он указывал, что анархические активисты недостаточно сделали для развития экономической борьбы, которое позволило бы противодействовать этому влиянию: «Меня раздражает видеть, как мало повсюду действий такого рода. Сейчас, как и прежде, социал-демократические вожаки по этой причине выводят меня из себя». Очевидно, горя желанием опровергнуть упрёки в излишней умеренности от Кафиеро, Кропоткин начал рассматривать возможность некой заговорщической деятельности со стороны анархического движения. Он утверждал, что сразу после закрытия «Авангарда» было необходимо сосредоточиться на создании во Франции анархической партии и здесь не стоял вопрос об организации какой-либо серьёзной конспирации. Но теперь, когда вокруг «Бунтовщика» собрана группа, он предполагал, что заговорщическая деятельность, если она пока и невозможна в Швейцарии, могла бы быть развита во Франции и Италии, где уже существует некоторое подобие такой организации. Кропоткин заключал: «Из разгорячённой переписки с Шарлем я извлёк один хороший урок. Настаёт момент, когда мы должны подумать о “серьёзной конспирации”, и, конечно, ничего другого я и желать бы не мог. Мы определённо должны подумать об этом – и начать действовать. Я думаю, что Италия в особенности достигла этой точки».
Кропоткин выдвинул свои идеи о заговорщической деятельности в первые месяцы 1881 г., в переписке о намечавшемся анархическом конгрессе в Лондоне. Идеи, в общих чертах очерченные в письме к бельгийскому товарищу в конце февраля76, были развиты в предложениях к дискуссии, изложенных в июньском циркулярном письме Малатесте, Кафиеро и Швицгебелю: «Я думаю, нам нужны две организации; одна открытая, широкая и работающая открыто; другая тайная, предназначенная для действия». Основа для тайной организации, доказывал Кропоткин, уже существует в старом «узком» Интернационале (небольшом кружке, который продолжал оказывать важное влияние на идеологическое развитие Антиавторитарного Интернационала77), и теперь необходимо только пополнять эту группу способными и активными конспираторами, по мере того как они будут появляться. Кропоткин предложил издавать в Лондоне подпольную газету под редакцией Малатесты, чтобы осуществлять связь между группами, вместо того чтобы создавать какой-либо центральный комитет, который лишь оторвёт ведущих активистов от работы в их собственных странах.
«Ясно, что тайная организация должна быть национальной и что интернациональная связь должна быть такой же тайной, как и сама организация. Я не виду иного пути, кроме как вернуться к международному братству. Кадры уже существуют: они лишь должны быть усилены. Это Анри, Шарль, Адемар, Луи, Родригес, [?]Мендоса. Если они ничего не делают как интернациональная группа – это потому, что их слишком мало, поэтому необходимо усилить их новыми элементами.
Я вообще полагаю, что комитет по организации (или по информации, что то же самое) принесёт мало пользы, если он не будет составлен из людей, каждый из которых является наиболее активным работником на месте, в собственной стране. Комитет, сидящий в Лондоне, Брюсселе, Париже, Женеве или где угодно, – принесёт только вред.
Он должен состоять из тех, кто знает, как вести работу на месте. Я предложил бы поэтому просто усилить группу, которую мы уже создали, полудюжиной хороших активных молодых конспираторов и людей действия, и постоянно укреплять её, по мере того как на местах будут появляться новые люди.
Чтобы эта связь могла выражаться в чём-то материальном, я предлагаю тайную газету в Лондоне, куда каждый член группы будет обязан отправлять свою ежемесячную корреспонденцию. О том, чтобы продолжалась работа, позаботится Анри, а затем, если ему придётся уехать, это будет первый достойный человек, на которого мы могли бы рассчитывать, если он сможет выполнять эту работу, и здесь также не должно быть никакого комитета. Анри будет ответственным за это, он должен найти людей, которые ему нужны, и это всё»78.
Подпольные группы занимались бы организацией экономического террора, который, по мнению Кропоткина, был более эффективен, чем пропаганда на съездах. «Тайные группы возьмут на себя ответственность за рабочие заговоры с целью взорвать фабрику, “утихомирить” [tranquilliser] собственника или надсмотрщика и т.д., и т.д. – что-то, что могло бы с пользой заменить пропаганду на конгрессах». Это можно было бы истолковать как призыв к пропаганде действием, но в действительности это, скорее всего, отражало недовольство Кропоткина безрезультатностью недавних конгрессов, резолюции которых не привели к практическим действиям. Тем не менее Кропоткин теперь явно был готов развивать в анархическом движении террористическую деятельность, чтобы усилить стихийные, но изолированные революционные акты отдельных лиц и небольших групп в массах. Международная организация в его планах была тайной, весьма немногочисленной и неформальной, и её работа не должна была опережать или заменять развитие массовых действий через открытую организацию Интернационала. Огромное большинство рабочих, поддерживающих революционное движение или сочувствующих ему, доказывал Кропоткин, не может быть вовлечено в тайную организацию, но оно уже готово к боевым стачкам и не может быть оставлено на милость парламентариев. Стачечный Интернационал (Internationale gréviste) сможет собирать силы рабочего класса в массовых акциях, чтобы превратить стачки в бунты.
«Тайная организация может быть делом весьма ограниченных групп. Нужно ли вследствие этого игнорировать большие массы и бросить их совершенно одних? Нужно ли полностью оставить их политикам?
…Я не вижу иного поля деятельности для всех тех, кто не может вступить в тайные группы, кроме объединения под флагом стачечного Интернационала. Только через него силы труда, массы, могут успешно сгруппироваться.
Притом, я не вижу в этом никакого неудобства. Стачка больше не война со сложенным руками. Организация постепенно берёт на себя задачу превратить её в бунт»79.
Тайная организация не будет превосходить по важности стачечный Интернационал, она будет зависеть от него: «Посему я твёрдо верю, всем своим сердцем, в абсолютную необходимость воссоздания организации для [рабочего] сопротивления. Она предоставит силы, средства и место для тайных групп». Кропоткин решительно настаивал на приоритете экономической борьбы масс. Эти замечания, очевидно, отражают важные изменения в кропоткинских идеях о тактике, поскольку прежде он никогда не выдвигал детальных предложений по организационной стороне. Малатеста, однако, ответил, что в Интернационале должно быть три уровня: наряду с «узкой» организацией, которая будет состоять из тех, кто полностью согласны друг с другом по программе и организации борьбы против капитала (и не должна быть такой тайной и закрытой, как предлагал Кропоткин), должна существовать революционная лига, состоящая из революционеров, которые, сохраняя за собой право следовать разным программам, будут совместно работать над организацией восстаний против правительств80. Решительно настроенный против того, чтобы, как предлагали бельгийцы, углубляться в идеологические разногласия, Малатеста тем не менее считал, что признание расхождений между революционерами не помешает им совместно работать ради общей цели. Он настаивал, что если они не создадут революционную лигу, то другие создадут её без них или против них. Кропоткин согласился с тем, что если создание революционной лиги неизбежно, то следует её поддержать, но сама идея ему совсем не нравилась. Кафиеро же ответил отказом. Оба они указывали на нехватку средств для организации международной подпольной работы и доказывали, что Интернациональная лига совершенно не подходит для такой деятельности из-за угрозы разоблачения: «Не Интернациональная лига, с бесконечными письмами, попадающими в руки полиции, устроит конспирацию – её устроят изолированные группы»81. Кропоткин, кроме того, считал, что совместное существование Интернациональной лиги и МТР невозможно, потому что они будут соперничать друг с другом за поддержку рабочих союзов; он говорил, что лига будет мертворождённой. Очевидно, он был встревожен этим предложением, которое, на его взгляд, ослабило бы прямую борьбу против капитала. Чтобы отвлечь Малатесту от идеи революционной лиги и достичь понимания со своими друзьями перед конгрессом, Кропоткин, наконец, всё ещё испытывая сомнения, предложил внести поправки в устав МТР:
«Всё это очень печально и разочаровывает.
Разве что мы могли бы устранить эту трудность, добавив к уставам Интернационала следующую декларацию: “Любая политическая борьба должна быть подчинена борьбе экономической”. Интернационал тем не менее признаёт, что борьба против существующих учреждений, которые придают силы капиталистическому эксплуататору, теперь является частью его программы.
Я не знаю, однако, будет ли принято это исправление и будет ли правильно сделать его».
Кропоткин с особой настойчивостью добивался того, чтобы «узкий круг» выступил на Лондонском конгрессе единым фронтом, поскольку его давно терзали сомнения по поводу организационной стороны.
Призыв к проведению конгресса с целью реорганизации МТР был брошен бельгийцами на Революционном конгрессе в Вервье, проходившем на Рождество 1880 г. В письме своему корреспонденту в Брюссель в январе 1881 г. Кропоткин придавал большое значение осуществлению этого предложения; он считал, что восстановленный Интернационал окажет французским анархистам поддержку, в которой те нуждались, чтобы противодействовать влиянию государственных социалистов82. Однако следующее письмо, отправленное брюссельскому корреспонденту в феврале, показывает разительную перемену в настроении Кропоткина.
Он с горечью жаловался на организаторов, которые публиковали информацию о конгрессе в газетах, не обращаясь к группам и федерациям напрямую: «Я решительно осуждаю привычку наших дней устраивать всё между редакторами газет, которые ставят себя главарями, тогда как рабочие организации остаются в стороне». Он также был рассержен отсутствием детальных предложений по дискуссии на конгрессе: «Недостаточно, чтобы несколько персон сказали, что они собираются реорганизовать Международное товарищество рабочих в Лондоне (решившись сформулировать единственное практическое предложение); мы должны знать, хочет ли Интернационал быть реорганизованным и в каком смысле он хочет изменить свои уставы и образ действия. А также уместно ли их изменять». Наконец, Кропоткин настаивал, что большинство дискуссий, необходимых для создания такой организации МТР, какую он предлагал, не может быть проведено на открытых заседаниях, где неизбежно будут присутствовать шпионы. МТР можно преобразовать в стачечный Интернационал, просто добавив фразу о приоритете экономической борьбы в устав, но малочисленная, хорошо организованная подпольная группа, которая должна была действовать в связи с Интернационалом, могла быть создана только после всестороннего обсуждения на закрытом заседании. Поэтому он заранее объявлял: «Этот конгресс провален. Он недостаточно революционен, чтобы быть встречей конспираторов, знающих друг друга. Но он также не может быть конгрессом, предназначенным для публики, который произвёл бы большой шум, впечатление своим числом делегатов». Но поскольку Кропоткин ожидал, что социал-демократы попытаются создать нереволюционный рабочий интернационал, члены которого будут защищать «минимумизм», он считал, что анархисты даже такое неудачное предприятие должны осуществить как можно лучшим образом: «Давайте поедем в Лондон, давайте будем представлять жалкое зрелище в глазах Европы, но давайте, по крайней мере, согласимся на том, чтобы провести серьёзный конгресс со многими рабочими организации и договориться, меньшинством из нас, о создании тайного союза»83.
В июньском письме к Малатесте Кропоткин снова раскритиковал организационный комитет, протестуя против его неэффективности и заявляя, что «Социальная революция» и бельгийцы забрали всё в свои руки84. Кропоткину не нравился тёмный и уклончивый характер циркуляров комитета, которые были подписаны неизвестными лицами под псевдонимами. Также его задело то, что выпуск «Бюллетеня» конгресса был поручен брюссельцам, без каких-либо упоминаний о «Бунтовщике». С одной стороны, Кропоткин был оскорблён неявной критикой в адрес его газеты, с другой – он почти не доверял, или совсем не доверял, бельгийцам. В циркулярном письме к Малатесте, Кафиеро и Швицгебелю он предупреждал, что «Бюллетень» выпускается бланкистской группой, которая пытается навязать революционной партии авторитарную структуру.
В том же письме Кропоткин выражал подозрение, что члены оргкомитета входят в Интернациональный клуб Брусса, который является группой внепартийных эмигрантов, пытающихся возглавить революционное движение путём создания центрального комитета в Лондоне85. Кропоткин также утверждал, что и Маркс, и Серро пытаются создать центральный комитет, который они могли бы полностью контролировать. И он предупреждал, что если они с друзьями не примут мер, то люди наподобие Серро и Шовьера (бельгийского редактора «Бюллетеня»), под давлением марксистов с одной стороны и бланкистов с другой, будут преобладать на конгрессе. Кропоткин сокрушался из-за того, что анархическая партия проходит период реконструкции и не может предложить центра, альтернативного Лондону, и даже предполагал, что лучше вообще не проводить конгресс, чем рисковать вызвать смятение во всей революционной партии.
Именно в таком настроении, полный подозрений и сомнений, Кропоткин, отчаянно пытавшийся договориться со своими друзьями по поводу общей линии на конгрессе, разрабатывал проекты организации и тактики Интернационала. Он настаивал, что они являются лишь предложениями, которые могут быть изменены с учётом замечаний других. Однако, по всей видимости, он не слишком надеялся на то, что удастся достичь соглашения, поскольку его письмо заканчивается на пессимистической ноте: «Таким образом мы, по крайней мере, сможем понять друг друга. Со своей стороны, я признаюсь, что до настоящего времени блуждаю во тьме. Тепло обнимаю вас, дорогие друзья, особенно сейчас, когда, как мне видится, мы приближаемся к моменту, который будет для нас решающим».
Малатеста, излагая свои предложения, старался заверить Кропоткина в том, что опасность не столь серьёзна, как он полагает, несмотря на происки Серро и недальновидность бельгийцев. Малатеста указывал, что, по его собственным сведениям, ни Броше, ни другие члены оргкомитета не относятся к авторитарным социалистам, а марксисты вышли из Интернационального клуба Брусса из-за предполагаемой поддержки им (клубом) конгресса, и в действительности они были бы рады видеть его крах. Издание «Бюллетеня» поручили бланкисту Шовьеру только потому, что у него имелся печатный станок, и он вовсе не будет его автором; перечисляя статьи, уже сданные в печать, Малатеста доказывал, что первый номер оставляет очень мало места для «бланкистских мистификаций». Он настаивал, что анархисты будут преобладать на заседаниях, и авторитарная тенденция встретит сопротивление. К сожалению, содержание первого номера «Бюллетеня» (15 июня 1881 г.) отнюдь не успокоило волнений Кропоткина. Помимо статьи Малатесты, здесь была напечатана статья Шовьера, призывавшая к достижению компромисса на предстоящем конгрессе: «Организоваться – значит отказаться на период борьбы от некоторых наших стремлений, от малой доли нашей относительной независимости, которая в противном случае разделит нас и оставит на милость наших угнетателей. Давайте на мгновение скроем лик свободы, чтобы не быть рабами завтра; давайте пожертвуем немногим для будущего; наше дело стоит того…»86 Эта статья вызвала уничтожающий ответ Кропоткина в «Бунтовщике»:
«Мы можем уверить редакторов “Бюллетеня”, что революционеры приедут в Лондон определённо не для того, чтобы скрыть лик свободы, или отказаться от части своих стремлений, или, наконец, предоставить себя комитетам, вдохновляющимся авторитаризмом. Они знают цену авторитарным организациям, и они знают, что всё сделанное для воссоздания революционной партии в последнее время сделано благодаря стихийному почину и свободному действию групп. Они приедут не для того, чтобы разрушить всё это в Лондоне».
Кропоткин оставался настороженным. И, как мы видели, стараясь достигнуть взаимопонимания с друзьями накануне конгресса, он скрепя сердце примирился с предложениями Малатесты.
Тем не менее группа оставалась разделённой. Швицгебель поддерживал идеи Малатесты. Кафиеро, к ужасу Кропоткина, в итоге отказался иметь какое-либо отношение к любому из этих предложений. Пенди пессимистически замечал, что его может вывести из оцепенения только народное движение, которого, как он надеется, не придётся долго ждать87. Малатеста и Кропоткин, хотя они были едины в своей оппозиции авторитарным элементам, в итоге заняли разные позиции по вопросам тактики и организации на Лондонском конгрессе.
7. Лондонский конгресс 1881 г. и «Дух восстания»
Заявленной целью Лондонского конгресса было возрождение Интернационала, который пришёл в упадок вследствие репрессий, последовавших за падением Коммуны, и раздоров между самими интернационалистами. Предложение о созыве конгресса было выдвинуто Федеральным бюро Бельгийского революционного союза (Union Révolutionnaire Belge). К сожалению, сам факт того, что инициатива исходила из Бельгии, мог вызвать некоторые сомнения – из-за неудачных попыток Бельгийской социалистической партии (Parti Socialiste Belge) объединить местное социалистическое движение. С самого начала, как видно из переписки Кропоткина, намеченный конгресс вызывал подозрения и противоречия в кругах анархистов. Испанская федерация, даже согласившись участвовать, с негодованием протестовала против предложения возродить Интернационал, утверждая, что он до сих пор существует в Испании и других странах1.
По сути, утверждения Кропоткина, что конгресс может погубить движение, оказались прискорбно близки к истине. Хотя марксистские и бланкистские авторитарные тенденции, которых Кропоткин опасался больше всего, не наблюдались, можно не сомневаться, что зловещее влияние Серро нанесло большой ущерб, вызвав почти истерическую одержимость насилием. В то же время делегаты, старательно избегавшие любых намёков на авторитаризм, оказались неспособны решить, хотят они на самом деле международной организации или нет, ограничившись созданием корреспондентского бюро, которое не имело никаких чётких функций, кроме поддержания контактов между группами2. В целом это было неудивительно, ввиду того, что сами Кропоткин и Малатеста прибавили напряжённости на дебатах, заняв полностью несовместимые позиции по поводу децентрализованной организации МТР.
Малатеста твёрдо придерживался своей идеи об Интернационале как подпольной революционной организации для борьбы с государством, о чём он писал Кропоткину в июне. Он заявлял, что целью интернационалистов должно быть создание «мощного инструмента для того, чтобы яростно нападать на общество и защищать революционные интересы», и выражал веру в то, что МТР, включающее в себя тайно организованные и федерированные группы действия, «превосходно отвечает нашей цели». Малатеста настаивал на том, что МТР должно уделять борьбе против правительств больше внимания, чем раньше, потому что государство есть главный враг, поддерживающий и защищающий систему экономического угнетения:
«Революционная программа этого товарищества, однако, должна быть подчёркнута, и больше важности следует придавать тому, что называется политической стороной, то есть борьбе против правительств. Интернационал как организация вообще интересовался исключительно экономической борьбой. Я не собираюсь отрицать, что экономическое угнетение составляет главную причину всякого угнетения, но мы не должны забывать, что государство является защитником собственности и мы доберёмся до собственника, только перешагнув через тело полицейского».
Малатеста, очевидно, считал, что власть государства, воплощённая в правительстве, представляет собой главной препятствие на пути к социализации собственности, так что первоочередной задачей является преобразование МТР в конспиративную организацию, которая борется с правительствами, с перспективой вызвать всенародное восстание и свергнуть их.
Отрицательное отношение Кропоткина к позиции Малатесты, по-видимому, усилилось по сравнению с весной, когда он со смешанным чувством предлагал компромисс. И он ответил на предложения своего друга недвусмысленным отказом, объявив, что узкополитическая борьба против государства подразумевает создание иерархической партии заговорщиков, которая стремится к захвату власти: «Если мы думаем, например, что достаточно свергнуть правительство, занять его место и декретировать революцию, то мы могли бы организоваться как армия конспираторов, со всеми характеристиками прежних тайных обществ, с их руководителями и помощниками». Кропоткин утверждал, что будущая революция будет саботирована буржуазией, если сами массы не нападут на систему частной собственности:
«Мы полагаем, что для того, чтобы последующая революция не была заговорена буржуазией, нужно нанести решительный удар частной собственности: с самого начала рабочие должны будут взять всё социальное богатство, чтобы передать его в общее владение. Эта революция может быть совершена лишь самими трудящимися: лишь тогда, когда городские рабочие и крестьяне, восстав против всякого правительства, в каждой местности, в каждом городе и селе, сами возьмут собственность, принадлежащую эксплуататорам, не ожидая, пока сия милость будет дарована тем или иным правительством».
Чтобы осуществить это, массы должны создать собственную организацию: «Огромная масса рабочих должна будет не только организоваться помимо буржуазии, но и самостоятельно предпринимать действия в период, который будет предшествовать революции… и действия такого рода могут быть совершены лишь тогда, когда существует сильная рабочая организация». Революционеры должны способствовать организации масс:
«Именно её, массу рабочих, мы должны стремиться организовать. Мы, небольшие революционные группы, должны погрузиться в организацию народа, вдохновляться его ненавистью и надеждой и помогать ему переводить эту надежду и ненависть в действие. Когда масса рабочих будет организована и мы будем с нею, чтобы усилить её революционную идею, породить здесь дух восстания против капитала – и возможностей для этого будет предостаточно, – тогда мы с полным правом сможем рассчитывать, что последующая революция не будет заговорена, как революции прошлого: тогда наступит социальная революция».
По существу, общая концепция организации и тактики здесь почти та же, что и в циркулярном письме Кропоткина3. Но в данном случае он публично заявил о своих разногласиях с Малатестой, и он сделал это более настойчиво, утверждая, что итальянский подход приведёт к предательству интересов рабочих. Кропоткин в основном отклонил представление о том, что подпольная борьба против правительств может привести к падению государства; он считал, что это может быть достигнуто только в подлинно народной борьбе, направленной на разрушение экономической системы, которая придаёт государству силу и смысл существования.
Различия в подходе между Кропоткиным и Малатестой, которые сохранялись, несмотря на предсъездовскую дискуссию (а возможно, отчасти в результате неё), без сомнения, способствовали беспокойной атмосфере конгресса4. Однако эти разногласия отступали на второй план перед необходимостью побороть склонность делегатов к беспорядочному насилию, которую поощрял Серро. Действительно, главное значение разногласий между Кропоткиным и Малатестой заключалось в том, что это лишало Кропоткина важного союзника в борьбе, во время которой он едва не оказался в изоляции5.
Проблемы начались, когда комитет конгресса, которому было поручено составить федеративный договор, открывающий новый этап в жизни Интернационала, предложил принять устав МТР в редакции 1866 и 1873 гг. с дополнительной декларацией. Серро попросил убрать из преамбулы устава слово «нравственность»6. Как и следовало ожидать, это вызвало страстный протест Кропоткина, который принял активное участие в последовавшей жаркой дискуссии. Много лет спустя Броше описывал произошедшее:
«Кропоткин постоянно был в делах. С девяти утра и до полуночи, с часовым перерывом на обед в полдень, в разгорячённой атмосфере, наполненной табачным дымом, Кропоткин энергично отстаивал свой идеал. Против него было большинство конгресса: Малатеста, Луиза Мишель, Эмиль Готье, Викторина Руши, Шовьер, мисс Леконт из Бостона, Чайковский, Ганц от Мексики и др. Никто не хотел принимать определение революционной морали, определение, которое так много значило для Кропоткина, что заставило его пренебречь даже организацией Интернационала, которая была изначальной целью конгресса. Тем не менее наш друг обладал таким убедительным красноречием, что после трёхдневных дебатов конгресс единогласно принял идеи, которые он ранее отклонил»7.
Это заставляет полагать, что Кропоткину пришлось очень упорно бороться, чтобы склонить большинство на свою сторону. Вероятно, воспоминания Броше представляют собой некоторое упрощение того, что произошло в действительности. Комитет, конечно, решительно поддержал Кропоткина в том, что не следует менять устав:
«Комитет предлагает не вносить никаких изменений в преамбулу. Если мы хотим пересмотреть её, будет необходимо вычеркнуть слова “справедливость” и “истина”, которые могут породить те же недоразумения, что и слово “нравственность”. Эта преамбула является историческим памятником, который знаменует новый этап в революционном развитии пролетариата. Мы ныне перенимаем традицию Интернационала, особо отмечая его деятельность с революционной точки зрения».
Окончательное решение, однако, было компромиссным; хотя делегаты согласились не менять устав, они добавили декларацию, которая включала в себя разъяснение понятия «нравственность». Воспоминания Броше заставляют считать, что кропоткинская точка зрения восторжествовала, но декларация, вышедшая из дискуссии, была в лучшем случае двусмысленной:
«Они [делегаты] заявляют – согласуясь, прежде всего, с тем значением, которое всегда придавал понятию “нравственность” Интернационал, – что это слово в преамбуле используется не в том смысле, какой придаёт ему буржуазия, но в смысле, что, поскольку современное общество основано на безнравственности, только избавление от последнего, всеми доступными средствами, приведёт нас к нравственности… Настаёт время перейти от утверждения к действию и объединить словесную и письменную пропаганду, неэффективность которой уже была продемонстрирована, с пропагандой делом и повстанческим выступлением»8.
Безусловно, идея о том, что упразднение существующего общества приведёт к подлинной нравственности, исключала чисто политические акты насилия, поскольку, как доказывал Кропоткин, они не затрагивали господствующую социально-экономическую систему. С другой стороны, не менее очевидно было и то, что анархисты, не согласные с Кропоткиным, посчитают себя вправе применять какую угодно тактику. Кроме того, как уже было показано, Кропоткин испытывал мало симпатии к понятию «пропаганда делом», и, твёрдо убеждённый в необходимости действий, он отнюдь не считал, что устная и письменная пропаганда оказалась неэффективной.
Воспоминания Броше о поведении Кропоткина и реакции других делегатов конгресса нельзя признать полностью точными, но вероятно, они дают более ясное представление о его роли в этих событиях, чем сухой отчёт в «Бунтовщике», где Кропоткин почти полностью опустил подробности своего конфликта с Серро и его сторонниками. Комментарии Броше также заставляют предполагать, что вопрос о нравственности был тесно связан с другими вопросами, по которым Кропоткин разошёлся с большинством делегатов.
Однажды заседание, посвящённое революционной прессе, было прервано предложением мексиканского делегата развивать изучение химии и военного дела в секциях. Кропоткина ужаснуло столь безответственное предложение. Признавая, что технические знания важны для движения, он заявлял, что их нельзя с ходу усвоить за несколько уроков, и настаивал на неотложной необходимости расширить пропаганду в условиях суровой цензуры, используя подпольно изданные газеты, листовки и объявления. Тактика, требующая химии и электричества, доказывал Кропоткин, требует специальных знаний, как уже доказали русские социалисты; и если секции нуждаются в специалистах, они могут отправить тех, у кого есть склонность к изучению технологии, работать на соответствующих фабриках, чтобы они приобрели необходимые знания и умения. Кропоткин явно не хотел, чтобы силы движения растрачивались на бесполезные и провальные операции, такие как попытка взорвать памятник Тьеру, когда каналы печатной пропаганды отчаянно нуждались в поддержке и развитии.
Ничуть не смутившись, Ганц повторил своё предложение, говоря, что следует создать военную школу, если для этого есть средства. Кропоткин, поддержанный делегатом Юрской федерации (Герцигом), настаивал на необходимости активной пропаганды, особенно в сельской местности. Он повторял свои старые доводы об опасностях, сопряжённых с подготовкой военной элиты для народной революции. Настаивая, что резолюция о химии не имеет отношения к делу, Кропоткин в завершение указывал, что применение динамита является только одним из методов борьбы, в то время как многие другие упускаются из виду.
«Для пропаганды в сельской местности он рекомендует распространять десятками, сотнями тысяч, если возможно, небольшие листовки, которые в нескольких словах объясняют цель Интернационала и его идеи об организации общества, которое должно, по нашему мнению, возникнуть из последующей революции. Давайте скажем откровенно, что мы хотим, чтобы земля была отнята у тех, кто не обрабатывает её сам, и передана в общее владение на распоряжение коммун. Давайте скажем это раз и навсегда, открыто, без умолчаний и риторических украшений, крестьянам – всего несколько слов на листовке, и будем распространять эти листовки в массах.
Что касается военных наук, то он оценивает их невысоко. Силу армии придают не офицеры, а дух, который охватывает каждого солдата в определённые моменты. И революции нужны вовсе не офицеры. Нужно быть в состоянии поднять и увлечь за собой великую массу народа. Без этого выступления масс ни одна революция не может быть победоносной, даже если она располагает лучшими офицерами в мире. Офицеры, которых выпустит военная академия, первыми будут застрелены во время революции. Он полагает, что конгрессу нет нужды принимать резолюцию об изучении химии. Когда партия бывает вынуждена прибегнуть к динамиту, она использует его, не требуя одобрения от конгрессов, и этим методом действия она совершает больше пропаганды, чем можно совершить всеми нашими голосами. Однако это – лишь одно из средств борьбы, и остаётся ещё множество других, которыми, к сожалению, полностью пренебрегают в настоящий момент»9.
Вмешательство Кропоткина, несомненно, оказало влияние, потому что вслед за этим Серро потребовал прекратить дебаты, на том основании, что конгресс мог рекомендовать только подпольную печать и пропаганду действием. Однако, по инициативе Кропоткина, был избран комитет, чтобы обобщить выдвинутые предложения по методам борьбы.
Проект декларации, который в итоге был принят, учитывал позицию Кропоткина, но подчёркивал важность пропаганды действием и знаний об изготовлении бомб:
«Конгресс выражает пожелание, чтобы организации Международного товарищества рабочих приняли во внимание следующие предложения.
Абсолютно необходимо приложить все возможные усилия, чтобы распропагандировать посредством актов революционную идею и дух восстания в той большой части народной массы, которая ещё не принимает активного участия в движении и испытывает иллюзии по поводу нравственности и эффективности легальных методов.
При отказе от легальной почвы, на которой, в целом, до сих стояли наши действия, для того, чтобы перейти на почву нелегальности, которая является единственным путём к революции, – необходимо обратиться к методам, которые соответствуют этой цели.
Преследование, против которого публичная революционная печать борется во всех странах, отныне ставит нас перед необходимостью постановки подпольной печати.
Большая масса трудящихся в сельской местности всё ещё остаётся вне революционно-социалистического движения; для нас абсолютно важно направить свои усилия в этом направлении, помня о том, что самый простой акт, направленный против учреждений, говорит массам больше, чем тысячи публикаций и потоки слов, и что пропаганда делом имеет в сельской местности гораздо большее значение, чем в городах.
Поскольку технические и химические науки уже оказали услуги революционному делу и призваны оказать ещё бо́льшие в будущем, конгресс рекомендует организациям и лицам, участвующим в Международном товариществе рабочих, уделить большое внимание изучению и применению этих наук в качестве способов защиты и нападения».
Хотя Кропоткин вместе с другими делегатами голосовал за принятие данной декларации, он явно остался ею недоволен. Первая часть, несомненно, отражает кропоткинские идеи, так как в ней говорится о необходимости революционных актов, способствующих народному восстанию, и отмечается, что методы должны отвечать цели социальной революции. Но, призывая к развитию подпольной печати, декларация в то же время настаивает на важности пропаганды действием, что умаляет важность замечания, сделанного Кропоткиным во время дебатов, о неотложной необходимости массового распространения листовок в сельской местности. Кроме того, заключение, где рекомендуется изучать химию (даже при том, что здесь добавлена технология и отсутствует упоминание о военных науках), по существу является тем самым пунктом, который Кропоткин энергично критиковал во время дискуссии; и позднее, во время судебного процесса 1883 г. в Лионе, когда прокурор обвинил Кропоткина в подстрекательстве к убийствам на Лондонском конгрессе, он фактически отмежевался от этого решения:
«На конгрессе было много молодых людей, которые предлагали резолюции в поддержку изучения химических методов. Я дважды высказывался против этих резолюций.
Сам я выступал за обучение народа технологии, что, по-моему, столь же необходимо, как и военное обучение.
Я говорил, что, когда партии нужно использовать динамит, она должна его использовать, как, например, в России, где люди были бы уничтожены, если бы не применили методы, предоставленные в их распоряжение наукой»10.
Заключительное столкновение с фракцией Серро, видимо, произошло по вопросу некритической поддержки всех революционных актов11. Викторина Руши, одна из парижских делегатов, потребовала, чтобы все группы, входящие в МТР, заявляли о своей солидарности с каждым революционным актом, совершённым любой группой. В последующей дискуссии Кропоткин выступил против этого предложения, так как усматривал в нём очевидную связь с предыдущим заявлением, которое было сделано той же делегаткой совместно с Серро, – заявлением, что основная задача подпольной печати будет заключаться в поддержке актов, аналогичных покушению на памятник Тьеру12. Кропоткин доказывал, что конгресс не может голосовать за обязательную солидарность, он вправе принять лишь общую декларацию революционной солидарности, как делали предыдущие конгрессы, и только сами группы могут решать, какие акты являются подлинно революционными. Серро в ответ повторил утверждение Руши, что выражение солидарности с любым революционным актом является обязанностью каждого. На этот раз, однако, доводы Кропоткина получили общую поддержку: с одной стороны, делегатам не нравился авторитарный характер предложения Руши, с другой – они признавали проблемы, связанные с определением революционных актов. В итоге конгресс, по предложению Малатесты, принял резолюцию, которая признавала за всеми членскими группами МТР право самостоятельно решать, какие нелегальные организации и акты будут полезными для дела социальной революции.
Несмотря на ограниченный успех Кропоткина в сдерживании экстремистских элементов, резолюции, принятые на конгрессе, заставляли полагать, что анархическое движение посвятило себя узкой задаче бомбометания и пропаганды действием. И он был немало обеспокоен происходящим.
Кропоткин был убеждён, что письменная и устная пропаганда играет важную роль в подготовке социальной революции. В то же время он отчётливо понимал, что революционный акт может вдохновить людей на действия так, как никогда не сделала бы теоретическая пропаганда. Но для него действовать – не означало просто бросать бомбы куда попало (особенно если у бомбиста не было необходимых навыков и материалов); это означало все разновидности активного и прямого сопротивления экономическому угнетению. Действием точно так же могло быть распространение подпольно изготовленных листовок и объявлений, которые прямо или косвенно призывали к восстанию. Действия действительно говорят громче, чем слова, но действие и слово неразрывно связаны, когда кто-то рискует быть арестованным за вывешивание революционных воззваний. Сам Кропоткин в конце августа был выслан Швейцарии за свою «противозаконную» прокламацию, осуждавшую казнь народников в России. Как мы видели, Кропоткин не признавал понятия «пропаганда действием», поскольку оно подразумевало, что действие может быть пропагандистской уловкой, а не подлинным актом восстания против угнетения. Заседания Лондонского конгресса, несомненно, усилили его тревогу по этому поводу, и, как он позднее утверждал, именно выступления фракции Серро заставили его изложить собственные идеи в «Бунтовщике». «Более того, я всегда был против этого выражения и этой идеи пропаганды делом, и вопреки этой идее, которую я всегда находил фальшивой (вы убиваете человека не для того, чтобы провести пропаганду, вы убиваете его, потому что он ядовитая гадина и вы ненавидите его), я написал статьи “Дух восстания” после Лондонского конгресса», – говорил он в письме к Герцигу от 9 марта 1909 г. В другом письме, написанном через три дня, Кропоткин добавлял: «Насмотревшись, как шайка Серро на Лондонском конгрессе делает из неё [пропаганды действием] оружие, я написал “Дух восстания”»13.
Но фактически статьи о духе восстания появились в газете до Лондонского конгресса, а не после него. Кропоткин ещё в мае чувствовал необходимость определить свою позицию, и написать «Дух восстания» его, судя по всему, заставило общее беспокойство о судьбе движения. Но он, несомненно, опирался на эти статьи в своей полемике против одержимости бомбами и пропаганды действием, поскольку отголоски «Духа восстания» слышны в резолюциях конгресса14. К сожалению, это лишь значило, что кропоткинская концепция революционных актов была смешана с понятием пропаганды действием, так что статьи не добились успеха как опровержение слов Серро. Свою роль сыграло и то, что, как указывал сам Кропоткин, он никогда не отделял себя от пропаганды действием, потому что подлинные революционные акты, с которыми он всегда был солидарен, часто ошибочно описывались как её примеры:
«Нет, мне никогда не нравилось это выражение. Я никогда не протестовал, когда его приписывали мне, потому что это воспринималось бы как отречение от совершённых актов, котором было дано (ошибочно) название пропаганды, хотя они были глубже, бесконечно глубже – они вызывались самым сокровенным чувством человеческого бунта, чувством ненависти к существующему строю…»15
Цикл «Дух восстания» («L’Esprit de Révolte») состоял из четырёх статей, опубликованных в «Бунтовщике» с мая по июль 1881 г. В нём давалось ясное и точное изложение взглядов Кропоткина на революционную тактику, в которой должны были сочетаться коллективные и индивидуальные действия, привязанные к программе открытой и подпольной пропаганды и ориентированные преимущественно на народную экспроприацию. Эти взгляды несомненно отличались от взглядов тех, кто мыслил с точки зрения взрывов и пропаганды действием.
Кропоткин начал первую статью с заявления, что в жизни обществ бывают периоды, когда революция становится настоятельной необходимостью. Далее он описывал события, которые характеризуют общество, находящееся на пороге революции. Появляются новые идеи, говорил он, которые подрывают устаревший и разлагающийся порядок, но всё же постоянно наталкиваются на препятствия в своём развитии. Моральный кодекс, на котором основано общественное устройство, дискредитирован, и те, кто стремятся к торжеству справедливости, признают необходимость полностью отбросить старые порядки. Нищета, порождаемая экономической системой, вызывает требование реформ, которое государственная машина не может ни заглушить, ни удовлетворить. Но если существует такая пропасть между мыслью и действием, как можно превратить недовольство в восстание? Каким образом слова, многократно повторявшиеся и растворявшиеся в воздухе как пустой звон колоколов, могут быть наконец преобразованы в поступки? Ответ прост, говорил Кропоткин. «Работа меньшинства, работа непрерывная и продолжительная, произвела это превращение. Смелость, самоотверженность, способность жертвовать собой так же заразительны, как трусость, покорность и паника». Далее он описывал формы, которые принимает эта агитация:
«Самые разнообразные, все, которые будут продиктованы ей обстоятельствами, средствами, темпераментами. То мрачная и суровая, то задорная, но всегда смелая, то коллективная, то чисто индивидуальная, она пользуется всякими средствами, всеми явлениями общественной жизни, чтобы пробуждать мысль, распространять недовольство ⟨и давать ему выражение⟩, возбуждать непримиримую ненависть к эксплуататорам, выставлять в смешном виде правителей, доказывать их слабость и, главным образом, всегда и везде пробуждать смелость и дух восстания, ⟨действуя своим собственным примером⟩»16.
Во второй статье Кропоткин определял характер представителей революционного меньшинства:
«Люди смелые и неподкупные, которые не довольствуются одними словами, не примиряются с разладом между словом и делом, предпочитают тюрьму, ссылку и смерть – жизни, противоречащей их принципам; люди, говорящие: “Надо сметь, чтоб победить”, – вот те одинокие “передовые”, которые начинают битву гораздо раньше, чем массы достаточно возбуждены, чтоб открыто поднять знамя восстания и идти с оружием в руках завоёвывать свои права».
Далее объяснял, чем важны действия этих героических предшественников революции:
«Однако эти безумцы находят тайное сочувствие в народе, который восторгается их смелостью и готов следовать их примеру. Большей частью они идут умирать в тюрьмы и на каторгу, но сейчас же являются новые безумцы, которые продолжают их работу. Бурные проявления нелегального протеста, поступки, вызванные возмущением и жаждой мести, – всё учащаются.
⟨Тогда равнодушное отношение⟩ уже невозможно. Люди, которые вначале даже не задумывались над тем, чего хотят “безумцы”, принуждены теперь дать себе в этом отчёт, выяснить их идеи и стремления и стать на ту или другую сторону. Поступки этих “безумцев” привлекают всеобщее внимание, и в несколько дней делают больше ⟨пропаганды⟩, чем тысячи брошюр. Новые идеи проникают в сознание и завоёвывают всё больше и больше сторонников»17.
Но дело не сводилось просто к тому, чтобы привлечь внимание к революционным идеям. Самым важным в революционном акте было то, что он пробуждал дух восстания и воспитывал смелость. Ущерб, который этот акт наносил правительственной машине, заставлял людей признать, что старый порядок может быть свергнут, если раздражение заставит народ восстать. «Надежда зарождается в сердцах, – говорил Кропоткин, – и… если отчаяние вызывает иногда мятежи, то только надежда, надежда победить, создаёт революции». Свирепые репрессии на данном этапе (период брожения) вызывают умножение актов восстания, как индивидуальных, так и коллективных. Поддержка революционной партии растёт. Единство правительства рушится, поскольку правящие классы спорят о том, какие меры требуются в этой ситуации. Но ни яростная реакция, ни уступки уже не могут предотвратить революции: первые лишь усиливают ожесточение в борьбе, последние только поощряют революционный дух. Народ теперь «предвидит победу и чувствует, как растёт его сила; люди, которые раньше под бременем нищеты и страданий ограничивались одними вздохами, гордо поднимают голову и смело идут к завоеванию лучшего будущего».
Основываясь на опыте прошлого, Кропоткин делал вывод: «Та партия, которая вела более широкую агитацию и проявила больше жизни и смелости, станет во главе движения в тот момент, когда надо будет действовать, когда надо будет произвести революцию». Партия, которая, несмотря на энергичную пропаганду и продуманную программу, не смогла донести своё послание до народа, постоянно подкрепляя свои призывы делами, окажет мало влияния, потому что, когда толпа выйдет на улицы, она будет следовать советам тех, кого она признала людьми действия, даже если их идеи не столь ясные и широкие, как у теоретиков. Эта партия будет иметь мало шансов на осуществление своей программы.
В двух заключительных статьях Кропоткин рассматривал революционную агитацию, которая предшествовала Французской революции, чтобы проиллюстрировать и обосновать мнения, высказанные им в первых статьях. Вначале он связывал два главных достижения Французской революции, свержение абсолютной монархии и отмену феодальных повинностей, с буржуазной агитацией против королевской власти и крестьянской агитацией против сеньориальных прав соответственно18. Далее он анализировал эти два направления революционной агитации.
Буржуазная агитация, говорил Кропоткин, выставляла королевскую семью и привилегированные классы врагами народа; этим она вызывала ненависть и презрение к верхам и укрепляла надежду на революцию. Смелая пропаганда велась с помощью подпольно изданных брошюр, памфлетов и листовок19, песен и объявлений, сочетавшихся с провоцированием уличных беспорядков. Кропоткин указывал, что эти листовки и памфлеты, вместо того чтобы объяснять теории, высмеивали пороки короля и его двора, аристократии и духовенства. Они не пренебрегали ни одним обстоятельством общественной жизни, чтобы напасть на врага. Подобную пропаганду нельзя было вести на более устойчивой основе, через газету, так как вся партия могла пострадать, если бы её издание было запрещено властями; подпольные листовка и памфлет требовали только безымянного печатника и автора, которого было трудно найти. Тем не менее именно объявления, или прокламации, на взгляд Кропоткина, являлись наиболее эффективной формой пропаганды; они становились самым быстрым и настойчивым ответом на события, представлявшие общественный интерес, и приобретали всё более угрожающий тон по мере приближения революции.
«Но главным образом, агитаторы прибегали к объявлениям [placards], вывешиваемым на улицах. Объявление заставляло говорить о себе, вызывало больше толков и волнений, чем памфлет или брошюра. И объявления, печатные или писанные, появлялись при всяком удобном случае каждый раз, как происходило что-либо интересующее общество. Они срывались, но на следующий день появлялись снова и приводили в бешенство правителей и их сыщиков [sbires]…
Если бы можно было собрать все неисчислимое количество объявлений, появившихся в течение десяти, пятнадцати лет, предшествующих революции, – мы бы поняли, какое громадное значение имел этот род агитации для подготовки всеобщего восстания. Объявления эти, игривые и насмешливые вначале, становились всё более угрожающими по мере приближения развязки; всегда живые и остроумные, всегда готовые отозваться на каждое явление текущей политики и ответить на запросы масс, – они возбуждали в народе недовольство, указывали ему на его главных врагов, пробуждали в крестьянах, рабочих и буржуазии жажду мести и возвещали о близком дне расплаты, дне освобождения».
Кропоткин также отмечал, как пример эффективной пропаганды, уничтожение толпой кукол, которые символизировали королевских сановников. По его мнению, это был более действенный способ обращения к народу, чем абстрактная пропаганда, понятная лишь небольшому числу избранных.
Далее Кропоткин рассматривал как революционеры устраивали уличные сборища – сначала для развлечения, затем для действий, по мере того как народ, под влиянием революционной ситуации и революционной пропаганды, становился всё более беспокойным. Он описывал, как уличные сходки постепенно превращались в демонстрации протеста, затем в беспорядки, которые, в свою очередь, перерастали в революцию:
«Чтобы подготовить восстания, предшествующие великой революции, надо было приучить народ выходить на улицу, громко выражать свои взгляды в общественных местах, не бояться полиции, войска и кавалерии. Вот почему революционеры той эпохи не пренебрегают ни одним из способов, бывших в их распоряжении, чтоб привлечь народ на улицу и вызвать скопища… из болтунов и насмешников вначале, а потом из людей, готовых действовать, готовых жертвовать собой, особенно если возбуждение в народе подготовлено самим положением дел и отчаянными поступками безумцев.
Революционное положение и всеобщее недовольство, с одной стороны, объявления, вывешенные на стенах, памфлеты, песни и совершение казней над изображениями, с другой, – ободряют народ и придают ему смелость; понемногу скопища на улицах становятся всё чаще и принимают более угрожающий характер… Словом, проявления народного возмущения становятся всё чаще и разнообразнее, и подготовляют день, когда достаточно будет малейшей искры, чтобы эти скопища превратились в мятеж, а мятеж в революцию»20.
Однако буржуазная агитация была направлена против лиц и учреждений правительства, а не против экономических институтов. И если бы среди крестьян не велась агитация против феодальных повинностей, не было бы действительно народной и успешной борьбы против старого порядка; без стихийных революционных выступлений французского крестьянства, продолжавшихся четыре года, произошло бы лишь незначительное ограничение королевской власти, оставляющее феодальным режим нетронутым. Крестьянская агитация, которой занимались люди из народа, была в этом смысле особенно эффективной. Она велась с помощью грубо изготовленных воззваний, легко понятных для почти поголовно неграмотного населения и направленных против известных угнетателей. Эти воззвания распространялись в деревнях и приводили к созданию тайных групп для террористических действий.
«Памфлеты и летучие листки не проникали в деревню; крестьяне в то время были, большей частью, неграмотны. Пропаганда производилась при помощи простых и понятных картин, напечатанных или нарисованных. На этих лубочных картинах надписывали несколько слов, – и этого было достаточно, чтоб воображение народа создало целые романы, в которых действующими лицами были король, королева, графы, куртизанки, сеньоры, эти “вампиры, высасывающие кровь народа”. Картины эти переходили из деревни в деревню и возбуждали умы.
Вывешивались иногда на деревьях объявления, которые призывали к восстанию, предвещали скорое наступление лучших дней и рассказывали о мятежах, непрерывно вспыхивающих во всех концах Франции.
В деревнях под именем ⟨Жаки⟩ образовывались тайные общества, которые поджигали амбары сеньора, уничтожали его урожаи и даже убивали его. Часто находили в каком-нибудь дворце труп, пронзённый ножом, носящим надпись: ⟨“От Жаков!”⟩»21.
Кропоткин приходил к выводу, что события 1788–93 гг. как пример масштабной дезорганизации государства в результате народной (т.е. преимущественно экономической) революции, дают ценные уроки революционерам. Они показывают, что в революционной ситуации революционеры должны развить дух восстания, прежде чем произойдёт само восстание. Они показывают эффективность крестьянской агитации, побуждающей народ совершить революцию и уничтожить старый порядок. Буржуазная агитация, направленная исключительно против правительства, закончилась после того, как буржуазия стала сотрудничать с королевской властью, чтобы сдержать народное восстание. Однако агитация среди крестьян вызвала народные по существу выступления, направленные против экономических угнетателей, что позволило революции продолжаться до тех пор, пока абсолютизм не был свергнут. Последующая революция должна развиваться сходным образом, чтобы стать истинной народной революцией, полностью преобразующей систему собственности:
«В то время как революционеры из буржуазии устремляли свои нападки на правительство, революционеры из народа, – те, чьих имён нам даже не сохранила история, – подготовляли своё восстание, свою революцию и направляли все свои действия против сеньоров, агентов государственной казны и всякого рода эксплуататоров.
В 1788 году непрерывные народные бунты возвещали приближение революции. Король и буржуазия стремились подавить её уступками… Таким путём можно успокоить политические волнения, но этого слишком мало, чтоб улеглось народное восстание. Волна подымалась всё выше; стремясь поглотить собственность, она подтачивала Государство. Она делала невозможным утверждение какого бы то ни было правительства, и народное восстание, направленное против сеньоров и богачей, кончилось тем, что через четыре года королевская власть и абсолютизм были уничтожены.
Таков ход всех великих революций. Таков будет ход и развитие будущей Революции, если она – в чём, конечно, мы не сомневаемся – будет не простой переменой правительства, а настоящей народной революцией, катаклизмом, который переродит режим собственности».
Сам Кропоткин, безусловно, придавал «Духу восстания» большое значение, поскольку он был переиздан как брошюра в Женеве в октябре 1881 г. Это была серьёзная попытка проанализировать революционный процесс и определить роль, которую должны были играть анархисты, чтобы повлиять на него. Мало что из этого вошло в декларацию Лондонского конгресса; как мы уже предположили, последняя почти наверняка давала искажённое впечатление о взглядах Кропоткина на указанном этапе. Хорошей иллюстрацией этого служит пункт декларации, посвящённый сельской агитации, где говорится, что простой акт, направленный против существующих установлений, может поведать массам больше, чем целые реки устной и печатной пропаганды, и что пропаганда действием в сельской местности даже более важна, чем в городах22. Этот пункт весьма близок к утверждению Кропоткина, что революционный акт за несколько дней может дать больше пропаганды, чем тысячи брошюр; но, в отличие от декларации конгресса, «Дух восстания» не настаивал на первоочередной важности пропаганды действием и не содержал скрытую критику всякой письменной пропаганды. Кропоткин, по сути, призывал к увеличению печатной пропаганды – но выраженной в простых и прямых словах, которые имели значение для малообразованных и необразованных людей. И, хотя он признавал важность действия, он не разделял уничижительный взгляд конгресса на устную и письменную пропаганду – он лишь указывал, что массы не обращают внимания на слова, которые не подкреплены делом.
Основной темой «Духа восстания», несомненно, была сильная и тесная связь между теорией и действием – тема, которая была едва затронута в декларации Лондонского конгресса, если не считать несколько неопределённой ссылки на анархическую нравственность. Данная тема уже поднималась в работе «Анархическая идея с точки зрения практического осуществления»23, но на этот раз она была рассмотрена гораздо глубже и с конкретными примерами из истории Французской революции. Кропоткин убедительно доказывал, что в человеческом обществе пролегает пропасть между мыслью и действием, которая должна быть преодолена, когда революционная ситуация наконец перерастёт в революцию, и это может произойти лишь тогда, когда народная воля к революции пробудится благодаря героическому меньшинству, которое начинает действовать прежде всех, несмотря на устрашающие препятствия. И он отмечал, что это меньшинство, проявив свой характер во время подготовительной агитации, будет способно влиять и на ход самой революции. В текущей ситуации, доказывал Кропоткин, это означает, что если анархисты не будут участвовать в героической подготовительной борьбе и не смогут способствовать умножению революционных актов в последующий период брожения, то им не удастся добиться осуществления своих идей во время революции. Он изо всех сил старался показать широту и разнообразие коллективных и индивидуальных действий революционного меньшинства, тем самым подчёркивая свою заинтересованность в гораздо более широкой и систематичной тактике, чем подразумевала динамитная борьба. В то же время он особенно настаивал на том, что любое действие должно быть напрямую связано с революционной теорией тех, кто его совершает; для Кропоткина идея должна быть едина с делом24. Поэтому он утверждал: если анархисты добиваются преобразования общества через народную экспроприацию, они обязаны применять методы, соответствующие этой цели, обязаны предпринимать и поддерживать прямое действие против экономического угнетения. Чисто политическое действие, то есть нападения на правительство, не подтолкнёт народ к постоянному натиску на экономическую систему, а лишь приведёт к ограниченному требованию смены правительства, как и буржуазная агитация во время Французской революции, и это будет означать угасание революционного импульса до того, как произойдёт действительное преобразование общества. Кропоткин опирался на опыт Французской революции для того, чтобы подчеркнуть свою общую мысль о тесной связи между теорией и действием и показать, что революционное действие, которое является по преимуществу политическим, не может привести к тем фундаментальным изменениям в обществе, которые предусматривались анархистами. В частности, он использовал опыт Французской революции, чтобы продемонстрировать, что экономический террор является более эффективным, чем политический. Таким образом, он дистанцировался от позиции итальянцев, включая Малатесту, которые выступали за нападения на государство, а также от бесконтрольной деструктивности Серро и «Социальной революции». И всё же, хотя он сомневался в революционной этике Серро, у него не было подобных сомнений в отношении Малатесты или даже Кафиеро, и это, как и в случае с народниками, удерживало его от открытой критики сторонников политического терроризма25. Для Кропоткина основным критерием была подлинность нравственного идеализма, вдохновляющего революционные действия, и фактически весь «Дух восстания», как и обращение «К молодым людям», был проникнут этим страстным идеализмом, унаследованным от чайковцев. Поэтому, при всей убеждённости в том, что анархическая теория должна выражаться в особых видах действия, Кропоткину было трудно разлучить анархическое движение с политическим или даже безмотивным терроризмом.
«Дух восстания» стал одним из самых популярных памфлетов Кропоткина, уступая только «К молодым людям» во франкоязычных кругах. Он вышел вторым изданием уже в сентябре 1882 г. и был опубликован в виде серии статей в двух анархических газетах Лионского региона летом того же года26. Но насколько сильное влияние оказал подход Кропоткина на его читателей, сказать трудно. Как мы уже отмечали, риторика, содержавшаяся в декларации Лондонского конгресса, затемняла истинный смысл кропоткинской позиции. И это, безусловно, было важным фактором для анархических групп в Париже, где развили свою активность Серро и «Социальная революция»27. С другой стороны, ещё до Лондонского конгресса Кропоткин приобрёл влияние на развивающееся движение в Лионе, так что появление «Духа восстания» в местных анархических газетах может говорить о сильной симпатии именно к тому подходу, который был выражен в данной работе28.
Однако для Кропоткина проблема заключалась не только в том, чтобы заставить товарищей принять более широкую программу действий, соответствующую их целям и идеалам; существовала необходимость, и, возможно, ещё более неотложная, выдвинуть программу действий в ответ на парламентскую тактику социал-демократов и их сочувствующих, таких как Коста, Брусс, а с недавнего времени и Швицгебель, которые разуверились в анархическом подходе29.
Кропоткин по-прежнему был весьма обеспокоен ситуацией в Женеве и в Юрской федерации. Здесь прикладывались некоторые усилия для того, чтобы распропагандировать крестьян, но дискуссия с Малатестой заставляет предполагать, что, несмотря на успех «Бунтовщика», очень немногие, даже в женевских группах, были готовы вести какую-либо подпольную работу, а возможность развивать революционное рабочее движение в профсоюзах по большей части упускалась. В то же время Кропоткин был особенно обеспокоен тем, что Швицгебель отошёл от активного участия в движении, после того как выступил за компромисс с парламентскими методами на конгрессе Юрской федерации в 1880 г. Поэтому было неудивительно, что за «Духом восстания» последовали статьи, которые должны были подтвердить оппозицию анархистов парламентаризму и укрепить их уверенность в том, что они могут играть важную роль в революционном процессе как меньшинство.
Первая из этих статей, названная «Все социалисты!», появилась в сентябре 1881 г.30. В ней резко осуждались реформисты, которые размывали и подрывали социалистические идеи своим участием в избирательном процессе и парламентской борьбе. Он предупреждал, что враги социализма замышляют уничтожить движение, прикрываясь идеалом социальной справедливости: «Прежде он [буржуа] повернул бы вам спину. Теперь он стремится вас заставить поверить, что вполне разделяет ваши мысли; таким путём он надеется легче справиться с вами, когда представится возможность». Частичные улучшения отвлекли социалистов от возможности революционных изменений, и Кропоткин обвинял их в том, что они губят своё дело, открывая партию для буржуазных авантюристов и интриганов. Кропоткин осуждал новую парламентскую разновидность социализма, которая в действительности социализмом не являлась.
«Они… образовали новый вид социалистов, который от старой партии сохранил только имя…
“Подготовим, – говорят они, – почву не для экспроприации земли, а для захвата государственной машины, и тогда примемся за улучшение положение рабочих. Подготовим для будущей революции не завоевание мастерских, а завоевание муниципалитетов”.
Как будто буржуазия, если бы капитал остался в её руках, позволила бы им делать социалистические опыты, даже если им бы удалось захватить власть! Как будто бы завоевание муниципалитетов возможно без завоевания мастерских!»
В следующем номере газеты вышла статья, которая должна была придать анархистам уверенность в их текущем положении. В статье «Порядок» смело и красноречиво защищались понятия «анархия» и «анархист», используемые движением; Кропоткин решительно подтвердил, что анархия действительно означает отрицание порядка – но только современного порядка, который порочен и должен быть свергнут в результате народной революции31. За этим последовала статья «Революционное меньшинство», вышедшая в ноябре. Убеждая анархистов в том, что они играют жизненно важную роль в революционном процессе, Кропоткин отвечал на критику со стороны друзей и противников, утверждавших, что анархисты ставят перед собой задачу, совершенно непосильную для столь малочисленного движения, которое теряется «среди ⟨бесчувственной⟩ массы» и вынуждено противостоять опасному и могущественному врагу32. Кропоткин признавал, что анархические группы являются меньшинством и могут, как организация, оставаться в меньшинстве до самого дня революции. Однако для него самым важным было то, что анархический коммунизм отражает общее направление эволюции человеческого духа, особенно среди романских народов. Это объясняло сочувствие народа по отношению к анархическому коммунизму, как в городах, так и в сёлах, если только он был разъяснён им простым языком и подкреплён наглядными примерами.
«Если бы анархия и коммунизм были продуктом ⟨философских умозрений, созданных учёными в тиши кабинета⟩, они, ⟨конечно⟩, не нашли бы себе отклика. Но эти ⟨идеи зародились в самых недрах⟩ народа. Они ⟨выражают собою то⟩, что думают и говорят рабочие и крестьяне, когда, забыв на время свою обыденную жизнь, они мечтают о лучшем будущем. ⟨Они служат выражением всего медленного развития, происшедшего в умах⟩ за последнее столетие. ⟨Они выражают народное понятие о той перемене, которая произойдёт в ближайшем будущем и принесёт в наши города и деревни⟩ справедливость, единение и братство. ⟨Они зародились в народе – народ приветствует их каждый раз, когда они излагаются ему в понятном виде⟩».
Именно в этом, а не в численности сторонников, заключалась истинная сила анархо-коммунистического движения. История показывает, что те, кто накануне революции был в меньшинстве, становятся ведущей силой революции, если они выражают подлинные стремления народа, – при условии, что революция продлится достаточно долго, чтобы позволить анархическим идеям развиться в массах и принести плоды. И, дополняя свои прежние наблюдения о стремительном распространении идей непосредственно во время революции, Кропоткин описывал, каким образом анархическая идея, пропагандируемая современными группами, охватит широкие массы в период брожения:
«⟨И вот, именно в такой-то период общего возбуждения, когда ум работает с ускоренной быстротой, когда все, и в пышном городе, и в тёмной крестьянской хижине, интересуются общественными делами, спорят, говорят, стараются убедить друг друга, – именно тогда анархическая идея, посеянная уже теперь, сможет взойти, принести плоды и уясниться для большинства умов. Тогда люди, теперь индифферентные, сделаются убеждёнными сторонниками новой идеи⟩».
Продлить революционный процесс до тех пор, пока это не произойдёт, можно с помощью повсеместных действий групп меньшинства, которые будут вызывать выступления с молчаливой, а затем и открытой поддержки масс.
«⟨Так же будет и с тою революцией, приближение которой мы предвидим. Идея анархического коммунизма, поддерживаемая теперь лишь незначительным меньшинством, но всё более и более уясняющаяся в народном сознании, пробьёт себе дорогу. Разбросанные повсюду группы, хотя бы и малочисленные, но сильные той поддержкой, которую они встретят в народе, поднимут красное знамя восстания. Вспыхнув одновременно в тысяче мест, оно помешает установлению какого бы то ни было правительства, которое могло бы задержать события, и революция будет продолжаться до тех пор, пока не исполнит своего назначения:⟩ уничтожение частной собственности и государства.
В этот день меньшинство станет большинством. Народ, перешагнув через частную собственность и государство, придёт к анархическому коммунизму».
Эта статья в основном была повторением мыслей о революционном меньшинстве, которые были изложены Кропоткиным в «Духе восстания» и «К молодым людям». Но на этот раз он дал более развёрнутую аргументацию, связав её в особенности с анархистами и современным положением агитации – почти наверняка в ответ на критику других социалистов, таких как Брусс. 19 ноября в «Пролетарии» (Le Prolétaire) появилась знаменитая статья Брусса «Ещё раз о союзе социалистов», где он отвергал сектантский, по его мнению, подход «всё или ничего» революционных социалистов и призывал к «политике возможного» (politique des possibilités), чтобы объединить всех социалистов в практических действиях.
«Под флагом одной-единственной школы может объединиться только горстка решительных, и этого недостаточно, если мы хотим произвести что-либо помимо тех кровопусканий, которые ослабляли нас в течение десяти лет.
Будьте уверены, я один из тех, кто хочет быть коммунистом, врагом правительства и революционером, но в первую очередь я один из тех, кто хочет быть серьёзным. Я предпочитаю отказаться от принципа “всё и сразу”, который практиковался до настоящего времени и принёс нам “ровным счётом ничего”, чтобы разделить нашу идеальную цель на несколько стадий, признать некоторые из наших требований более срочными и сделать возможными по крайней мере эти последние, вместо того чтобы изнурять себя бегом на месте или, как в сказке о Синей Бороде, томиться в башнях Утопии и никогда не увидеть осуществления чего-то определённого и осязаемого»33.
Связь между этой статьёй и статьёй Кропоткина, опровергавшей доводы о бессилии революционного меньшинства, достаточно ясна. И можно не сомневаться в том, что анархисты достойно ответили на упрёки, поскольку к тому времени Кропоткин уже превосходил Брусса как пропагандист.
Тем не менее беспокойство Кропоткина по поводу отсутствия систематической революционной деятельности в Юрской федерации продолжалось; вполне возможно, оно лишь усилилось за последующий год.
В ноябре, через шесть месяцев после высылки из Швейцарии, Кропоткин со своей женой Софьей Григорьевной обосновался в Англии. Ситуация там показалась ему весьма угнетающей:
«Год, прожитый нами тогда в Лондоне, был настоящим годом ссылки. Для сторонника крайних социалистических взглядов не было атмосферы, чтобы жить. Того оживлённого социалистического движения, которое я застал в полном разгаре при моём возвращении в 1886 году, ещё не было и признака»34.
Его товарищ Чайковский тогда жил в Лондоне, и вместе они начали социалистическую пропаганду с помощью немногочисленных местных рабочих, которые познакомились с Кропоткиным во время конгресса или начали сочувствовать социализму после суда над Мостом. Но результаты были обескураживающими:
«Слушателей набиралось до смешного мало: редко-редко больше десятка человек. Порой поднимался среди слушателей какой-нибудь седобородый чартист и с грустью говорил, что всё, что мы проповедуем, высказывалось уже сорок лет тому назад и тогда восторженно приветствовалось толпами работников; но теперь всё умерло и нет больше надежды на возрождение»35.
Находясь в Лондоне в некоторой изоляции, Кропоткин становился всё более раздражённым по поводу отсутствия признаков жизни в Юрской федерации. В июне 1882 г. он отправил длинное письмо на ежегодный конгресс в Лозанне, где, с одобрением отмечая роль федерации в развитии анархического коммунизма, он строго критиковал её за бездействие36.
Кропоткин, по-видимому, считал: парламентские социалисты внушили юрцам, что те ничего не могут добиться, поскольку их движение малочисленно, и что те увеличили бы число своих членов, если бы изменили свои принципы, подобно другим социалистам. Кропоткин указывал, что такие компромиссы не принесут движению ни одного нового приверженца – настоящей проблемой является отсутствие деятельности, и более того, он удивлялся, что у анархии так много сторонников, в то время как федерация так мало делает. Эта поддержка для него была самым убедительным доказательством того, что анархия представляет собой подлинную народную тенденцию, которая должна стать движущей силой следующей революции: люди тянутся к анархизму, несмотря на то, что почти ничего не делается для их привлечения37. Настаивая на необходимости откровенной самокритики в федерации, Кропоткин сравнивал бездействие большинства её членов с напряжённой деятельностью секционных руководителей в рабочих партиях (partis ouvriers):
«Каждый из них пишет от 15 до 20 писем в день, участвует в двух или трёх газетах, издаёт работы, много ездит, видит толпы народа… Возьмите эту деятельность и сравните её с нашей. Всегда можно положиться на двух или трёх товарищей, которые действительно выполняют работу и которым мы поручаем каждую задачу, но что делают остальные члены секций? Почти ничего… Давайте не будем обмениваться комплиментами. Оставим это буржуа и скажем друг другу в лицо правду о нас самих. Лучший, единственный способ добиться успеха – поведать самим себе правду через самокритику.
Мы делаем очень немногое, мы почти возвели бездействие в принцип нашей жизни».
Неучастие не означает бездействия. Если анархисты отказываются тратить силы на электоральный фарс, они должны применить свои способности в более полезной форме агитации, которую никто, кроме них, не будет вести. Анархисты обречены на пассивность не своими принципами, как социал-демократы, а только своей ленью38. В заключение Кропоткин упоминал о недавней дискуссии с Малатестой о том, как важно в настоящее время сохранять верность анархическим принципам:
«Юрская федерация не должна ничего менять в своей программе. Напротив, она должна сохранять её в абсолютной чистоте, не меняя ни буквы. Это определяется общими интересами социалистической партии. Недавно мы снова обсуждали этот вопрос с нашим другом Малатестой, и мы сошлись во мнении, что сейчас, более чем когда-либо, необходима стойкость. Мы проходим худший период, период затишья: мы движемся навстречу развязке, а накануне сражения флаг не меняют»39.
Вместо этого федерации нужно направить внимание на программу непосредственной практической агитации: «Что нам следует оставить, так это наше безразличие. История заставляет нас, приказывает нам, под угрозой поражения и революции во славу короля Пруссии, сию же минуту развернуть наши силы и ввести в свою программу неотложных действий – которая до сих пор была лишь программой теоретической пропаганды – агитацию на экономической почве…» Кропоткин был убеждён в том, что молодёжь из Валлона способна заняться такой агитацией, которая позволит швейцарским интернационалистам занять место в авангарде социалистической партии. Что именно предлагал Кропоткин в отношении экономической агитации – очевидно, было выпущено из опубликованного текста40. Мы имеем только следующее общее утверждение: «Что нам необходимо, так это стихийные действия, происходящие из рабочего протеста, вырастающие непосредственно из ситуации, в которых мы, организованный элемент, должны быть только выразителями чувств, воодушевляющих рабочие массы, от коих, заметим мимоходом, мы слишком отдалились в своём повседневном общении».
Трудно сказать, какое воздействие на конгресс произвело письмо Кропоткина. Оно было зачитано под конец заседаний, после довольно бессвязного обсуждения методов агитации, во время которого никто, за исключением, возможно, Вернера, не высказал убедительных мыслей по поводу того, что́ можно сделать, помимо издания специальных брошюр для крестьян. Письмо, несомненно, должно было вызвать оживление, и действительно, в итоге была резолюция, в некоторой степени ставшая ответом на настойчивый призыв Кропоткина к действию: «Конгресс, признавая безотлагательную необходимость всех видов действия, устного и письменного слова, дел, рекомендует всем товарищам направить своё рвение на непрерывную пропаганду, в первую очередь среди наших братьев, крестьян»41. Но это было скорее общее заявление, без ссылки на предложение Кропоткина об экономической агитации. Представляется, что в действительности на него обратили мало внимания, поскольку, под предлогом позднего времени, заседание было закрыто без дальнейших дебатов после чтения письма Кропоткина. Это означало, что предложения Кропоткина и Вернера так и не были обсуждены. Вернер отмечал, что другие делегаты враждебно отнеслись к его идее об агитации в коммунах, потому что они опасались, совершенно безосновательно, что агитация во время выборов будет означать сближение с парламентаризмом42. В то же время они, возможно, были слишком напуганы и даже деморализованы, чтобы предпринимать радикальные прямые действия, предусмотренные в письме Кропоткина. Таким образом, избегая дискуссии, они проголосовали за резолюцию, которая выглядела весьма революционной, но не взяли на себя никаких определённых обязательств. Это предположение кажется весьма правдоподобным, если учесть, что сам Кропоткин был настолько обеспокоен нерешительностью юрцев в практических вопросах, что счёл себя вынужденным предостеречь их от каких-либо принципиальных уступок.
Но если положение в Швейцарской Юре было безрадостным, то развитие анархической федерации в Лионском регионе вселяло в Кропоткина надежду. По пути в Англию осенью 1881 г. он выступал на митингах в Лионе, Сент-Этьене и Вьене и был весьма впечатлён тем, как рабочие реагировали на его речи43. Хотя он вряд ли мог поддерживать связь с французским движением во время пребывания в Лондоне, он знал о брожении в районе Лиона и в своём письме Юрской федерации говорил: «То, что остаётся теорией в Швейцарии, становится практикой во Франции». Кропоткин, видимо, считал, что лионское движение весьма значительно и во многом обязано Юрской федерации: «Если мы сегодня говорим об анархии, если есть 3 000 анархистов в Лионе и 5 000 в бассейне [Роны], если есть несколько тысяч на Юге, то причиной доброй части этого является Юрская федерация»44.
Несомненно, развитие движения в Юго-Восточной Франции отчасти объяснялась импульсом, исходившим из соседней Юры. Конечно, существовала близкая личная связь между швейцарскими и французскими анархистами. Дежу, редактор «Социального права» (Le Droit Social) в Лионе, присутствовал на Лозаннском конгрессе45. Примечательно, однако, что его участие в дискуссиях было более живым и конструктивным по сравнению с большинством других делегатов. Независимо от того, какое влияние Юрская федерация оказывала на Федерацию Востока, успех последней объяснялся прежде всего динамичностью французских агитаторов и отзывчивостью местного рабочего класса, который страдал от тяжёлого экономического кризиса и был возмущён чёрствым и деспотичным отношением со стороны политических и религиозных институтов региона46.
Но, хотя развитие анархического движения в Лионе могло внушать оптимизм, Кропоткин по-прежнему был весьма обеспокоен по поводу угрозы парламентаризма, и большинство его статей 1882 г. посвящено именно этому вопросу47. Он был особенно встревожен растущим влиянием Брусса и поссибилистов, и в марте 1882 г. он повторил своё предупреждение: анархисты должны сопротивляться бруссистскому призыву к единству действий, потому что их цели требуют совершенно иных форм агитации, нежели у других социалистов. И он, по всей видимости, считал, что анархическое движение, даже в Юго-Восточной Франции, ещё не пришло к этим формам агитации.
Кропоткин доказывал, что социалисты, которые призывают оставить в стороне теоретические дискуссии и объединить силы для подготовки революции, преследуют собственные цели. «В сущности говоря, слова: “Не обсуждайте теоретических вопросов”, – сводятся к следующему: “Не оспаривайте нашей теории и помогите нам осуществить её”»48. Образ действия каждого активиста сознательно или бессознательно вырабатывается в соответствии с его собственными представлениями о будущем. И для того, чтобы быть способными повлиять на курс революционных изменений, важно иметь перед собой чётко определённую цель, распропагандированную словом и делом ещё до начала революции – потому что в день её начала уже не останется времени для дискуссий и будет необходимо действовать. Кропоткин утверждал, что важность и сложность работы по объяснению анархических идей гораздо выше, чем принято считать, поскольку буржуазная пресса непрерывно обрабатывает народное сознание. Способы действия анархистов в настоящем и будущем зависят от поставленной цели, и по сути, различия между социалистическими группами возникают не в день революции, а уже сейчас, в их повседневной жизни и агитации. Это значит, что анархический коммунист, государственный коммунист и поссибилист находятся в разногласиях по всем пунктам, касающимся немедленных действий. Различия в целях невозможно игнорировать, их следует откровенно изложить и обсудить, чтобы массы могли выработать общий идеал, вокруг которого однажды сможет сплотиться большинство. Кропоткин признавал, что у разных течений есть общие интересы, а именно борьба против капитала и его защитника, правительства, поэтому «каждый социалист, к какой бы партии он ни принадлежал, должен поддерживать борьбу, подготовляющую экспроприацию». Он тем не менее настаивал, что для популяризации анархического идеала необходимо единство мысли и действия в агитации анархистов. «⟨Давайте помнить: чтобы в день возмущения массы охватила одна более или менее общая идея, мы не должны пренебрегать постоянным разъяснением нашего идеала общества, которое должно возникнуть из революции…⟩ Теория и практика должны составлять одно целое, чтобы победа была на нашей стороне».
Эта критика поссибилистского призыва к сотрудничеству между социалистическими группами была довольно меткой, поскольку она отмечала определённую нечестность в позиции Брусса и одновременно опровергала обвинение в сектантстве, настаивая на общей необходимости поддерживать экономическую борьбу рабочих, в особенности стачки с применением силы, не вызывавшие большого энтузиазма у парламентских социалистов.
Но конечно, Кропоткина волновали не только успехи поссибилистов; он также был обеспокоен недостаточным развитием собственно анархических форм агитации. Однако вероятно, что это беспокойство было вызвано не столько точной оценкой ситуации, сколько чувством изоляции от основного потока анархического движения, так как в стране, где он находился, было мало признаков пробуждения революционного духа среди угнетённых классов. В конце концов, жизнь в Лондоне показалась ему настолько невыносимой, что он рискнул вернуться во Францию:
«Я был уверен, что там меня скоро арестуют, но мы часто говорили друг другу: “Лучше французская тюрьма, чем эта могила”»49.
8. Лионский процесс 1883 г. и ответ на преследования
Весна и лето 1882 г. были отмечены драматическими событиями во Франции, которые вызвали большое волнение в лионском движении и заставили Кропоткина переехать в эту страну. В феврале лионские анархисты начали издавать газету «Социальное право», которая, выходя несколько лет под разными названиями, стала фокусом немногочисленного, но на удивление живучего движения в этом регионе1.
23 марта забастовка 4 тысяч ткачей в Роане повлекла за собой локаут, и некоторые рабочие не были взяты обратно на фабрики. На следующий день молодой безработный по имени Фурнье выстрелил в Брешара, собственника, считавшегося ответственным за кризис. Анархисты Лионского региона с энтузиазмом отреагировали на это покушение, и Дежу, редактор «Социального права», объявил подписку, чтобы наградить «почётным револьвером» того, кто его совершил1a. Ранее, в конце февраля, к двадцати годам каторги был приговорён Эмиль Флорьян, молодой текстильщик из Реймса, который в октябре 1881 г. выстрелил в первого попавшегося буржуа, после того как не смог подобраться достаточно близко к Гамбетте; анархисты Парижа провели в его честь два митинга и сбор средств. Анархисты из Лиона быстро последовали примеру своих парижских товарищей и организовали митинги в Реймсе и Роане, где Флорьян и Фурнье были избраны «почётными председателями». Жан Грав, комментируя дело Фурнье в «Социальном праве», заявил: «Революция, подготовленная серией актов такого рода, не может не быть социальной, поскольку первой заботой рабочих будет захватить мастерские, и, привыкнув поступать таким образом, они выставят за дверь любое правительство, которое попытается навязать себя на следующий день после революции»2. «Бунтовщик» выразил полное согласие с этим заявлением, добавив: «Революция, которой предшествовали акты против одних лишь агентов правительства, неизбежно будет лишь мятежом с целью сменить правительство; это будет даже не революция»3.
Покушение Фурнье было долгожданным примером экономического терроризма, на который надеялись Кропоткин и его друзья. Более того, анархистам удалось провести мероприятия, выражавшие народную симпатию и поддержку по отношению к этому акту. И анархисты, получившие основание утверждать, что дух восстания теперь пробуждается, были рады связать акт Фурнье с актом Флорьяна (хотя ранее они проявляли к последнему мало интереса, видимо потому, что его первоначальной целью было покушение на политическую фигуру и жертва была выбрана им случайно). С презрением отзываясь о «прекраснодушных» социалистах, отказавшихся выразить солидарность с этим актом, анархисты заявляли, что массы не так малодушны, как их лидеры, и что в их среде могут быть сотни подобных Фурнье, не состоящих ни в одной партии, которые однажды станут революционным потоком и сметут старый порядок4. Кропоткин явно не был автором этой статьи, поскольку это был доклад о социальном движении во Франции, который нельзя было написать, находясь в Англии. Кроме того, статья заканчивалась фразой о пропаганде действием, которая не могла выйти из-под его пера: «Вот где акты сочетаются с угрозами, вот где пропаганда делом, самый плодотворный и популярный её вид, соединена с теоретической пропагандой устным и письменным словом». Тем не менее вряд ли стоит сомневаться, что Кропоткин в значительной степени был согласен с общим настроением доклада. В самом деле, можно сказать, что понятие «пропаганда действием» было «кропоткинизировано» в этом контексте, поскольку оно использовалось, чтобы подчеркнуть тесную связь между теорией и действием и необходимость выражать анархический идеал как на словах, так и на деле. В июньском письме Юрской федерации Кропоткин с энтузиазмом отзывался о движении в Юго-Восточной Франции, и этот энтузиазм не позволил ему оставаться в стороне от последнего.
Прибыв во Францию в конце октября, Кропоткин нашёл в Лионе особенно сильную и активную группу анархистов, которая не только вмешивалась в митинги «оппортунистских политиков», но и добивалась принятия на них радикальных резолюций, к немалому ужасу местной буржуазии. Агитация анархистов в городе начала принимать более боевой характер на фоне растущей нищеты и недовольства рабочих. Согласно Граву, лионское движение «превосходило парижское в энергичности и воинственности тона. Товарищи там издавали “Социальное право”. Его тон сразу же стал очень воинственным, и преследования сыпались на него градом»5.
Кропоткин всегда старался избегать подобной ситуации в «Бунтовщике», и в «Духе восстания» он подчёркивал опасность, которой подвергается газета, слишком открыто выступающая за насилие. Тем не менее, хотя «Социальное право» отличалось бескомпромиссной агрессивностью языка и образа мыслей, оно было заинтересовано в том, чтобы вызвать восстание стачками и нападениями на работодателей; таким образом, позиция издателей была гораздо ближе к идеям Кропоткина об анархической агитации, чем решения Лондонского конгресса. Кропоткин, безусловно, выражал лионской газете свою поддержку, но сам не писал для неё, несмотря на то, что его первая статья о духе восстания была перепечатана в одном из номеров летом 1882 г.6. Скорее всего, не писал он и для её преемника – «Революционного знамени» (L’Étendard Révolutionnaire), хотя в этом издании, перед его запрещением в октябре 1882 г., также началась публикация «Духа восстания». Это могло объясняться тем, что работа для «Бунтовщика» не оставляла Кропоткину времени. Возможно, он даже боялся, что, отправляя статьи в Лион, он предоставит полиции доказательства, позволяющие арестовать его сразу же по прибытии во Францию. Но это наверняка также было связано с его сомнениями по поводу агрессивного характера пропаганды в газете движения. Примечательно, что Кропоткину не удалось заинтересовать лионских анархистов в воссоздании Интернационала во Франции, поскольку тот был для них недостаточно революционным, и ему удалось доказать это на суде в 1883 г.:
«Обвинение было смешно, так как все знали, что лионские работники никогда не принадлежали к Интернационалу; оно даже вполне провалилось, как это видно из следующего эпизода. Единственным свидетелем со стороны обвинения был начальник тайной полиции в Лионе – пожилой человек, к которому суд относился с необычайным уважением. Его показания, должен я сказать, фактически были совершенно верны… Видя, что начальник тайной полиции показывает согласно с истиной, я решился задать ему вопрос:
– Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы в Лионе говорилось об Интернациональном товариществе рабочих?
– Никогда! – ответил он угрюмо.
– Когда я возвратился с Лондонского конгресса в 1881 году и сделал всё возможное, чтобы возродить Интернационал во Франции, имел ли я успех?
– Нет. Работники нашли Интернационал недостаточно революционным»7.
Тем временем, перед самым возвращением Кропоткина в Тонон, здесь началась полоса драматических событий, достигшая кульминации в процессе шестидесяти шести анархистов в январе следующего года. В августе в шахтёрском районе, окружающем Монсо-ле-Мин и Ле‑Крёзо, развернуло свою деятельность тайное общество, называемое Чёрный союз (La Bande Noire). Несмотря на свою относительную изоляцию в Англии, Кропоткин знал об этих событиях и отношении к ним анархистов, но подробности и значение того, что происходило в Монсо, открылись ему только после возвращения во Францию, когда он в конце октября прочитал отчёты о судебных процессах над заговорщиками.
«Я знал, что там началось значительное брожение, но за одиннадцать месяцев, проведённых мною в Лондоне, у меня порвались близкие связи с французским движением. Через несколько недель после моего возвращения в Тонон я узнал уже из газет, что у углекопов из Монсо-ле-Мин, приведённых в отчаяние притеснениями со стороны владельцев шахт, ревностных католиков, начался род восстания. Они устраивали тайные сходки и обсуждали всеобщую стачку; каменные кресты, стоявшие на всех дорогах вокруг шахт, были опрокинуты или же разрушены теми динамитными патронами, которые в большом количестве употребляются рудокопами в подземных работах и часто остаются у работников»8.
Обвинение на процессе безуспешно пыталось связать Рабочую партию (Parti Ouvrier) с действиями Чёрного союза, а также утверждало, что обвиняемые принадлежат к «вредоносному центру в Женеве», доказательством чего служило обнаружение одного экземпляра «Революционного знамени» в Монсо. Судя по всему, на самом деле между анархистами и Чёрным союзом не существовало прямой связи. Однако характер и деятельность последнего могли испытывать влияние со стороны анархистов Лионского региона – до которого было недалеко. Товарищи из Лиона, со своей стороны, без смущения сравнивали себя с обвиняемыми. «Революционное знамя» описывало Чёрный союз как «великолепное анархическое движение, которое заставляет [буржуа] дрожать», и отправило одного из своих корреспондентов в Монсо9. В Лионе был проведён митинг под председательством Борда, на котором было решено отправить поздравительный адрес шахтёрам Монсо. 2 сентября «Бунтовщик» опубликовал полный энтузиазма репортаж о событиях в Монсо-ле-Мине:
«Здесь нашлись люди, которые стихийно, без вожаков, без приказов, без инструкций, независимо от любой политической тенденции, просто потому, что с них было достаточно угнетения и нищеты, подняли знамя мятежа против эксплуататоров и их приспешников… Здесь, несмотря на их досадное поражение и риск быть остановленными по пути, они показали нам на миг, чем будет следующая революция, когда пробьёт час великой Жакерии! Это первое анархическое восстание поистине представляет собой пример, достойный восхищения»10.
И вновь, хотя эта заметка не была написана Кропоткиным, можно не сомневаться, что он согласился бы с ней, поскольку образ действий Чёрного союза весьма напоминал ту предреволюционную активность, которая была описана в «Духе восстания». И действительно, в конце октября – в то время, когда, после возвращения во Францию, Кропоткин, по его собственным воспоминаниям, узнал обо всём происходившем, – он, по-видимому, написал для «Бунтовщика» передовую статью, где отмечалось революционное значение недавних событий11.
Эта статья, «Прелюдии революции», утверждала, что недавние события во Франции, индивидуальные акты Флорьяна и Фурнье и местные бунты, такие как в Монсо и Бланзи, указывают на то, что период волнений, предшествующий всем народным революциям, уже начался. Но недавние выступления отличались от жакерий прошлого, поскольку народ применил прямое действие против своих угнетателей, вместо того чтобы полагаться на смену правительств. Период охоты на королей закончился – рабочие теперь нападают на своих настоящих врагов, собственников. И действия шахтёров из Бланзи оказали такое огромное влияние на сознание народа, что подобные бунты неизбежно последуют и в других странах. Независимо от того, какой ценой обойдутся эти восстания, они определят характер будущей революции. Теперь стало очевидно, что народ готов бороться за подлинную социальную революцию – революцию, которая на этот раз не потерпит поражения12.
Но волнение в анархических кругах вызывали не только события в Монсо. Через несколько дней после того, как начался суд над непокорными шахтёрами, напряжённая ситуация в Лионском регионе наконец привела к актам насилия и в самом городе. В ночь на 22 октября в театре Белькур, любимом заведении буржуазии, взорвалась бомба, убив молодого рабочего, который пытался погасить фитиль, и вызвав значительный ущерб. На следующий день другая бомба упала рядом с местным призывным пунктом, но на этот раз никто из людей не пострадал и ущерб был незначительным.
«С каждым днём недовольство работников росло… Как водится в подобных случаях, ярость беднейшей части населения направилась прежде всего против мест увеселения и распутства, которые тем более озлобляют массы в минуту страдания и отчаяния, что эти места являются для них олицетворением эгоизма и разврата богатых. Местом, особенно ненавистным работникам, было кафе в подвальном этаже театра Белькур, которое оставалось открыто всю ночь. Здесь до утра журналисты и политические деятели пировали и пили в обществе весёлых женщин. Не было сходки, на которой не слышались бы полускрытые угрозы по адресу этого кафе, а раз ночью кто-то взорвал там динамитный патрон. Рабочий-социалист, оказавшийся случайно в кафе, кинулся, чтобы потушить зажжённый фитиль патрона, но был убит взрывом, который также слегка ранил некоторых пирующих буржуа. На следующий день динамитный патрон взорвался в дверях рекрутского присутствия, и пошла молва, что анархисты намереваются взорвать громадную статую Богородицы на холме Фурвье, близ Лиона»13.
В этом отрывке Кропоткин даёт понять, что, по его мнению, бомбы были взорваны не анархистами, а неизвестными людьми из бедноты, выражавшими свой протест против буржуазной распущенности, и даже утверждает, что погибший в Белькуре рабочий был социалистом. Власти и буржуазная пресса того времени, однако, выражали совершенно иной взгляд. Они настаивали на том, что анархисты несут очевидную ответственность за покушения, поскольку они одобрили нападение на театр Белькур (известный в народе как Ассоммуар – «кабак»). Кропоткин, конечно, упоминает о том, что угрозы в адрес этого заведения были обычными на рабочих митингах. Но факт заключался в том, что подобные угрозы подпитывались анархической пропагандой: действительно, за считаные часы до взрыва в Ассоммуаре анархист Дегранж, выступая на митинге в Вильфранше, открыто заявил, что пора разделаться с буржуазией, а чтобы найти её, достаточно пойти в Белькур14. За несколько месяцев до этого «Социальное право» похожим образом отзывалось о театре: «Вы можете видеть здесь, особенно после полуночи, пышный цвет буржуазии и коммерции… Первый же акт социальной Революции должен будет разрушить это логово»15. Эта статья приписывалась Сиво, редактору «Революционного знамени», и в декабре, после экстрадиции из Бельгии, его осудили за взрыв в театре, приняв статью как главное доказательство его виновности. Сиво не был автором провокационной статьи и, вполне возможно, был совершенно невиновен в приписываемом ему преступлении. Но, как показывает Грав, анархисты, без сомнения, знали о плане нападения на Ассоммуар, хотя и пытались его предотвратить. По крайней мере, так слышал Грав от Дежу16. Сами анархисты также пытались изготавливать бомбы. Сиво был арестован в Бельгии потому, что его товарищ Поль Метейе взорвал себя в результате несчастного случая. Они действительно собирались взорвать статую Девы Марии, стоящую над Лионом17. Поэтому следует признать, что анархическая пропаганда была, по крайней мере отчасти, причастна к этим покушениям. Возможно, Кропоткин не стал бы этого отрицать, но тем не менее его мемуары пытаются представить взрывы в Лионе в первую очередь как стихийные вспышки народного гнева, а не сознательные действия, предпринятые движением. Это говорит о том, что он продолжал испытывать сомнения по поводу актов немотивированного насилия – такие действия могли быть неизбежными в борьбе против угнетения, но они не являлись для него желательной формой агитации. Очевидно, что Кропоткин писал это много лет спустя, когда, после террора 1890‑х, он стал гораздо лучше осознавать ограниченность таких форм действия. Однако тот факт, что «Бунтовщик», по всей видимости, не стал приветствовать взрывы в Лионе так же, как выступление шахтёров из Бланзи, доказывает, что «Записки» довольно точно отражают позицию Кропоткина в 1882 г.
Независимо от своих возражений, Кропоткин оказал искреннюю поддержку лионскому движению во время преследований, обрушившихся на последнее. В начале декабря «Бунтовщик» издал отчаянное обращение к рабочим, призывая их объединиться и выступить против буржуазии: «Рабочие Франции, ваше будущее находится в ваших собственных руках. Это важный момент. Именно сейчас вы должны доказать, что Свобода, Равенство и Братство рабочих для вас не пустые слова. Если же нет – вы должны засунуть свою голову обратно в ярмо и приготовиться терпеть плети своих хозяев. Они будут вами заслужены»18.
Высшие классы начали паниковать из-за волнений: они боялись, что вскоре разразится народное восстание, вдохновлённое и организованное анархистами. Пресса и власти поддерживали истерию. Местные газеты вели кампанию за арест Кропоткина, и полиция всячески старалась его скомпрометировать, считая его ключевой фигурой в интернациональной организации.
«Почти ежедневно я получал послания, очевидно написанные шпионами международной полиции, с указанием какого-нибудь динамитного заговора или с таинственными упоминаниями о партиях динамита, отправленных ко мне. Я собрал целую коллекцию подобных писем и отмечал на каждом: “Police Internationale”. Французская полиция забрала её у меня при обыске…»19
Тем временем правительство, очевидно опасавшееся того, что существует широкий заговор с целью организации всеобщего восстания, начало действовать, и в середине октября начались обыски и аресты в Париже и Лионском регионе. Республиканское правительство хотело сокрушить анархическое движение. Но не было никакой уверенности, что это удастся сделать, просто арестовав и отдав под суд тех, кто считались причастными ко взрывам20. Власти призвали на помощь старый закон против Интернационала, принятый реакционным режимом после падения Коммуны и позволявший без особых трудностей вынести суровый приговор в отношении любого, кто просто числился его членом21.
Кропоткин был арестован ранним утром 22 декабря, сразу после смерти его шурина. Арест не был неожиданным, так как полиция в этом месяце уже обыскивала дом Кропоткиных, но, будучи совершён в часы семейного траура, он носил достаточно циничный характер. В некотором смысле безжалостные действия властей обратились против них самих, поскольку они разожгли негодование в рабочем классе и вызвали народное сочувствие к анархистам.
Простым, но красноречивым примером этого является реакция на арест местного населения:
«Хотя похороны носили чисто гражданский характер, чего раньше никогда не бывало в нашем городке, половина всего населения шла за гробом. Оно желало этим показать моей жене, что симпатии бедноты и савойских крестьян были с нами, а не с правительством. Когда начался мой процесс, крестьяне следили за ним изо дня в день и спускались из горных деревень в город, чтобы купить газеты и узнать, как обстоят мои дела на суде»22.
Результаты суда, вероятно, были предопределены до его начала, поскольку, как отмечал Кропоткин, никто и не пытался представить реальные доказательства деятельности Интернационала – процесс был устроен лишь для того, чтобы показать, что виновные являются анархистами и организаторами лионского движения. Подсудимым, однако, позволили выступить с речами, о которых с некоторым восхищением и даже сочувствием сообщалось как во французской, так и в иностранной прессе. Это никак не повлияло на вердикт суда и тяжесть наказаний: Кропоткин, Готье, Борда, Бернар, Мартен, Льежон и Рикар должны были заплатить большие штрафы и отбыть четырёхлетнее заключение, тридцать девять других обвиняемых получили сроки от шести месяцев до трёх лет. Тем не менее ход процесса и вынесенные приговоры подверглись повсеместной критике. Клемансо, лидер парламентской группы радикалов, немедленно внёс в палату депутатов резолюцию в пользу амнистии, которая, хотя и не была принята, набрала 100 голосов. Тем временем народная симпатия в Лионе побудила Реклю заявить: «Пропаганда ведётся в тюрьме с огромным размахом. Каждый тюремщик старается показать, что он анархист, робко ограничивающий себя в вопросе о путях и средствах»23. Савойские горцы салютовали из ружей, проходя мимо дома Кропоткиных в Тононе. Анархисты умело использовали процесс для пропаганды своих идеалов, и Кропоткин сыграл в этом не последнюю роль.
Он был убеждён в приближении революции и рассматривал суд как часть предреволюционного процесса, в ходе которого правительственные репрессии, направленные против первых революционных актов, вызовут развитие революционного духа и тем самым поднимут нарастающую волну революционного действия. Совершенно очевидно, он считал, что поведение анархистов на суде должно разъяснить этот процесс и способствовать ему. В своей речи он обвинял республиканские власти в попытке подавить основные свободы мысли и выражения, поскольку не было никакого реального основания для обвинений, выдвинутых против анархистов (этот пункт не остался незамеченным для остальной части социалистического движения – Рабочая партия в Лионе поспешила выразить свою солидарность с преследуемыми анархистами)24. Кропоткин дал судьям недвусмысленное предупреждение: приговор в отношении обвиняемых будет воспринят как объявление войны рабочему классу и вызовет лишь распространение недовольства. Он призвал их объединиться с революционерами в поиске решения социальных проблем, заявив, что для него было бы счастьем, если бы его слова позволили избежать кровопролития. В то же время он дал понять, что если его предупреждение будет оставлено без внимания и притеснение рабочих продолжится, то ни один порядочный человек, включая его самого, не проявит пощады к буржуазным угнетателям.
«Я верю, что рабочие Старого и Нового Света обратили свои взоры на вас и ожидают, с волнением и нетерпением, какой вердикт вы вынесете. Если “виновны”, то они скажут, что Интернационал был только предлогом, а целью, на которую направлен ваш удар, была свобода мысли и выражения.
Мой долг – предупредить вас, какими будут последствия вашего приговора.
Рабочие увидят в нём объявление либо мира, либо войны. О! господа, не возбуждайте ещё бо́льшую ненависть, не готовьте новые несчастья.
Если вы вспомните поучения истории, вы увидите, что преследуемые усиливались соразмерно их преследованию.
В 1869 году состоялись три судебных процесса против Интернационала. Это принесло ему 200 тысяч новых членов.
В 1871 году думали, что можно утопить идею Коммуны в крови 35 тысяч парижан, но сегодня эта идея возникает вновь, ещё более великая, сильная и яркая.
День расплаты неизбежен, он наступит меньше чем через десять лет. Поверьте мне. Должны ли вы заткнуть свои уши? Нет, господа. Присоединяйтесь к нам, ищите вместе с нами решение той громадной проблемы, которая очень скоро потребует своего разрешения. Если вас поражает дерзость моих речей, я отвечу вам, господа, что я был бы счастлив, если бы каждый принял мои слова во внимание, и счёл бы себя удачливым человеком, если бы они могли в день социальной ликвидации сберечь несколько капель крови.
Однако, если вы будете упорствовать, отказываясь слушать, если буржуазия продолжит держать рабочих под игом и преследовать и угнетать их, тогда обязанность каждого порядочного человека ясна заранее. И я исполню её должным образом»25.
Всё это, очевидно, говорилось с тем расчётом, чтобы анархисты вышли из испытания как мученики за дело свободы. После такой речи власти были обязаны потребовать обвинительного приговора в отношении столь искусных и непреклонных противников общественного порядка, в ситуации, когда непрочность обвинения доказывала, что суд является просто инсценировкой с целью погубить анархистов.
Один из подсудимых, Трессо из Марселя, зачитал декларацию об убеждениях анархистов, подписанную сорока семью обвиняемыми. Этот документ, вероятно, был составлен Кропоткиным, который к тому времени стал ведущим выразителем анархо-коммунистических идей26. Здесь, по существу, было представлено красноречивое изложение идеалов анархического коммунизма, особенно актуальное в данный момент, поскольку сочувствие и интерес, вызванные речами подсудимых, означали, что декларация получит максимально широкую огласку. Более того, этот текст имел долгосрочную пропагандистскую ценность, поскольку он давал ясное определение общей позиции анархистов и должен был перепечатываться вновь и вновь с большей вероятностью, чем речи на суде, связанные со специфическими обстоятельствами.
В какой степени Кропоткин был ответственным за линию защиты на Лионском процессе, сказать трудно. Он не был, как настаивало обвинение, основным лидером и организатором лионского движения, потому что оно было не организацией в общепринятом смысле, а свободной ассоциацией независимых групп. Тот факт, что он не осуществлял руководство движением, достаточно ясен уже из того, что его предложение о восстановлении Интернационала не было принято. Тем не менее французские анархисты высоко ценили его как опытного пропагандиста с международной репутацией, поэтому было естественно, что он играл заметную роль в действиях обвиняемых. Кроме того, подход, выраженный в стиле и содержании Декларации анархистов, был более характерен для Кропоткина, чем для самих лионских анархистов (за исключением Готье), насколько позволяют об этом судить «Социальное право» и «Революционное знамя».
Представляется, что Кропоткин действительно стал центральной фигурой процесса, отчасти потому, что полиция стремилась показать его в таком свете, отчасти же потому, что сами анархисты воспринимали его как главное действующее лицо в драме суда, несмотря на красноречивое выступление Готье27. Влияние Кропоткина на французских социалистов в целом иллюстрируется «Открытым письмом» Фредерика Борда, опубликованным в издании «Философия будущего» (La Philosophie de l’Avenir). Борд был своего рода социалистом-рационалистом, и он, очевидно, встречался и беседовал с Кропоткиным в Париже в 1879 г. Глубоко впечатлённый защитительной речью Кропоткина в Лионе, он поспешил опубликовать своё выражение солидарности, в котором похвала сочеталась с мягким упрёком по поводу «ошибки» анархистов в осуждении всякой власти:
«За этим судом, державшим весь мир рабочих в тревожном ожидании, я следил с живейшим интересом, и часто аплодировал достойному поведению обвиняемых. Но что произвело на меня самое яркое впечатление, так это ваша защита и, прежде всего, её заключительные слова. На сей раз я не могу противиться крику своей совести, который налагает на меня двойную обязанность: во-первых, выразить вам публично ту симпатию, которую я испытываю к вашим благим намерениям, и, во-вторых, откровенно сказать вам, где вы ошибаетесь»28.
Что касается репутации Кропоткина за пределами Франции, то, конечно, к началу суда он уже был более известным, чем остальные обвиняемые, благодаря своей работе, и как географ, и как сторонник русских революционеров, – особенно в Англии29. Но теперь он стал настоящей знаменитостью. Влиятельные радикалы и учёные в Англии и Франции начали агитировать за его освобождение, даже несмотря на то, что он не желал особого отношения к себе и выступал против его выделения из числа подсудимых30. Действительно, в своих воспоминаниях о суде и последующих событиях, признавая свою роль в расстройстве планов обвинения, Кропоткин тем не менее старательно подчёркивал коллективный характер пропаганды обвиняемых:
«Этот процесс, во время которого были произнесены воспроизведённые всеми газетами блестящие анархические речи такими первоклассными ораторами, как рабочий Бернар и Эмиль Готье, и во время которого все обвиняемые держались мужественно и в течение двух недель пропагандировали своё учение, имел громадное влияние, расчистив ложные представления об анархизме во Франции. Без сомнения, он в известной степени содействовал пробуждению социализма и в других странах… В состязании между нами и судом выиграли мы. Общественное мнение высказалось в нашу пользу»31.
Данная оценка Лионского процесса интересна тем, что, называя его пропагандистской победой анархистов, Кропоткин отмечает его влияние на репутацию анархизма, а не на рост анархического движения во Франции. Это заставляет предполагать, что Кропоткин хорошо осознавал непосредственный практический ущерб, который понесло движение, хотя он и был убеждён, что сочувствие и понимание народа, зародившееся в ходе преследований, обеспечит выживание анархического движение и его усиление в длительной перспективе.
Власти, разумеется, не достигли успеха в уничтожении анархического движения. Лионская газета анархистов с апреля 1883 г. вновь стала выходить под названием «Борьба» (La Lutte), и впоследствии она появлялась каждый раз после запрета, под разными названиями, до июня 1884 г. Группе во Вьене удавалось выживать в течение всего периода репрессий32. Анархисты в Париже принимали активное участие в агитации среди безработных, и 9 марта 1883 г. Луиза Мишель возглавила демонстрацию, которая переросла в нападение на пекарню под крики: «Хлеб, работа или пуля!»33 К 1885 г. здесь, по-видимому, существовало значительное движение. Более того, хотя Грав фактически утверждает, что, кроме «Бунтовщика», ни одной анархической газете не удавалось наладить выпуск до того, как в 1889 г. появился «Пер Пенар» (Le Père Peinard), общий тираж анархических газет постепенно увеличивался.
Тем не менее – и Кропоткин, по-видимому, признавал это – репрессии действительно отбросили движение назад. В Юго-Восточной Франции ему приходилось бороться с усилившимся полицейским преследованием и слежкой, а также мириться с потерей ведущих агитаторов. Анархическая газета в Лионе, несмотря на её вызывающие речи, демонстрировала то воинственное отчаяние, которое характерно для движения, борющегося за выживание. Ассоциационные связи неформальных групп в Федерации Востока, по-видимому, были фактически разрушены. Группы в Сент-Этьене постепенно распадались из-за ослабления духа и внутренних споров, а организация в районе Роана окончательно исчезла в 1885 г. после новой волны арестов34. По словам Грава, поддерживать связь между Парижем и Юго-Востоком стало сложно35. Даже в самом Париже ведущие агитаторы-анархисты, такие как Луиза Мишель и Эмиль Пуже, в итоге были арестованы и заключены в тюрьму летом 1883 г. Тем временем некоторые из тех, кто отбывал заключение по приговору лионского суда, начали отходить от анархического дела – в их числе Готье, речь которого, вероятно, произвела наиболее сильное впечатление на суде, а также Бернар из Лиона и Льежон из Вильфранша36. Наконец, с арестом Кропоткина будущее «Бунтовщика» некоторое время оставалось под вопросом, поскольку ответственность за издание газеты через некоторое время стала слишком велика для бедняка Герцига37. Она выжила лишь благодаря помощи Элизе Реклю, который не только оказал финансовую поддержку, но и убедил Жана Грава стать редактором газеты в 1884 г.38.
За пределами Франции последствия судебного процесса, вероятно, оказались в большей степени положительными, и в предположении Кропоткина, что процесс способствовал возрождению социализма в других странах, несомненно, есть доля истины. В Англии суд получил значительное освещение в прессе – отчасти сочувственное по отношению к обвиняемым39. Социалистическое движение только начало развиваться, и группа, называвшая себя Интернациональной социалистической федерацией, 23 января 1883 г. опубликовала перевод Лионской декларации40. Некоторые мысли о том, какое влияние оказали в социалистических кругах суд и поведение на нём Кропоткина, содержатся в комментарии Шарлотты Уилсон, примкнувшей к анархизму после прочтения материалов об обвиняемых:
«Когда лионский суд привлёк внимание публики к умам людей, которые в последней половине девятнадцатого столетия считались достаточно опасными, чтобы быть осуждёнными за одни лишь свои взгляды, коррумпированная и лицемерная клика, именующая себя “Обществом”, довольствовалась насмешкой над безумным фанатизмом и поздравила себя с тем, что неблагонадёжный элемент был подавлен, а затем занялась поиском новых развлечений. И тем не менее, когда благородные слова защиты Кропоткина зазвучали вдоль всей Франции, они откликнулись эхом в сердцах всех честных искателей правды».
Эта статья появилась во втором номере английской анархо-индивидуалистской газеты, основанной Генри Сеймуром в 1885 г.41. Ко времени прибытия Кропоткина в Англию после его освобождения из тюрьмы в 1886 г. здесь существовала небольшая группа анархистов, связанная с Шарлоттой Уилсон, одновременно анархические тенденции развивались в группе «Содружество» (Commonweal) Уильяма Морриса.
Брошюры Кропоткина начали издаваться за пределами Франции и Швейцарии. К примеру, переводы его обращения «К молодым людям» – которое стало одним из чаще всего переводившихся и широко читавшихся памфлетов Кропоткина – появились в Варшаве в 1883 г., в Милане, Лондоне и Нью-Йорке (на немецком) в 1884 г., в Гааге и Кадисе в 1885 г. и в Афинах в 1886 г.42. И с 1886 г. работы Кропоткина становятся известны анархическим движениям по всей Европе. Но ирония заключается в том, что, хотя он и приобрёл такое значение в европейском анархическом движении, он больше никогда не оказывал того влияния на повседневную борьбу, которое характеризовало его деятельность в Юре и даже во Франции в конце 1870‑х и начале 1880‑х.
В тюрьме связи Кропоткина с внешним миром были строго ограничены. В течение трёх месяцев суда и апелляции, когда он находился в лионской тюрьме Сен-Поль, ему было позволено продолжать работу для «Британской энциклопедии» и журнала «Девятнадцатое столетие». Но многие из его писем были конфискованы.
«Директор тюрьмы многократно давал мне формальное обещание не конфисковать моих писем, не уведомив меня каждый раз о факте конфискации. Это было всё, чего я добивался в этом отношении. Но несмотря на эти обещания, несколько моих писем было конфисковано, причём меня не сочли нужным уведомить об этом, и моя жена, которая была в это время больна, очень беспокоилась, не получая никаких известий от меня. Одно из моих писем, украденных таким манером, было даже передано прокурору Фабрегетту, который читал его в заседании апелляционного суда»43.
Посещения были устроены настолько плохо, что ему не удавалось даже переговорить со своей женой.
Ситуация в Клерво, где осуждённые анархисты отбывали свои сроки, была лучше. Политическим заключённым были отведены специальные камеры, достаточно удобные. Условия посещений были намного более гуманными, чем в Сен-Поль, и ограничения на визиты, действовавшие в первый год, впоследствии были смягчены, особенно после болезни Кропоткина в 1884 г.44. Однако узники день и ночь находились под постоянным наблюдением. Им не позволяли получать какую-либо социалистическую прессу или литературу, и хотя не было ограничений на количество отправляемых или получаемых писем, их корреспонденция подвергалась суровой цензуре. Кропоткину разрешали продолжать работу для научных изданий, но только до тех пор, пока она не имела ничего общего с социальным вопросом или российскими делами. При таких обстоятельствах контакт Кропоткина с анархическим движением неизбежно был слабым, особенно до того, как начались ежедневные визиты его жены, вызванные его болезнью. Подобные посещения позволяли ему узнать о том, что происходило во внешнем мире, но не давали ему возможности как-либо на это повлиять. «Без сомнения, мы сильно томились нашею вынужденною бездеятельностью, когда до нас доходили слухи про оживлённую политическую жизнь, начинавшуюся во Франции», – с горечью говорил Кропоткин в своих «Записках» и затем с некоторым вызовом добавлял: «Но тот, кто связывает свою судьбу с тою или другою крайнею партией, должен быть готов провести годы в тюрьме, и ему не следует на это роптать. Он сознаёт, что даже в заключении он не перестаёт в известной степени содействовать прогрессу человечества, который развивает и укрепляет дорогие ему идеи»45. Очевидно, в тюремном надзоре находились какие-то лазейки, – к примеру, трудно поверить, что Кропоткину официально разрешили отправить то едкое письмо, которое он написал в ответ на неудачу международной кампании за его освобождение и которое появилось в газете «Le Matin» в июле 1884 г.46. Что касается тех научных статей, которые появлялись в «Девятнадцатом столетии» во время его заключения в Клерво, то либо Кропоткину удалось переправить их, обманув цензора, либо он написал их в Лионе до того, как начал отбывать свой приговор, так как большинство из них содержат упоминания о российских делах и социальном вопросе. Последнее предположение кажется маловероятным, так что тюрьма, по-видимому, не заставила Кропоткина как пропагандиста полностью замолчать47. Тем не менее заключение исключало для него любую возможность участия в анархическом движении с весны 1883 г. до января 1886 г.
Анархисты же перед лицом репрессий стали буквально одержимы стихийными индивидуальными актами и пропагандой действием. Элизе Реклю в письме своему брату Эли, написанном во время Лионского процесса, выражал беспокойство по поводу агрессивных высказываний некоторых анархистов: «Но мы не навсегда останемся в этом периоде триумфа, последуют и другие поражения. Этот призыв, брошенный некоторыми из наших друзей, представляется мне ошибочным. Точно так же нет никаких сомнений в том, что некоторые всё же позволят себе увлечься до нелепого воинственным тоном»48. Тем не менее печатный станок «Бунтовщика», за который теперь отвечал Реклю, выпустил следующую прокламацию парижской анархической группы: «Да, мы виновны в том, что добиваемся всеми средствами, устным и письменным словом, действием… иначе говоря, революционными актами, какими бы они ни являлись, воплощения наших идей на практике и применения наших теорий. Да, мы способны на любое бесчестье, любое преступление, и говорим об этом вслух, мы объявляем их своими, мы прославляем их»49. Всё это, разумеется, могло означать просто применение анархических идей на практике, но, по сути, тон был настолько воинственным, что это вызывало в воображении картину анархизма как разгула безжалостных и шокирующих преступлений. В Лионском регионе анархическая пресса превозносила важность индивидуальных инициатив и стихийных действий масс, наносящих удары экономическому порядку. Следовало отказаться от любых идей об организованной борьбе в пользу своего рода непрерывной партизанской войны против буржуазии. Вместо баррикад и пушек следовало использовать бомбы и другие средства нападения, доступные небольшой группе или отдельному человеку: «Мы не должны, ни единым словом, показывать отвращения к использованию каких-либо методов, какими бы варварскими они ни казались»50. В Париже среди анархистов велись разговоры в таком же духе.
Однако в мае 1885 г. «Бунтовщик» выступил с осуждением словесной агрессии, заявив: «Воинственное фразёрство не должно приниматься за марку истинного анархиста»51. После этого газета подверглась критике как слишком теоретическая и умеренная. Грав так же настойчиво, как и Кропоткин, доказывал, что задачей любой газеты является развитие тех идей, торжество которых она хочет видеть во время революции. Нет ничего хорошего в пробуждении духа восстания без настоящего понимания анархических идей, поскольку в этом случае революционная энергия народа будет, как и в прошлом, использована в чужих интересах, чтобы помешать людям освободиться. Грав утверждал, что те, кто совершает революционные акты, должны ясно понимать идеалы, вдохновляющие их действия, чтобы избежать столь частых ошибок. По его мнению, даже в самых радикальных анархических кругах, среди тех, кто говорит воинственным языком, не всегда правильно понимаются идеи анархизма: «Если мы хотим, чтобы наши теории о личной инициативе оказались плодотворными, если мы хотим, чтобы они пошли на пользу делу, которое мы защищаем, те, кто называют себя сторонниками наших идей, должны в первую очередь знать, как осуществить их на практике». Можно не сомневаться в том, что Грав здесь имел в виду акты Поля-Мари Курьена и Луи Шаве, которые приветствовались в анархических газетах, несмотря на то, что их исполнители проявили весьма ограниченное понимание анархических идеалов52. Далее Грав говорил, что, как только газета даст чёткое изложение анархических теорий, её читатели будут знать, что́ им делать; что отдельные призывы к действию и угрозы не только бесполезны, но и вредны. Постоянные обращения такого рода не вызывают действий и поэтому вызывают насмешки, а не страх. Грав утверждал, что пропаганда, состоящая из угроз, демонстрирует бессилие, поскольку подлинная сила выражается в действии. Он очевидно придерживался мнения, что люди, желающие совершить революционный акт, не станут оглашать это заранее. Также представляется вероятным, что, подобно Кропоткину, он беспокоился по поводу опасности привлечь внимание полиции и вызвать преследование движения, что лишило бы анархистов возможности предпринять какие-либо действия. Однако отношение Грава к «горлопанам» (braillards) и критике «Бунтовщика» с их стороны было гораздо более резким, чем у Кропоткина:
«С момента нашего прибытия в Париж я был засыпан письмами, упрекавшими нас за недостаток революционности.
Но то, что эти несчастные, писавшие нам, поняли, заставляя рабочих постичь смысл современного общества, которое они должны свергнуть, оказалось просто-напросто сведено к фразеологии, где слово “революция” повторяется по четыре раза на одной строчке или призываются меч, факел и бомба. Как мало в этом было идеи – заменяемой лишь ядовитыми эпитетами!
Этого было для них достаточно.
Я дал им знать, что́ я думал об их частной революции. К сожалению, нашлось много тех, кто принял это изобилие эпитетов за революционность. Они имели убеждения, которые были ещё хуже, хотя из их рядов не выходили люди, способные действовать. Вся их энергия растрачивалась на эксцессы… иначе говоря, на удовлетворение самих себя проповедью того, что они были не в силах осуществить»53.
Фактически Грав обвинил своих товарищей в одержимости агрессивной пропагандой, которая не говорила ни о глубоком понимании анархических идей, ни о подлинной способности к революционным действиям. Пропагандистский стиль Луизы Мишель во многом относился к тому типу, который был раскритикован Гравом, и всё же никто не решился бы обвинить её в безыдейности или бездействии, особенно после её участия в марше безработных на пекарни в 1883 г. – одном из наиболее заметных революционных актов, связанных с анархическим движением того времени54. Поэтому неудивительно, что данная статья вызвала разногласия в кругах анархистов, и хотя Грав утверждал, что газете «Бунтовщик» удалось преодолеть враждебность к своему подходу, ему пришлось признать, что дебаты продолжались: «Продолжая стоять на своём вопреки горлопанам, мы в конце концов утвердили наше мнение. Но “Бунтовщик” (Le Révolté), “Бунт” (La Révolte) и “Новые времена” (Les Temps Nouveaux) полны статей, в которых я отвечал тем, кто понимал революционную пропаганду только в форме язвительных писаний»55.
Обвинения «Бунтовщика» в теоретизме и умеренности, конечно же, не имели под собой реальных оснований. В 1883–1884 гг. газета выражала достаточно некритичную поддержку «Чёрной руки» (La Mano Negra) в Андалусии и анархического терроризма в Германии. По-видимому, растущее беспокойство по поводу политического терроризма и краж заставило Грава скорректировать свою позицию, подвергнув резкой критике первый и осудив последние (в форме «самостоятельного возврата») в 1885 г. Однако газета оставалась бескомпромиссно революционной.
«Чёрная рука» в Андалусии была подпольной крестьянской террористической организацией, которая, судя по всему, имела сходство с Чёрным союзом во Франции56.
В 1881 г., после того как репрессивный консервативный режим в Испании сменило либеральное правительство, Испанская федерация смогла выйти из подполья и преобразоваться в новую организацию – Федерацию трудящихся Испанского региона (Federación de Trabajadores de la Región Española). ФТИР, находясь под влиянием более умеренной, ориентированной на профсоюзную активность Каталонской секции, на своём первом конгрессе 1881 г. в Барселоне попыталась изжить увлечение терроризмом, возникшее в годы репрессий. Несмотря на это, в 1883 г. правительство начало свирепо преследовать ФТИР, обвиняя её в связях с «Чёрной рукой», которые самими анархистами решительно отрицались. Действительно, в полной противоположности с отношением лионского движения к Чёрному союзу, Испанская федерация не проявляла никакого сочувствия по отношению к «Чёрной руке». Газета федерации «Социальное обозрение» (La Revista Social) и Федеральная комиссия, по-видимому, относились к ней враждебно, и ФТИР фактически осудила её на своём ежегодном конгрессе в Валенсии в октябре 1883 г.57.
Во время репрессий «Бунтовщик» выражал свою солидарность с Испанской федерацией и отмечал, как и сами испанские анархисты, что действия «Чёрной руки» были использованы как предлог для нападения на анархическое движение. В то же время «Бунтовщик» резко критиковал Испанскую федерацию за осуждение «Чёрной руки», напомнив ей, что террористические акты являются важной частью предреволюционного процесса. «Кража, убийство, захват, когда они осуществляются буржуазией, могут вызвать только восстание жертвы. Вот почему мы приветствовали акты “Чёрной руки”. Испанская федерация всегда выступала за Социальную Революцию; мы не должны забывать, что акты этого оклеветанного общества являются её предвестниками»58. Конечно, реакция «Бунтовщика» относилась к более широкой проблеме, чем критика Испанской федерации за отказ от выражения солидарности с низовым революционным движением. Это было частью борьбы между анархо-коммунистами и коллективистами в Испании – борьбы, которая началась на конгрессе ФТИР 1882 г. в Севилье и в дальнейшем привела к созыву тайных конгрессов в январе 1883 г. и декабре 1884 г. Эти конгрессы были проведены отколовшейся революционной секцией движения в Андалусии, которая сочувствовала тактике «Чёрной руки» и называла себя «Обездоленные» (Los Desheredados). Когда сами анархисты начали агрессивную кампанию пропаганды действием, «Бунтовщик» выразил им сочувствие.
Немецкоязычные анархические группы, находившиеся в условиях ужесточающихся репрессий, провели подпольный съезд в Санкт-Галлене (Швейцария) в августе 1883 г. Отвечая общему настроению Лондонского конгресса, делегаты высказались за свободное объединение небольших независимых групп, использующих все возможные методы и любое доступное оружие для борьбы против правящего класса в Австрии и Германии59. За этим последовала серия убийств и ограблений, в которые явно были вовлечены участники съезда в Санкт-Галлене.
В Австрии, где анархическое движение возникло в результате преследования правительством радикального крыла социалистического движения, жестокий ответ властей на мирную демонстрацию венских рабочих создал подходящую почву для распространения идей о пропаганде действием60. 23 ноября 1883 г. в Штутгарте был ограблен и избит до смерти банкир Хайльброннер; за этим последовало особенно громкое ограбление и убийство Генриха Айзерта, занимавшегося обменом денег, вместе с его семьёй в январе 1884 г. Венский комиссар полиции Хлубек был застрелен в декабре 1883 г., а через месяц с небольшим подобным же образом был убит полицейский агент Блох.
Статья в «Бунтовщике» (возможно, написанная Вернером), появившаяся в ответ на осуждение «Социал-демократом» убийства Хайльброннера, настаивала, что анархисты должны определить своё отношение к такого рода нападениям на частную собственность61. Автор суммировал аргументы немецких анархических газет, которые утверждали, что подобные меры необходимы, так как позволяют преодолеть народный предрассудок в пользу частной собственности и приучают массы смотреть на всё имущество как на своё; что борьба против частной собственности неизбежно влечёт за собой присвоение продукта труда, чтобы использовать его для общего блага (т.е. для пропаганды или чего-либо иного, способствующего изменениям в обществе). Он заключал:
«Что касается нас, то мы находим в данном споре непоколебимую логику. Либо частная собственность оправданна, и таким образом, никто не имеет права посягать на чью-либо собственность, ни индивидуальную, ни имущих классов, – весь коммунизм только шутка, а все коммунисты воры; либо, с другой стороны, частная собственность есть грабёж, совершённый в ущерб общности индивидуумов, и необходимо всеми средствами отнять эту собственность, чтобы вернуть её в общее владение».
Позднее, в 1884 г., «Бунтовщик» ответил на осуждение и казнь главных анархистов, участвовавших в австрийских убийствах, называя их, в особенности Штелльмахера, мучениками за дело анархизма:
«Его [Штелльмахера] возвышенный пример вдохновит пролетариев всех стран мужественно продолжать борьбу против своих угнетателей и острых орудий деспотизма, без колебания и страха, что бы ни говорили “социалисты”, чья жизнь проходит в переговорах с нашими врагами… Недалёк тот час, когда весь пролетариат сплотится вокруг чёрного флага, символа неустанной и беспощадной борьбы, и имена Штелльмахеров и других зачинателей битвы между Капиталом и Трудом однажды засияют в истории социальной революции, которая теперь началась»62.
Штелльмахер, признавая свою ответственность за убийство шпиона полиции Блоха, отрицал свою причастность к убийству Айзертов. Но и Каммерер, который признал себя причастным к убийству не только Хлубека, но также Хайльброннера и Айзерта, был назван храбрым революционером. Правда, внимание обращалось в первую очередь на убийство Хлубека: «Он [Каммерер] принадлежал к активной группе, избавил общество от ищейки Хлубека и принял участие в нескольких актах на благо человечества»63. Не делалось никаких конкретных упоминаний об ограблении, повлёкшем за собой убийство, только подчёркивалось, что Каммерер пытался (неудачно) добыть миллионы для анархического дела, самоотверженно пренебрегая собственным голодом. После того как редактором «Бунтовщика» стал Грав, сочувствие газеты по отношению к ограблениям и убийствам охладело – возможно, в связи с гибелью Айзертов.
Тем временем в Германии анархисты также начали кампанию насильственных действий, хотя здесь нападениям подвергались преимущественно представители государства. В сентябре 1883 г. Райнсдорф предпринял неудачную попытку взорвать динамит на открытии национального монумента в Нидервальде, где присутствовали император, кронпринц и множество сановников. В конце 1884 г., представ за это перед судом, он смело воспользовался судебными слушаниями для публичного разъяснения анархических принципов. Но его речь продемонстрировала крайне агрессивное представление о революционных действиях, которое предусматривало полное истребление буржуазии: «День высшей социальной революции приближается, угнетённые почти поголовно готовы к восстанию. В распоряжении рабочих достаточно динамита, чтобы взорвать всю буржуазию. И это скоро будет сделано. Я умираю с криком: “Да здравствует Анархия!”»64 Помимо Нидервальдского заговора, германские анархисты осуществили серию актов возмездия против полиции, включая убийство Румпфа, шефа франкфуртской полиции, в январе 1885 г. И вновь «Бунтовщик» посвятил большинство своих восторженных отзывов нападениям на полицию. Газета особенно приветствовала убийство Румпфа: «Браво немецким анархистам! У них мало угроз, но много дела! Это намного лучше, чем бесконечное запугивание и бездействие»65. Бомба Райнсдорфа привлекла меньше внимания, хотя ему самому «Бунтовщик» выражал большое сочувствие и поддержку. Суд получил подробное освещение, и газета ответила пылкой статьёй в защиту Райнсдорфа, когда социал-демократы назвали этого ветерана анархических кампаний полицейским шпионом66.
Отношение «Бунтовщика» к развитию немецкоязычных анархических движений в данный период в целом можно описать как сочувственное и благосклонное, отчасти потому, что их преследовали правительства и социал-демократы, отчасти потому, что смелые действия немцев на фоне безрезультатных угроз французов вызывали восхищение. Тем не менее у редакции, вероятно, сохранялось некоторое беспокойство по поводу тёмных обстоятельств некоторых убийств, поскольку Грава не меньше, чем Кропоткина, отталкивало немотивированное насилие. Также оставалось беспокойство по поводу политического характера терроризма. И в июне 1885 г. Грав заявил, что те, кто действует по собственной инициативе, иногда могут ошибаться и у других анархистов есть право говорить об этом, хотя никто, и меньше всего партия, не имеет права осуждать акты товарищей. Полагая, что его не заподозрят в нелояльности или излишней умеренности, Грав жаловался на то, что его товарищи до сих пор позволяют себе участвовать в политическом терроре, который не способствует анархическому делу, и выражал надежду, что анархисты направят свои силы в экономическую область, которая всё ещё плохо понимается массами67.
В Швейцарии остатки Юрской федерации (скорее всего, лишь группа, связанная с «Бунтовщиком», плюс немецкие и итальянские изгнанники) наконец высказались за пропаганду действием в июле 1883 г., за месяц до подпольного съезда в Санкт-Галлене. На этом решении сказались как стремление к решительным действиям отдельных лиц и небольших групп в немецких анархических кругах, так и отчаянная реакция на репрессии, последовавшие за Лионским процессом, во Франции. Этот был тот шаг, которому раньше успешно сопротивлялся Кропоткин. Конечно, речь шла о «пропаганде действием на экономической почве», но эта формулировка была принята лишь после того, как сторонников борьбы с государством (вероятно, немцев и итальянцев, хотя имена делегатов не назывались) удалось убедить в том, что такая борьба подразумевается в экономических действиях и что это наиболее эффективный способ подготовить народную революцию68. Несомненно, на них повлиял акт Фурнье, который, как доказывал один из делегатов, вызвал у рабочих гораздо больший отклик, чем любые нападения на государственных чиновников. Дискуссия среди юрцев показала, что пропаганда действием рассматривалась не просто как акты насилия, рассчитанные на драматический эффект: «Если пропаганда действием применяется в экономической области, то малейший акт имеет ценность и получает молчаливое одобрение всех тех, кто страдает от плохой организации общества». Не говорилось и об отказе от других форм пропаганды.
«Когда мы ставим вопрос о необходимости пропаганды действием, это не означает, что словесная и письменная пропаганда должна быть отложена в сторону или отвергнута как изжившая себя. Нет! Каждый человек, согласно его темпераменту, может работать для развития коммунистических идей, и именно по этой причине пропаганда действием занимает своё место в работе на развитие».
На первый взгляд кажется, что эта концепция пропаганды действием, которая отдаёт приоритет экономической борьбе, а не узко понятому беспорядочному насилию против власти, не противоречит представлениям Кропоткина о революционной агитации. Но проблема здесь заключается в том, что, как подразумевает само понятие пропаганды действием, борьба рассматривается в первую очередь как пропагандистское мероприятие.
«Прежде всего мы должны заронить в умы народа идею экспроприации, и эта идея принесёт плоды в будущем, только если мы подкрепим её действиями, поскольку действия лучше, чем что-либо другое, для распространения идеи. Одним словом, мы должны преподать урок экспроприации, приучить публику брать собственность во владение, что очень многие почитают кощунством. Мы должны показать публике, что только в экспроприации заключено благополучие для всех и что в последующей Революции не будет никакого смысла, если это всеобщее выступление не узаконено идеей экспроприации»69.
Как мы видели, Кропоткин осознавал важный пропагандистский эффект действия, но он всегда настаивал, что этот эффект достигается лишь серьёзными революционными актами, которые являются естественным и неизбежным выражением революционных идеалов. Можно доказывать, что весь вопрос сводится к словам, поскольку к тому времени «Бунтовщик» использовал выражение «пропаганда действием» в смысле, практически неотличимом от кропоткинских «революционных актов»70. Но всё же достаточно ясно, что там, где акты являются прежде всего пропагандистскими жестами, они могут привести к извращению революционных идеалов. И действительно, в этот момент во французских анархических кругах начала возникать идея «самостоятельного возврата» (la reprise individuelle) собственности, из чего видно, что движение уже дрейфовало в мутных водах. Логика пропаганды действием вполне могла стать вдохновением и оправданием для корыстных поступков, особенно в свете превознесения «личной инициативы», с которой она ассоциировалась. По словам Грава, прибыв в Париж, он обнаружил, что среди анархических групп развиваются ультраиндивидуалистские идеи, и ему пришлось бороться с тенденцией, которая грозила превратить движение в банду мелких уголовников71. В статье, опубликованной в июне 1885 г., Грав утверждал, что вор напоминает буржуазного угнетателя: «Оба паразиты; оба имеют лишь одну цель, получать как можно больше от земного изобилия, ничего не производя. Один эксплуатирует нас посредством капитала, который он уже имеет; другой стремится умыкнуть [barbotter] этот капитал – кто знает, может быть, для того, чтобы эксплуатировать нас завтра»72. Грав заявлял, что, хотя газета всегда будет солидарна с действиями, направленными на народную экспроприацию – например, когда рабочие захватывают мастерские или нуждающиеся берут продовольствие из магазинов, – она отказывается от какой-либо солидарности с ворами. Примечательно, что Грав не включил в свой список настоящих актов экспроприации похищение денег для пропаганды. Судя по всему, это означало отказ от поддержки воровства, которую «Бунтовщик» выражал в конце 1883 г., после ограбления Хайльброннера. Очевидно, что опасения Грава, на которые лишь намекала его реакция на события 1884–85 гг. в Германии, теперь стали явными ввиду ситуации среди французских анархистов, когда не делалось различия между кражей для дела и кражей для личной выгоды73.
Таким образом, во время пребывания Кропоткина в тюрьме общее направление «Бунтовщика» характеризовалось тем, что он с сочувствием относился к пропаганде действием, хотя испытывал сомнения относительно связанных с ней актов политического терроризма и грабежей, и критиковал умеренную позицию ФТИР в Испании. Но под редакцией Грава газета выражала растущее беспокойство по поводу наиболее агрессивных и экстремистских групп движения, особенно в Париже.
Как отреагировал на всё это Кропоткин, освобождённый из тюрьмы Клерво в начале 1886 г.? В июне он ясно обозначил свои взгляды в письме к Жоржу Герцигу.
Герциг, как и Грав, был встревожен словесным терроризмом анархистов в Париже. Кропоткин разделял их тревогу, но он также был обеспокоен неприязненным отношением столичных анархистов к «Бунтовщику», вызванным резкостью его редактора: «Грав набросился на горлопанов в “Бунтовщике” в Париже и оттолкнул от себя большое число парижских читателей. Он сделал это потому, что он так думал, прекрасно зная, что его взгляд на вещи будет плохо принят теми, кто определяет мнение парижских анархистов»74. Кропоткин пытался убедить Герцига в том, что «горлопанство» (braillage) в Париже искусственно поддерживалось друзьями и последователями Серро и теперь сходит на нет; он призывал больше не осуждать это явление, утверждая, что оно было неизбежным и даже принесло свои результаты75. Очевидно, Кропоткин испытывал мало симпатии к террористической риторике, но он отказывался обличать её так же, как Грав, почти наверняка признавая, что этим он поставил бы под сомнение работу ведущих деятелей, включая харизматичную Луизу Мишель. Действительно, в этом отношении Кропоткин, вероятно, разделял позицию Реклю, который, выражая неприязнь к излишней агрессивности выражений, в то же время заявлял: «Но если мы гордимся благородным поведением одних, мы должны уметь понять других и учесть тысячу различий в их окружении»76.
Герциг был весьма мрачно настроен в отношении анархической пропаганды. Он жаловался на то, что она слишком абстрактна, не уделяет внимания важнейшему экономическому аспекту и отдалена от народа. Кропоткин признавал недостатки как своей собственной пропаганды, так и пропаганды Грава, но призывал своего друга предпринять что-либо, вместо того чтобы оплакивать ситуацию:
«Вот как я рассуждал бы, будь я на твоём месте: Пётр недостаточно популярен; в нём слишком много философа, его аргументы слишком трудны и т.д., и т.д. …Нам нужен кто-то, кто писал бы популярно, доступно для всех. Грав этого не делает; X делает это, но увлекается похвальбой о динамите; короче говоря, никто этого не делает. Что ж, я сделаю это сам. Если я сделаю это плохо, это не имеет значения: я укажу путь, и тогда другие, более одарённые или находящиеся в лучшем положении благодаря своим умениям, сделают это лучше, чем я»77.
Кропоткин соглашался с тем, что его работы, возможно, были слишком философскими для того, чтобы их понимали люди, читающие не очень много, но, напоминая своему другу, как сложно вести доступную для народа пропаганду, он предлагал Герцигу взять эту важную задачу на себя, обещая свою безоговорочную поддержку. Грав не был склонен на уступки в отношении пропаганды «Бунтовщика» – он проявил упорство, к которому Кропоткин относился с явным неодобрением. Но Кропоткину также был не по душе критический и негативный подход Герцига, и он напоминал Герцигу его собственные слова, что лучше уйти и сделать что-то по-другому, чем всё время заниматься критикой.
Кропоткин был весьма огорчён тоном и содержанием письма Герцига, так как в нём критика анархической пропаганды, по-видимому, связывалась с разочарованием в товарищах-анархистах. И Кропоткин сердито упрекал своего друга в нетерпении и нетерпимости:
«Ты говорил, и мне, и Вернеру, о чувстве разочарования. Какое у тебя право сметь говорить о таком! Когда тебя втиснули в работу, чего ты ожидал? Революции после двух лет усилий, как Брусс? Или ты думал, что встретишь только людей, преданных делу, без обычных личных страстей? Но если бы человечество было таким, если бы человек-идеал был настольно распространён, то человечество не нуждалось бы в наших услугах, оно сделало бы всё без нас; оно уже находилось бы в состоянии анархии».
Настроение письма Герцига напоминало Кропоткину настроение Косты, Брусса и других перед их отходом от анархического дела, и он боялся, что его друг если и не перейдёт на другую сторону, то вполне может отказаться от борьбы и превратиться в ничего не делающего язвительного критика:
«Я прошу тебя, делай всё, что ты можешь, и всеми силами отгоняй от себя подобные идеи. Поскольку ты не поступишь так же, как Брусс, Бернар и Коста, которые, заклеймив тщеславие и дурные черты социалистов и слабости их друзей, пришли к заключению, что необходимо перейти в другую партию и довести до конца руководство массами, одновременно обеспечив себе повышение. Ты же, если будешь упорствовать в подобных мыслях, дойдёшь до того, что опустишь руки и погрузишься в жизнь отставного мизантропа. Твоя жизнь станет по-настоящему безрадостной, особенно после того, как ты пережил момент вдохновения… Нет, нет, тысячу раз нет, я не позволю тебе стать таким, как Жуковский, Перрон, Лефрансе… критиковать, критиковать и ещё раз критиковать, ничего не делая»78.
Сам Кропоткин был глубоко встревожен положением анархического движения. Беспокоясь по поводу того, какой урон оно понесло и могло понести из-за разочарований, ссор и отступничества его участников, он с досадой отмечал несоответствие той великой задаче, которую, как он считал, оно должно было выполнить:
«Когда я думаю о той работе, которая должна быть проделана для того, чтобы последующая революция принесла хоть небольшую пользу рабочему, меня иногда одолевает ужас. Ты знаешь, что произошло со всеми этими партиями, которые прежде были социалистическими. Сегодня у них лишь одна цель: борьба за собственную выгоду. Есть только одна, одна-единственная партия, которая осталась экспроприационистской. И когда я вижу, как она мала, как не хватает ей добросовестных людей, я прихожу от этого в ярость. Есть тысяча способов воспрепятствовать частной собственности. Чтобы правда могла открыться, мы должны заставить народный дух – ту неопределённую сущность, которая складывается из миллионов надежд, стремлений и желаний, – перейти к разговору, к изложению своих идей на словах. Это предстоит сделать нам. Если не мы, то никто этого не сделает».
Кропоткин настаивал, что, поскольку все остальные партии отказались от принципа народной экспроприации, только анархисты могут помочь народу выработать его собственную программу социализации богатства, чтобы рабочие улучшили своё положение благодаря будущей революции. Видимо, он беспокоился не только из-за недостаточных размеров и силы анархического движения – он также боялся, что у самих анархистов нет чёткого представления о том, что́ они должны делать в ситуации, когда идеи масс о нападении на частную собственность запутанны. Имеется ясное указание на то, что Кропоткин был огорчён неспособностью движения сосредоточиться на революционных действиях, которые были бы экономическими, а не политическими. Есть также намёк на беспокойство в отношении экспроприации, что, возможно, отражало его сомнения по поводу «самостоятельного возврата», позднее переросшие во враждебность.
Кропоткин, хотя и более терпимый, чем Грав, не разделял радикальных взглядов на собственность и кражу, которые, вероятно, уже начал формулировать Реклю. Последний рассматривал капитализм как социально-экономическую систему, по существу основанную на воровстве, где капиталисты присвоили средства производства, по справедливости принадлежащие обществу, и крадут у масс продукт их труда. Уже в 1875 г., осуждая мутуалистские идеи, Реклю доказывал, что вся частная собственность основана на грабеже и эксплуатации79. В 1879 г., если он действительно был автором статьи «Нужно решать, время настало», он утверждал, что невозможно занимать принципиальную позицию против воровства в ситуации, когда каждая попытка угнетённых вернуть себе что-то из того, что было украдено у них, осуждается угнетателями как преступление80. В своих статьях 1879–80 гг. он также рассматривал капитализм как узаконенный грабёж81.
Кропоткин, в отличие от Грава, предпочитал дать ясное изложение того, каким, по его мнению, должен быть подход анархистов, вместо того чтобы критиковать действия, которые были ему неприятны. Таким образом, не ввязываясь в перепалку с Малатестой или с кем-либо из французских или немецких анархистов, одобрявших политический террор или вооружённые ограбления, Кропоткин стал приводить доводы в пользу альтернативного подхода к революции, который он считал более соответствующим анархическим целям и идеалам. Он настаивал: «Если будущая революция будет действительно революцией социальной, она будет отличаться от предыдущих движений не только по своим целям, но и по своим приёмам. Новая цель потребует и новых средств»82. Народная экспроприация имела ключевое значение в этом процессе, и главной задачей Кропоткина после освобождения из тюрьмы было объяснить и подчеркнуть значение экспроприации для социальной революции. В июле в статье «Практика экспроприации» он объявил, что до сих пор все революционеры были слишком увлечены начальным этапом – свержением старого режима:
«Мы все так много начитались о драматической стороне прошлых революций и так мало знаем их действительно революционную работу, что многие из нас видят в этих движениях только внешнюю обстановку, борьбу первых дней, баррикады. Но эта борьба на улице, эти первые стычки длятся недолго и скоро заканчиваются победой или поражением народа; и именно после победы народа над его прежними правителями начинается настоящая революционная работа».
На взгляд Кропоткина, даже расправы над ненавистными эксплуататорами были всего лишь случайностями подготовительной борьбы, и здесь он ссылался на недавний случай в Деказвиле, где разгневанные стачечники устроили самосуд над Ватреном, заместителем директора местной горнодобывающей компании, – случай, который вызвал большое волнение и энтузиазм в анархических кругах. «Разные Ватрены и Тома поплатятся за свою непопулярность. Но это будет только одна из случайностей борьбы, а вовсе ещё не революция»83.
Он не выражал энтузиазма по поводу взрыва на площади Хеймаркет в Чикаго, и его негодование по поводу осуждения чикагских анархистов в сентябре 1886 г. закончилось призывом обезоружить буржуазию, чтобы избежать дальнейших кровопролитий:
«Рабочие, поразмыслите об этом суде, поразмыслите об этом отношении буржуазных демократов! Горе вам, если вы позволите себе быть побеждёнными при следующем обращении к оружию! Горе вашим жёнам и вашим детям! Тогда будет истребление, неустанное и свирепое! Не теряйте ни секунды, чтобы разоружить буржуазию, и не забывайте, что её оружие – более мощное, чем её винтовки, – это капитал, которым она владеет»84.
Истинная задача революции для Кропоткина заключалась в народной экспроприации. И в сентябрьской статье «Национальные мастерские» он сосредоточился на проблеме, которую он называл «вопросом хлеба». Он утверждал, что революция может добиться успеха лишь в том случае, если ресурсы общества перейдут к народу и с первого дня революции будут распределяться так, чтобы никто не оставался голодным:
«…Восставшему народу нужно обеспечить хлеб, и вопрос о хлебе должен быть поставлен прежде всего. Если он разрешится в интересах народа, революция окажется на верном пути, потому что для решения вопроса о пропитании необходимо будет признать принцип равенства, помимо которого никакого решения быть не может»85.
Это, конечно же, было темой его важнейшей работы «Хлеб и воля», появившейся в 1892 г., первыми материалами для которой стали эти статьи.
В марте 1886 г., опасаясь возможности повторного ареста, Кропоткин уехал в Англию, напоследок зачитав обращение об анархизме перед аудиторией в несколько тысяч человек. В письме к Герцигу он говорил: «Меня позвали в Лондон, чтобы открыть анархическую газету; средства там есть, и я собираюсь приступить к этому делу со всем усердием»86. Тем не менее в Англии Кропоткин всегда оставался иностранцем, и его положение в зарождающемся анархическом движении, где не было ничего сравнимого с группой «Бунтовщика», было стеснённым. В итоге, отдалившись от прямого участия в жизни анархического движения на континенте, независимо от сомнений, которые могли у него быть по поводу издания «Бунтовщика» под редакцией Грава, Кропоткин был вынужден посвятить себя разработке идей анархического коммунизма. Эту работу он считал неотложной, и его таланты подходили для неё.
После 1886 г. во взглядах Кропоткина на тактику не было фундаментальных изменений. Он продолжал развивать свои идеи о действиях революционного меньшинства. Однако он меньше значения стал придавать изолированным революционным актам, особенно после 1890 г., когда он увидел большие возможности для развития коллективных революционных действий в новых боевых профсоюзах. Эта смена акцентов отчасти объяснялась тем характером, который приняли индивидуальные акты в результате пропаганды действием, и модой на «самостоятельный возврат» во французских кругах, которая в итоге породила своего рода индивидуалистический иллегалистский анархизм; это также объяснялось тем фактом, что всплеск террористических актов в 1890‑е, подтолкнувший власти к репрессивным мерам против движения, не был, по мнению Кропоткина, совместим с анархическим идеалом и никак не способствовал народному восстанию.
Что касается «самостоятельного возврата», то «Бунтовщик», несмотря на свою открытую оппозицию такой тактике, посчитал себя обязанным выразить поддержку анархистам Дювалю в 1887 г. и Пини в 1889 г., осуждённым за хищения, поскольку было очевидно, что они пошли на такой шаг не для того, чтобы жить за счёт чужого труда, а для того, чтобы вернуть свою личную долю богатства, присвоенного капиталом. Но Кропоткин, который считал определение личной доли продукта труда и непрактичным, и нежелательным, был встревожен тем, что кража превращается в анархический принцип. Весной 1888 г. он написал ряд статей об этике анархизма, в которых доказывал: если анархисты, объявив войну образу мысли и действия угнетателей, будут обманывать, интриговать и мошенничать, они не только утратят свою энергию, из-за неспособности вести себя в соответствии со своими идеалами, но и будут восприниматься остальным человечеством как мелочные, презренные и слабые люди87. По этому вопросу он открыто разошёлся с братьями Реклю, когда в «Бунтовщике» от 21 ноября 1891 г. была опубликована статья Поля Реклю «Труд и кража» («Travail et vol»), где доказывалось, что нет никаких реальных различий между жизнью за счёт работы и жизнью за счёт воровства. Элизе Реклю не видел ничего неправильного в идее, что индивидуальное присвоение является частью анархического принципа экспроприации, пока индивидуум не имеет мотива жить за счёт чужого труда; все мы, доказывал Реклю, так или иначе вовлечены в грабёж, на котором основана существующая система88. Кропоткин, однако, настаивал, что революционная партия не может одобрять такие вещи, как воровство, составляющие сущность общества, которое должно быть уничтожено: у народа достаточно здравого смысла, чтобы не верить в такие софизмы, как воровство во имя равенства, мошенничество во имя свободы и вручение беднякам фальшивых денег во имя солидарности89. И Малатеста, и Мерлино поддержали эту позицию, причём последний в статье «Необходимость и основы соглашения» («Nécessité et bases d’une entente», май 1892 г.) потребовал полного разрыва с приверженцами индивидуальных действий, поскольку те никак не способствовали продвижению дела революции и фактически отчуждали массы от анархистов.
У Кропоткина были возражения и по поводу индивидуальных актов насилия, связанных с «самостоятельным возвратом». Он, к примеру, написал резко осуждающую статью об убийстве, которое совершил Равашоль во время ограбления в Ша́мбле в 1891 г.90. Тем не менее Кропоткин сочувствовал тому отчаянию, которое заставило Лукени заколоть несчастную Елизавету Австрийскую в 1898 г. просто за то, что она была представительницей имущих классов, не обращавшей внимания на страдания бедных91. И даже несмотря на то, что Кропоткина ужаснул взрыв в барселонском театре в 1893 г., он позволил Граву снять с печати его статью с осуждением взрыва, тем самым признав, что это, вероятно, также был акт отчаяния92. Подобное насилие, доказывал Кропоткин, было ожидаемым со стороны угнетаемых классов, поскольку угнетатели годами демонстрировали им полное пренебрежение к человеческой жизни, без смущения мучая и угнетая тысячи рабочих и крестьян. Но, как и Малатеста, который в своей брошюре «Немного теории» («Un peu de théorie», 1896) утверждал, что созидательная работа революции не может быть основана на ненависти, Кропоткин, даже если он отказывался критиковать или осуждать террористические акты, безусловно, не защищал их: одержимость насилием, направленным против целого класса, как принцип революции приводит только к морю крови и государственному террору, связанному с якобинством и диктатурой93. Кропоткин доказывал, что эта проблема фактически вызвана социалистическими партиями, которые в погоне за властью не помогают идейному развитию масс и не оставляют им ничего, кроме мыслей о мести и кровопролитии.
Он приветствовал покушения на печально известных угнетателей народа, такие как убийства президента Франции Карно, совершённое Казерио в 1894 г., и премьер-министра Испании Кановаса, совершённое Анджолилло в 1897 г. Но в 1891 г. он отмечал, что, хотя героические поступки отдельных лиц вносят неизмеримый вклад в развитие революционного духа, ими нельзя произвести революцию: в 1881 г., под впечатлением убийства Александра II, анархисты допустили ошибку, вообразив, что горстка революционеров с бомбами сможет совершить социальный переворот94. А говоря о покушениях 1890‑х гг., Кропоткин испытывал серьёзные сомнения по поводу мотивации тех, кого привлекла в движение данная тактика. В письме к Неттлау в 1902 г. он жаловался на то, что молодёжь, привлечённая драматическими и яркими актами Равашоля, Вайяна и Пауэлса, быстро теряла интерес, когда ей приходилось заниматься более приземлёнными задачами, связанными с организацией народного движения, – их индивидуалистический анархизм был всего лишь глупым самомнением95. Хотя раньше Кропоткин настаивал, что именно искренность мысли и чувства, вдохновившая революционный акт, придаёт ему значение, что об акте нельзя судить по его полезности, теперь он был близок к обратному. В отличие от Реклю96, он не считал любой акт, направленный против угнетения, справедливым и благотворным, – он был слишком обеспокоен тем влиянием, разлагавшим анархизм изнутри и порочившим его в глазах общественности, которое оказывало беспорядочное насилие, приводившее к невинным жертвам. Показательно, что Кропоткин никогда не прославлял Равашоля, как Реклю, и во время своей речи в Лондоне в 1893 г., настаивая, что все партии прибегали к насилию, когда теряли уверенность в других средствах и находились в отчаянии, он посчитал необходимым заявить: «Из всех партий я сейчас вижу лишь одну – анархическую, которая уважает человеческую жизнь и во всеуслышание требует отменить смертную казнь, тюремную пытку и вообще наказание человека человеком. Все прочие партии ежедневно подают пример крайнего неуважения к человеческой жизни»97.
В конце 1880‑х и начале 1890‑х, обеспокоенный изоляцией движения от масс, которая, особенно во Франции, лишь возросла в результате «самостоятельных возвратов» и терроризма, Кропоткин видел наиболее приемлемый путь к народной революции в развитии нового боевого духа в рабочем движении. В 1890 г. он говорил: «Мы должны быть с народом, который теперь требует не изолированного акта, а людей действия в своих рядах»98. С этого времени он всё больше сосредотачивался на важности работы революционного меньшинства в массах, направленной на развитие духа восстания.
Кропоткин провёл исследование Французской революции, чтобы показать, как продолжительное народное восстание, начавшееся с местных бунтов, в первую очередь крестьянских, и вдохновлённое и поддержанное революционным меньшинством, позволило Франции уничтожить последние пережитки феодализма и создать своего рода народный коммунизм, неопределённый и неполный, но всё же отличавшийся более глубоким пониманием, чем новейший социализм99. Развитие российского революционного движения, на одном фланге которого находились набиравшие влияние социал-демократы, а на другом – молодые анархисты, увлекавшиеся грабежами и распылённым террором (и те, и другие, на его взгляд, действовали неэффективно, потому что не смогли извлечь уроков из революций прошлого), заставило Кропоткина написать большой труд «Великая Французская революция» (1909). Свою роль сыграло и несогласие с Неттлау, который в 1902 г. принижал роль крестьян и придавал первоочередную важность инициативам революционной буржуазной элиты, предпринимавшей действия прежде народа и независимо от него100.
Кропоткин повторил и развил свои идеи о революционном меньшинстве в работах «Исследования революции» («Revolutionary Studies», 1891–92) и «Анархическая работа во время революции» («L’Action anarchiste dans la révolution», 1914). Революции, доказывал он, всегда начинаются благодаря появлению в массах инициативных мужчин и женщин, способных смело мыслить и энергично действовать, чтобы порвать с прошлым и идти навстречу неизвестному, когда другие, ещё смутно представляющие себе освобождение, не решаются на такое. Если действия этого революционного меньшинства действительно соответствуют смутным стремлениям народа, за ним немедленно последуют другие. Когда силы первых революционеров начнут иссякать, у них найдутся тысячи подражателей. Хотя инициативные люди редки в повседневной жизни, они во множестве появляются в революционные эпохи. Потребуются решительность и самоотверженная работа таких революционеров, как до революции, так и во время неё, чтобы осуществить великую задачу социального строительства. Успех революции, заявлял Кропоткин, будет зависеть от смелости в мысли и действии, развившейся среди масс не в результате отдельных драматичных актов, а в результате систематической упорной работы растущего числа активистов, вдохновлённых анархическим идеалом.
Часть III. Кропоткин и развитие анархических взглядов на коллективное революционное действие
9. Профессиональные союзы и возникновение анархического движения в 1870‑е гг.
Революция, совершаемая стихийными действиями масс, была центральной темой европейского анархо-коммунизма, что вызывало у его сторонников несколько двойственное отношение к профсоюзному движению, которое, несмотря на свой потенциал мобилизации масс, часто проявляло умеренность в целях и авторитарность в организации. Тем не менее, хотя анархисты и критиковали рабочее движение, особенно в 1880‑е, когда многие из них стали с недоверием относиться к любым видам формальной организации, они в целом признавали важность рабочих объединений в революционной деятельности, особенно в организации стачек. Действительно, из бакунизма 70‑х развился революционный синдикализм, который находился в тени, даже в Испании, из-за преобладающего интереса к действиям отдельных лиц и небольших групп в 80‑е годы, но должен был вступить в свои права в следующее десятилетие.
Бакунинские идеи о профессиональных союзах, судя по всему, были разработаны на основе представлений, существоваших в Первом Интернационале. Безусловно, рассуждения Бакунина о роли профсоюзов в Интернационале, особенно в его статьях для «Равенства» 1869 г., развивают, по крайней мере отчасти, мнения, высказанные на Брюссельском и Базельском конгрессах1.
Тема профсоюзной организации и деятельности обсуждалась на Брюссельском конгрессе 1868 г. в связи с вопросом о стачках2. Де Пап, по-видимому отражая общее мнение делегатов, признал стачки инструментом борьбы, который не только приносит частичные улучшения, но и позволяет рабочим осознать свою силу в производственном процессе, что вдохновит их на преобразование экономической системы через рабочие кооперативы. Но его, как и других, беспокоили опасности поспешной, непродуманной и плохо организованной стачечной борьбы, которая не могла опереться на забастовочные фонды и профсоюзную организацию. Настаивая на важности развития профсоюзов, он утверждал, что для эффективной работы они должны оказывать друг другу помощь, и эта практическая солидарность может быть достигнута только путём создания Международной федерации профсоюзов. Союзы, организованные таким образом, отвечали бы не только потребностям настоящего, но и чаяниям будущего, поскольку Де Пап видел в них зародыш крупных свободных рабочих компаний, основанных на принципах взаимопомощи и справедливости, которые однажды заменят существующие капиталистические структуры.
Вопрос о профсоюзах как таковых обсуждался на Базельском конгрессе 1869 г. На этот раз доклад комиссии, единогласно одобренный конгрессом, говорил о важности развития профсоюзных федераций, от местного до международного уровня, как формы солидарности рабочего класса, которая позволит пролетариату постепенно ликвидировать систему наёмного труда через одновременное сокращение рабочего времени в целой отрасли, равномерное распределение труда и устранение конкуренции между рабочими. Кроме того, конгресс, в дополнение к декларации предыдущего года, призывавшей объявить всеобщую стачку в случае войны, предложил добиваться выравнивания заработной платы, поддерживая борьбу в каждой отрасли стачками солидарности в других отраслях3.
Даже при том, что в этих предложениях достаточно ясно была обозначена революция как конечная цель, они, если не считать идею о всеобщей стачке, предполагали вполне умеренную и эволюционную тактику. Поэтому, возможно, следует удивляться тому, что бакунистский подход развился из подобных идей. Однако важно отметить, что на этой стадии обстоятельства ограничивали возможность эффективных действий. Профсоюзное движение на континенте, где широкомасштабная индустриализация только началась, находилось, в отличие от Англии, на начальных этапах развития. В ситуации, когда профсоюзы добились некоторых успехов4 и когда, по крайней мере на данный момент, они едва ли имели силы, чтобы вступать в прямой конфликт с властью, вероятно, не было реальной альтернативы мирным и эволюционным методам; профсоюзному движению предстояло выжить и вырасти. В любом случае рабочие организации по большей части всё ещё представляли собой общества взаимопомощи.
В такой ситуации становится понятным сочетание умеренности и радикальных идеалов внутри Интернационала. Замечательные примеры профсоюзной солидарности, которые продемонстрировали друг другу члены МТР во время некоторых известных стачек этого периода, должны были внушать значительный оптимизм относительно возможностей профсоюзного движения, и в то же время лидеры интернационалистов прекрасно осознавали непрочность форм организации, начавших развиваться сравнительно недавно.
Всё это, несомненно, повлияло и на Бакунина. Он доказывал, что профсоюзная организация и деятельность в Интернационале важны для сплочения сил рабочего класса в борьбе против капитала и развития международной солидарности рабочих. «Через ассоциацию они [рабочие] будут учиться помогать друг другу, узнавать друг о друге и поддерживать друг друга, и в итоге создадут более грозную силу, чем весь буржуазный капитал и политические власти, вместе взятые»5. Бакунин также заявлял, что основанная на профсоюзах организация Интернационала не только будет направлять революцию, но и даст основу для устройства будущего общества.
«Он [Интернационал], наконец, расширится и прочно организуется, переступив границы всех стран, чтобы в момент, когда наступившая в силу естественного хода вещей революция вспыхнет, нашлась бы реальная сила, знающая, что́ она должна делать, и в силу этого способная взять революцию в свои руки и придать ей направление, спасительное для народа: серьёзная международная организация рабочих союзов всех стран, способная заменить этот отходящий политический мир государств и буржуазии»6.
Подобно другим деятелям Интернационала, Бакунин опасался преждевременного насильственного столкновения между трудом и капиталом, которое позволило бы буржуазии сокрушить рабочее движение. Но в первую очередь он был революционером, поэтому он, как и многие интернационалисты, не был впечатлён примером британских тред-юнионов, проникнутых верой в то, что изменения в законодательстве и успешные забастовки могут привести к постепенной трансформации социально-экономической системы. Предостережения Бакунина против преждевременной конфронтации объяснялись его убеждением в том, что период мирного развития даст рабочим время, чтобы построить широкую и прочную международную организацию, которой буржуазия в конечном счёте не сможет сопротивляться. «Ещё несколько лет мирного развития, – заявлял он, – и Международное товарищество станет силой, бороться против которой будет смешно. Вот почему они пытаются вызвать нас на борьбу сегодня». В письме, отправленном в мае 1872 г. Мораго, лидеру интернационалистов в Испании, Бакунин писал: «Задача Интернационала в том, чтобы объединить рабочие массы, миллионы рабочих, преодолевая различия наций и стран, пересекая границы всех государств, чтобы сплотить их в единую, широкую и прочную революционную организацию»7.
По сути, Бакунин более явно рассматривал развитие Интернационала с точки зрения подготовки к революции. Действительно, он считал, что профсоюзы играют важнейшую роль в развитии революционных способностей рабочих, а также в построении массовой революционной организации. Он называл профсоюзное движение «революционной разведкой рабочих».
«То, чего в глубине своего сердца требует каждый рабочий – то есть полноценное человеческое существование в отношении материального благосостояния и интеллектуального развития, основанное на справедливости, или, иными словами, на равенстве и свободе всех трудящихся, – очевидно не может быть осуществлено в существующем политическом и социальном мире…
Росток этой социалистической мысли может быть обнаружен в инстинкте каждого серьёзного рабочего. Цель поэтому состоит в том, чтобы заставить его полностью осознать, чего он желает, пробудить в нём мысль… отвечающую его инстинкту, поскольку, как только мысль трудящихся масс будет поднята до уровня их инстинкта, они утвердятся в своей решимости и их сила станет непреодолимой.
Что же до сих пор препятствует самому стремительному развитию этой благотворной идеи в трудящихся массах? Их невежество и, в значительной степени, политические и религиозные предрассудки… Как можно рассеять это невежество и уничтожить эти вредные предрассудки? Образованием и пропагандой?
Это, несомненно, весьма хорошие и важные инструменты. Но при текущем состоянии трудящихся масс их недостаточно. Отдельные рабочий слишком подавлен своей работой и повседневными заботами, чтобы уделять много времени своему обучению…
Остаётся, следовательно, лишь один путь – путь практического освобождения. В чём может и должна состоять эта практика? Есть лишь одна форма. Это организация и федерация стачечных касс»8.
Бакунин утверждал, что стачка, хотя и остаётся легальной тактикой, позволяет выработать навыки борьбы, развивая в массах революционный дух и создавая практическую солидарность среди рабочих.
«А что касается стачки, которая есть начало социальной войны пролетариата против буржуазии, то она всё ещё остаётся в рамках законности.
Стачки – ценный инструмент с двух точек зрения. Во‑первых, они электризуют массы, оживляют их нравственную энергию и пробуждают в них чувство глубокого антагонизма, существующего между их интересами и интересами буржуазии, постоянно показывая им пропасть, которая отныне бесповоротно отделяет их от этого класса; во‑вторых, они безмерно помогают вызвать и установить между рабочими всех отраслей, местностей и стран сознание и самый факт солидарности; двойное действие, одновременно отрицательное и полностью положительное, которое прямо ведёт к возникновению нового мира пролетариата, находящегося в почти абсолютной противоположности к буржуазному миру»9.
Более того, несмотря на осторожность по поводу преждевременных столкновений между трудом и капиталом, Бакунин ясно верил и надеялся, что увеличение числа стачек, связанное с развитием рабочей агитации внутри организации Интернационала, в итоге приведёт к революционной всеобщей стачке, которая преобразует социально-экономический строй.
«Когда стачки распространяются как поветрие, причина в том, что они уже близки к превращению во всеобщую стачку, а всеобщая стачка, ввиду идей освобождения, которые теперь завладели пролетариатом, может привести лишь к потрясению, которое заставит общество начать новую жизнь, сбросив свою старую кожу. Мы, без сомнения, ещё не достигли этого, но всё ведёт в этом направлении…»10
Бакунин не боялся, что катаклизм наступит до того, как массы построят свою организацию: рост числа стачек сам по себе усиливал рабочие группы и укреплял связи между ними.
«Но следуют ли стачки друг за другом настолько стремительно, что есть опасение, что потрясение произойдёт прежде, чем пролетариат будет достаточно организован? Мы не верим в это, поскольку, во‑первых, стачки уже показывают определённую коллективную силу, определённое понимание между рабочими; далее, каждая стачка становится отправной точкой для новых группировок. Потребности борьбы побуждают рабочих распространять поддержку с одной страны на другую и с одной профессии на другую; так что чем активнее становится борьба, тем больше должна расширяться и усиливаться федерация пролетариата».
Испанская федерация в первые годы своего развития придерживалась достаточно жёсткой и узкой интерпретации бакунинских идей об организации и деятельности Интернационала11. Заинтересованные, как и Бакунин, в создании федерации как мощной организации, способной осуществить революцию и стать основой будущего общества, интернационалисты на конгрессах 1870–1873 гг. разработали схему местных федераций профсоюзов, формально децентрализованную, но увенчанную федеральным советом с широкими полномочиями и преобладанием нескольких лидеров. Такая система, вероятно, была гораздо менее либертарной, чем предполагал Бакунин, хотя в ней отразились и его стремление к сильной революционной организации, и его пристрастие к революционным авангардам. В то же время испанские интернационалисты, пытавшиеся избежать нежелательной конфронтации с капиталом в период, пока они обучали рабочих и развивали среди них солидарность, были склонны сдерживать забастовочную активность. Этот подход получил широкую поддержку со стороны каталонских рабочих, которые отличались аполитичностью и скорее оборонительной, чем наступательной тактикой, но он не столь хорошо согласовывался с революционным духом Бакунина, особенно когда речь шла о стачках. По сути, крестьяне Андалусии, чья растущая революционная сознательность весьма впечатляла Бакунина, приняли более радикальный синдикалистский подход. В 1873 г. серия революционных стачек переросла в повстанческие выступления против местных властей, и в период кантонального движения, последовавшего за отречением короля Амадео, интернационалисты Санлукар-де-Баррамеды на время захватили город, после того как власти попытались объявить вне закона местную секцию Интернационала12.
Первым ответом комиссии Испанской федерации на кантональные восстания был призыв (несколько нереалистичный) к рабочим: держаться в стороне от борьбы и готовиться к революции13. Но некоторые интернационалисты сочли это требование невыполнимым, и они, подобно андалусцам, оказались вовлечены в революционные синдикалистские акции, выходившие за рамки узкобакунистского подхода комиссии. В Алькое (Валенсия) они фактически заняли город, когда полиция столкнулась с рабочими во время всеобщей стачки. Интернационалисты в Барселоне, возглавляемые Бруссом и Виньясом, в июне попытались взять под свой контроль городскую администрацию, но потерпели поражение из-за отсутствия поддержки – каталонские рабочие не разделяли революционный дух рабочих Алькоя и Санлукара; в июле была назначена всеобщая стачка, которая провалилась в основном по тем же причинам, хотя в данном случае власти успешно помешали этому плану, призвав значительную часть мужского населения в армию на борьбу с карлистами.
В итоге всё это дискредитировало революционную синдикалистскую тактику в глазах ведущих испанских интернационалистов. Согласно Неттлау, Томас после неудачного опыта стачки-восстания в Алькое заявил, что любое изолированное революционное выступление приносит больше вреда, чем пользы для будущего социальной революции. «Признанное мнение Томаса касательно стачек, равно как и революционных актов, заключалось в том, что нельзя подвергать риску всё дело частичными и преждевременными действиями»14. В статье, которая появилась в барселонской «Революционной солидарности» в конце июля 1873 г., после неудачных попыток восстания, утверждалось, что до тех пор, пока профсоюз не станет одним из важных инструментов социальной революции, он не может организовать эффективные революционные действия посредством стачек – даже если те носят всеобщий характер15. На Женевском конгрессе Антиавторитарного Интернационала в сентябре Виньяс резко осудил стачки: «То, что, по моему мнению, отделяет рабочие партии [partis ouvriers] от революционного движения, – это стачка. Возможно, если бы в Испании рабочая партия не была втянута в столь многие стачки, она двинулась бы навстречу полному освобождению»16. По поводу предложений о всеобщей стачке он утверждал, что фактически они подразумевают лишь частную стачку и что всеобщая стачка в любом случае не является революционным методом, поскольку, когда рабочие готовы к революции, они не будут нуждаться во всеобщей стачке как предлоге, чтобы возвести баррикады17. В январе 1874 г. в Испании был установлен военный режим, который открыл новую эру репрессий. Интернационал выжил как подпольная организация. Несмотря на внутренние разногласия, он продолжал борьбу и вновь появился на сцене в 1881 г., когда, под названием Федерация трудящихся Испанского региона, он попытался воссоздать Испанскую федерацию на тех же организационных принципах, что и раньше.
Тем временем в Швейцарии, в противоположность Испанской федерации, бакунисты Юры развивали профсоюзную концепцию, отличавшуюся от бакунинской. Рабочее движение в Юре начала 1870‑х показало свою эффективность в трудовых отношениях. Благодаря относительному процветанию часового дела в ситуации, когда существовал ограниченный ареал специализированного труда, профсоюзы могли сохранять боевой настрой, не втягиваясь в насильственную конфронтацию с буржуазией. Успешные стачки 1869–70 и 1872–73 гг. проходили с требованием повышения заработной платы, сокращения рабочего дня и общего улучшения условий найма18. Именно в ответ на это относительно динамичное профсоюзное движение Юрская федерация стала развивать некую разновидность революционного синдикализма.
После стачек 1869 г. произошло резкое увеличение численности федерации, и профсоюзы, которые фактически не являлись членами Интернационала, были склонны ассоциировать себя с ним19. Хотя сомнительно, что революционные цели ведущих интернационалистов полностью разделялись рядовыми членами профессиональных объединений, активисты вроде Швицгебеля оказали значительное влияние на развитие смелой тактики профсоюзов20. Однако на данном этапе бакунисты лишь повторяли основные синдикалистские идеи Бакунина и пытались применить их к частным случаям. Манифест, обращённый к рабочим долины Сент-Имье (составленный Швицгебелем для Ла‑Шо-де-Фонского конгресса в апреле 1870 г.), призывал к созданию федерального фонда для финансирования стачечных обществ (sociétés de résistance), заявляя, что стачки, даже если они заканчиваются неудачей, в целом способны создать «более прочную организацию рабочих, которая в дальнейшем позволит им более успешно противодействовать влиянию и требованиям хозяев [patrons]»21. Швицгебель также настаивал на важности классовой солидарности рабочих, которая может быть выражена и развита только в организации рабочих федераций регионального и интернационального уровня, защищающей права всех рабочих; только через организацию такого рода, доказывал он, рабочие смогут бороться с международной аристократией капитала. Необходимость сотрудничества между профсоюзами подчёркивалась на конгрессах федерации в Сонвилье 1871 г. и в Ле‑Ло́кле 1872 г., и, следуя этому принципу, юрцы попытались заключить соглашение с централистскими немецкоязычными социалистами в Ольтене в 1873 г. На первом конгрессе Антиавторитарного Интернационала в Сент-Имье высказывалось также же мнение:
«Мы стремимся организовать сопротивление и сделать его сильнее в широком масштабе. Стачка для нас ценное средство борьбы, но мы не испытываем иллюзий по поводу её экономических результатов. Мы рассматриваем её как следствие антагонизма между трудом и капиталом, которое неизбежно приведёт ко всё большему осознанию рабочими пропасти, существующей между буржуазией и пролетариатом, к усилению организации рабочих и к подготовке пролетариата, фактами чисто экономической борьбы, к великой и решающей революционной борьбе, которая, уничтожив все привилегии и классовые различия, даст рабочему право пользоваться полным продуктом своего труда и тем самым развивать в обществе всю свою интеллектуальную, материальную и моральную силу»22.
Юрцы также предусматривали создание децентрализованной федеративной системы профессиональных гильдий (corps de métiers) как основы будущего общества. Сонвильерский циркуляр 1871 г. провозглашал: «Будущее общество не должно быть ничем иным, кроме повсеместного распространения той организации, которую дал сам Интернационал»23. Швицгебель, видимо, выразил ту же идею в докладе Федеральному комитету на конгрессе в Ле‑Локле (1872).
«Юрская федерация… ещё до революции 18 марта приняла практическую программу свободной организации рабочих в свободных коммунах и свободной федерации коммун на международной основе…
Единственной политической проблемой, которая может всерьёз волновать рабочих, является абсолютная децентрализация, не к выгоде кантонов, а к выгоде свободных коммун, пересоздание Федерации снизу вверх, не через кантональные государства, а через коммуны»24.
Всё это весьма напоминает анархо-синдикализм, развившийся в 1890‑е, и действительно, идеи, которые начали возникать в Юрской и Бельгийской федерациях к 1873 г., лучше всего описываются как революционно-синдикалистские, а не бакунистские. Это были идеи о прямом действии и всеобщей стачке.
Идея всеобщей стачки как революционной тактики не была новой. Как уже упоминалось, она была предложена в качестве средства предотвращения войны на конгрессе Интернационала в Брюсселе в 1868 г. и год спустя фигурировала в дискуссиях на конгрессе в Базеле, когда брюссельский делегат предложил добиваться одинакового уровня оплаты труда, придавая всеобщий характер стачечным действиям каждой группы рабочих поочерёдно. Согласно Бреси, имеются свидетельства того, что идея всеобщей стачки в это время обсуждалась интернационалистами как в Париже, так и в Юре25. События Франко-прусской войны и поражение Парижской коммуны несколько снизили популярность этой идеи в начале 1870‑х, но в 1873 г. она вновь возникла среди интернационалистов Испании и Бельгии. Как мы видели, попытка превратить всеобщую стачку в революционную тактику окончилась в Испании полным поражением. С другой стороны, в Бельгии идея всеобщей стачки твёрдо поддерживалась начиная с конгрессов Бельгийской федерации в апреле и августе 1873 г.
Бельгия была наиболее индустриализованной страной после Великобритании, но условия жизни рабочих здесь были намного хуже, чем у их английских коллег26. Это было в особенности верно для густонаселённых и промышленно развитых провинций Эно и Льеж в Валлонии; и здесь отчаяние шахтёров проявляло себя в постоянных стихийных стачках27. Власти крайне жестоко подавляли такие выступления, и стачки 1868–69 гг. в районах Шарлеруа и Боринаж были прекращены огнём солдат и полиции, со многими убитыми и ранеными.
Небольшая бельгийская секция Интернационала с центром в Брюсселе, главным требованием которой было всеобщее избирательное право, не участвовала в первоначальном развитии профсоюзной деятельности, но теперь, в ответ на бесчеловечное обращение с бастующими в Боринаже и Шарлеруа, она заявила о своей солидарности с шахтёрами и занялась проведением собраний и организацией рабочих в рамках МТР. Секция добилась особенного успеха среди машиностроительных рабочих, четыре профсоюза которых объединились и создали Союз профессий механической отрасли Центра (Union des Métiers de l’Industrie Mécanique du Centre) в 1871 г. Однако пропаганда брюссельских интернационалистов добилась лишь временного успеха в Эно, и местная организация МТР, по всей видимости, распалась из-за разочарования, вызванного поражением Коммуны и разногласиями внутри Интернационала28. С другой стороны, независимое движение «вольных работников» (les francs-ouvriers) в Вервье, которое присоединилось к МТР в 1868 г., отличалось стойким революционным духом, и его пропаганда долгое время пользовалась успехом в Льежском регионе, несмотря на то, что группы в самом Льеже, видимо, были не очень активны29. Вервьетуазская секция, бакунистская по своим симпатиям, начала играть ведущую роль в Бельгийской федерации, а механики из Вервье взяли на себя инициативу в агитации за сокращение рабочего дня в 1871–72 гг.30. В конце 1873 г., когда Брюссельская секция сократилась до 20–25 членов, центр активности переместился в Вервье. В том же году Бельгийская федерация выразила поддержку Антиавторитарному Интернационалу.
Вервье являлся центром суконного производства в долине реки Ведр, и текстильщики больше, чем кто-либо ещё, страдали от смены периодов процветания и периодов ужасной нищеты. Возможно, этим и объясняется устойчивый революционный дух вервьетуазцев, в противоположность полному отчаянию шахтёров из Шарлеруа и Боринажа, которых угнетали более последовательно31. Естественно, в условиях ухудшения ситуации в суконной промышленности того времени рабочие из Вервье становились открыто революционными. Когда Генеральный совет Бельгийской федерации в 1873 г. предложил собрать средства, чтобы облегчить их положение, вервьетуазцы заявили, что эти деньги лучше потратить на подготовку революции32. В феврале издание «Мирабо» (Le Mirabeau), утверждая, что результаты частных стачек незначительны, выразило поддержку идеи о всеобщей стачке33. Вопрос о всеобщей стачке был официально поднят на региональном конгрессе Бельгийской федерации в апреле: «Флинк (Вервье)… говорит, что частная стачка может привести лишь к небольшим благоприятным результатам и что было бы хорошим решением отказаться от неё и приступить к организации всеобщей стачки, конечно, рассматривая этот вид стачки с точки зрения пропаганды и революции». Стандарт из Брюсселя с энтузиазмом поддержал это предложение. Другие делегаты также согласились с Флинком, но кажется, они беспокоились о том, что, отказываясь озвучивать частные жалобы рабочих на работодателей, они окажутся не в состоянии обеспечить достаточную народную поддержку для всеобщей стачки34. Тем не менее Антверпенский конгресс федерации, прошедший в августе того же года (непосредственно перед Генеральным конгрессом Антиавторитарного Интернационала в Женеве), высказался в пользу всеобщей стачки.
В Юре Гильом выразил поддержку бельгийского предложения, изложенного Флинком и Стандартом, хотя он признавал, что частные стачки неизбежны, и испытывал сомнения по поводу того, что Интернационал имеет достаточно сил для проведения всеобщей стачки.
«Всеобщая стачка, если бы она была осуществима, конечно, была бы мощнейшим рычагом социальной революции. Только представьте себе эффект от неизмеримой машины труда, остановленной в назначенный день во всех странах сразу; ни одного рабочего на шахте, фабрике и так далее… Одним словом, когда весь народ выходит на улицы и говорит своим хозяевам: “Я начну работать вновь только после того, как добьюсь преобразования собственности, которое должно передать орудия труда в руки рабочих…”
С нашей стороны, мы разделяем мнение, выраженное товарищами Флинком и Стандартом: непосредственная выгода идеи всеобщей стачки будет в том, что такая идея приведёт к отказу от частных стачек каждый раз, когда абсолютная необходимость в них отсутствует. Мы, таким образом, избежим многих бедствий, приносящих неисчислимый материальный и, главным образом, моральный ущерб нашему делу. Что касается того, будет ли Международная федерация профессиональных гильдий [corps de métiers] когда-нибудь достаточно сильной, достаточно прочной, достаточно широкой, чтобы суметь осуществить всеобщую стачку… то это вопросы, на которые сегодня никто не может дать ответ, но которые не должны препятствовать нам ревностно продолжать нашу организационную работу»35.
Бельгийцы подняли вопрос о всеобщей стачке на конгрессе Антиавторитарного Интернационала в Женеве в сентябре 1873 г. Они доказывали важность всеобщей стачки как тактики, позволяющей мобилизовать рабочих для революции, «способа вывести движение на улицы и направить рабочих на баррикады»36. Эта формулировка не отличалась той же ясностью, что и определение, данное Гильомом в отчёте о бельгийском конгрессе в мае, и действительно, бельгийцы, по-видимому, заняли более компромиссную позицию, чем можно было ожидать, вероятно чтобы успокоить оппонентов. Манкетт (долина Ведра), например, пояснял: хотя испанцы и итальянцы считают всеобщую стачку неэффективной для своих стран, бельгийцы затронули этот вопрос, потому что, как только в какой-либо стране начнётся восстание, в результате всеобщей стачки или чего-то ещё, остальной народ должен быть готов к нему присоединиться. Веррикен (Антверпен), со своей стороны, признал, что всеобщая стачка в полном смысле слова не может быть успешно осуществлена37. В то же время он утверждал, что, поскольку среди всех рабочих теперь наблюдается тенденция к забастовкам, более разумно будет подтолкнуть их к революционным действиям через подготовку всеобщей стачки, вместо того чтобы указывать им на бессмысленность частных стачек, тем самым отталкивая их от Интернационала.
Двое из трёх делегатов Юрской федерации поддержали идею всеобщей стачки. Гильом видел в ней прогресс от местной борьбы к общенародной, ведущий к революции, и хотя он признавал необходимость некоторых частных стачек, он настаивал, что внимание следует сосредоточить на всеобщей стачке.
«Международное товарищество рабочих начиналось с идеи о частной стачке. Впервые со времён его основания появилось нечто важное, смутное стремление к обобщению стачки. Эта идея доказывает, что Интернационал решительно встал на путь революции, поскольку всеобщая стачка подразумевает социальную Революцию. Ввиду этого мы приходим к выводу, что для того, чтобы революция одержала победу, она должна быть всеобщей, а не местной, как было до настоящего времени… Мы должны настаивать на том, что от частной стачки всякий раз, когда она не является необходимой, а вызвана вопросами достоинства, следует отказываться, чтобы теперь думать лишь о всеобщей стачке, то есть о социальной революции».
Но взгляд Гильома на всеобщую стачку, видимо, изменился за прошедшие несколько месяцев: теперь он утверждал, что она должна быть стихийной и внезапно распространяющейся, а не назначенной на определённый день и час.
«Действительно ли важно, чтобы все движения, вспыхивающие среди рабочих, были одновременными? Должна ли в идеале всеобщая стачка, учитывая значение, придаваемое этим словам, начаться повсюду в назначенный день и час? Может ли день и час революции был установлен подобным образом? Нет! Нам не нужно даже поднимать этот вопрос и предполагать такой оборот событий. Подобное предположение могло бы привести к фатальным ошибкам. Революция должна быть заразительной. Будет прискорбно, если одна страна не начнёт революцию, потому что будет ждать помощи от других».
Шпихигер согласился с важностью всеобщей стачки, но считал, что будет трудно убедить в этом рабочих. Он настаивал, чтобы социалисты, не пропагандируя частные стачки, тем не менее делали всё возможное для их успеха, чтобы не отпугнуть рабочих, сохраняющих веру в них. Другие делегаты, такие как Брусс и особенно Виньяс, были, как мы видели, гораздо более критичными38. Окончательная резолюция конгресса по данному вопросу была уклончивой. Заявляя, что первоочередной задачей является развитие профсоюзной организации, делегаты откладывали вопрос о всеобщей стачке на том основании, что она была равнозначна социальной революции.
Интерес юрцев ко всеобщей стачке вновь был выражен на их ежегодном конгрессе в Ла‑Шо-де-Фоне 1874 г., в докладе округа Куртелари, представленном Швицгебелем. Последний по-прежнему признавал определённую ценность стачечной активности, даже когда она была безуспешной, но он разделял беспокойство Гильома о проблемах и ограничениях частных стачек и теперь настаивал на серьёзном рассмотрении всеобщей стачки как способа совершить социальную революцию.
«После немногих реальных улучшений, достигнутых частными стачками, несмотря на огромные жертвы рабочих, идея всеобщей стачки трудящихся, которая положила бы конец переносимой ими нищете, начинает всерьёз обсуждаться рабочими ассоциациями, организованными лучше, чем наши. Это, безусловно, был бы революционный акт, способный принести ликвидацию существующего общественного порядка и реорганизацию, соответствующую социалистическим стремлениям рабочих. Мы думаем, что эта идея не должна быть отклонена как утопическая, но напротив, серьёзно изучена также и нами; и если мы в итоге убедимся, что её осуществление возможно, нам следует договориться с федерациями рабочих всех стран о средствах действия. Все полумеры уже были испробованы для того, чтобы освободить труд от господства и эксплуатации капитала, и революционный путь единственный, который остаётся для нас открытым»39.
Энтузиазм в отношении всеобщей стачки заметно умерялся осторожностью юрцев. Одновременно наблюдалось явное нежелание покончить с частными стачками. Существенно, что заявление Швицгебеля было сделано в самом конце длительного и подробного обсуждения стачечной тактики. Всеобщая стачка не упоминалась в резолюциях конгрессов Юрской федерации. В 1873 г. Энгельс подверг бакунистов резкой критике за их приверженность идее о всеобщей стачке, и всё же на практике Юрская и Бельгийская федерации оставались весьма заинтересованы в частных стачках40. Это было связано с развитием идеи прямого действия.
В мае 1874 г. немецкоязычные социалисты на своём конгрессе в Винтертуре решили вести агитацию за десятичасовой рабочий день. Гильом в «Бюллетене» выразил поддержку этого решения от имени юрцев: «Это превосходная вещь, и мы искренне связываем себя с этим движением». Но было очевидно, что немецкоязычные социалисты предусматривали политическую кампанию для принятия законов о сокращении рабочего времени, и Гильом противопоставлял этому политику прямого действия – подобную той, что, по сути, была принята бельгийскими профсоюзами.
«Для нас единственный приемлемый курс – это заставить работодателей, через давление, оказываемое на них организациями рабочих, предоставить десятичасовой день; таким образом, сокращение рабочего дня будет зависеть от силы организаций рабочих, и наша победа, когда мы её одержим, станет наградой за наши прямые усилия: рабочие будут сами работать для своего освобождения, и организация, благодаря которой они завоевали десятичасовой день, может затем быть использована, чтобы завершить их восстановление в правах»41.
Эта концепция прямого действия была развита в следующей статье по данной теме, опубликованной в «Бюллетене» от 1 ноября 1874 г.: «На наш взгляд, рабочим самим предстоит ограничить продолжительность рабочего дня. Если рабочие всерьёз хотят этого, они могут, силами своих организаций в стачечных обществах, одни, вырвать у собственников согласие по данному вопросу, без помощи какого-либо государственного закона»42. Гильом жаловался на то, что немецкоязычные социалисты в Швейцарии «пренебрегают тем, что, в наших глазах, должно быть их постоянной заботой, единственной мыслью их дней и ночей: созданием и объединением профессиональных обществ [sociétés de métiers], предназначенных для ведения войны с капиталом». Швицгебель повторил это мнение в статье, опубликованной в «Бюллетене» от 28 февраля 1875 г.:
«Вместо того чтобы выпрашивать у государства законы, обязывающие собственников заставлять их работать лишь столько-то часов, профессиональные общества [sociétés de métiers] прямо принуждают к этой реформе хозяев [patrons]; таким образом, вместо юридического текста, который остаётся мёртвой буквой, действительное экономическое изменение вызывается прямой инициативой рабочих… Если рабочие всю свою активность и энергию направят на организацию своих профессий в стачечные общества, профессиональные федерации, местные и региональные; если они, через митинги, лекции, учебные кружки, газеты и брошюры, будут вести непрерывную социалистическую и революционную агитацию; если, связывая практику с теорией, они осуществят напрямую, без какого-либо буржуазного и правительственного вмешательства, все немедленно возможные реформы, реформы, выгодные не горстке рабочих, а трудящейся массе, – это, несомненно, послужит делу труда лучше, чем легальная агитация, которая защищается людьми из Рабочего союза и благосклонно воспринимается швейцарской радикальной партией»43.
В апреле 1875 г. «Бюллетень» насмешливо приветствовал фактически разработанный законопроект, предусматривавший сокращение рабочего дня до 11 часов.
Очевидно, что лидеры юрцев видели борьбу против капитализма как прямую нарастающую ежедневную борьбу между профсоюзами и работодателями, которая, возможно, достигла бы своего пика во всеобщей стачке. Однако у них было больше уверенности и интереса по отношению к профсоюзной деятельности и организации, чем у бельгийцев, которые на данном этапе защищали всеобщую стачку в связи с тем, что утратили веру в эффективность ограниченной стачечной борьбы44.
Во второй половине 1870‑х произошло резкое снижение поддержки среди пролетариата как у Бельгийской, так и у Юрской федерации. В Бельгии, даже в Вервье, где продолжался кризис суконной промышленности, поддержка Интернационала таяла на глазах. Кроме того, вокруг газеты федерации «Мирабо» в 1876 и 1877 гг. происходили конфликты. Но по-видимому, Вервьетуазская секция всё ещё проводила регулярные собрания и даже организовала митинги безработных в январе 1876 г. Более того, она приняла участие в шахтёрских стачках 1875–76 гг. в Эно и Ль